Текст книги "Всадники"
Автор книги: Леонид Шестаков
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Шестаков Леонид Ефимович
Всадники
Леонид Ефимович ШЕСТАКОВ
Всадники
Повесть
Приключенческая повесть о ребятах, которые в годы гражданской войны оказываются в центре бурных событий, участвуют в боях с белогвардейцами.
________________________________________________________________
ОГЛАВЛЕНИЕ:
Глава I. Подкова счастья
Глава II. На особом положении
Глава III. Плохие вести
Глава IV. ...красива Амура волна!
Глава V. Счастливо выздоравливать!
Глава VI. Военное лицо
Глава VII. Барышня с ридикюлем
Глава VIII. Хозяин не прогадал
Глава IX. Не в гостях
Глава X. Тревожная сытость
Глава XI. Зина
Глава XII. Знакомый
Глава XIII. Трудные слова
Глава XIV. Набат
Глава XV. Одним ударом
Глава XVI. Невидимая дверь
Глава XVII. Калашный ряд
Глава XVIII. Подковы высекают огонь
________________________________________________________________
Глава I
ПОДКОВА СЧАСТЬЯ
Бежал Севка через улицу и споткнулся в дорожной пыли о что-то железное.
"Подкова! – удивился он. Постоял на босой ноге, тряся другую, зашибленную, и рассудил: – Подкова – это к счастью! Может, батька вернется или хоть письмо напишет с фронта".
Минула неделя, другая – нету счастья! Бабка знай причитает: "То белые, то красные... Разор и стынь. Придет зима – во что я тебя одену-обую, чем накормлю? Молчишь, Савостьян?"
Надоели Севке крапивные щи без хлеба, еще горше надоели бабкины причитания. Как ни прикидывал, как ни вертел, оставалась одна надежда – на подкову. Может, и есть в ней такая чудесная сила, чтобы враз переменить пустые щи на калачи...
Однажды появились на Севкиной улице двое верхоконных. Один придержал коня, свесился с седла:
– Парнишка, ты здешний?
– А то какой же? – задрал голову Севка. – С самого рождения на этой улице проживаю.
– Аж с самого рождения? Выходит, старожил, – усмехнулся всадник. Тогда посоветуй, где разместить эскадрон. Квартирьерами нас послали.
– Какой еще экс... – запнулся Севка.
– Эскадрон – это, брат, кавалерия. Сотни полторы бойцов да столько же коней. Место ищем передохнуть. Не все ж воевать, надо и в баньке попариться. Опять же и коням отдых необходим. Забыли, когда расседлывали.
Севка сосредоточенно выслушал, сказал:
– Счастье твое, что на меня напал! Веди свой эскадрон прямиком сюда. Вон кирпичный завод пустует, – указал он рукой. – Видишь крыша на отлете? Это навес для сырца. Коням – в самый раз. А людей по домам поставим.
У Севкиной бабки разместился полувзвод. Трое на кровати, двое на лавках, остальные на полу. На ночь постелют свои палатки и – вповалку.
Двери не запираются, горит керосиновый фонарь. Случается, среди ночи заглянет дневальный, растолкает спящего, прикажет:
– К взводному командиру, быстро!
И в минуту боец одет. При шашке и карабине неслышно выскальзывает за порог.
А когда полувзвод в наряде, совсем пустеет дом. Кому выпадет дежурить по кухне – помогать кашевару дяде Андрею, кому в караул – охранять имущество эскадрона, а кому-то седлать лошадей и выезжать патрульными на дороги – время военное.
Бабка отворит окна и двери, ворчит:
– Табакуры! Не продыхнуть!
Парусом надувает цветастую занавеску у печи ветер-сквозняк, гонит вон махорочный дым и устоявшийся запах кожаной амуниции, солдатского и конского пота.
Знает Севка, что бабка ворчит не со зла, а лишь по привычке. Ведь в каждом из бойцов видится ей сын, Никифор Снетков, Севкин отец. Вот так же и он где-то по чужим людям, если живой. Тоже небось поделится с голодным хозяйским мальчонкой кашей ли, принесенной в котелке из походной кухни, рыбиной-таранкой, а то и побалует замусоленным кусочком сахару, как побаловал однажды Севку пожилой бабкин постоялец Кузьма Тетеркин.
Поселковая ребятня так и прилипла к эскадрону. Не сидит дома и Севка. То он у коновязей, где кавалеристы чистят лошадей, то крутится возле пушки, которая тоже оказалась в эскадроне, но чаще всего – в кузнице.
Поначалу эскадронный кузнец, дядя Архип, прогнал было Севку:
– Тут не кинематограф, чтоб глазеть. Конь поддаст копытом – и нет тебя, белобрысого...
Севка пулей домой. А обратно – с подковой.
– Может, сгодится?
– Добрая вещь всегда сгодится, – ответил Архип. – А знаешь ли ты, белобрысый, что подковы не дарят? В старину говорили, будто отдать подкову значит потерять свое счастье.
– Мое не потеряется, – нахмурился Севка. – Мать померла от тифа. От батьки с фронта скоро год ни слуху ни духу.
Так и познакомились. Севка особенно на глаза не лез, но умел в нужную минуту оказаться под руками у кузнеца: то клещи подаст, то побежит с топором толстой березовой коры запасти, которая в горне горит не хуже угля.
Часто случалось им ковать эскадронных лошадей. Дядя Архип, нагнувшись, чистит резаком копыта или примеряет подковы. Севка держит коня под уздцы. То погладит его, то прижмется щекой к теплой конской морде.
Привел однажды ординарец Сергей Гаврилов командирова Бурьяна. Не жеребец – сущий зверь.
– На левую заднюю расковался. Четверть часа сроку! – заторопил Сергей кузнеца.
– Четверть? – усмехнулся Архип. – Ой, врешь, бедовая голова! Такой глупости командир сроду не приказывал. Как, Савостьян, подкуем Бурьяна на твою дареную?
– Подкуем! – согласился Севка, любуясь гнедым.
Дядя Архип наклонился с клещами, чтобы старые подковные гвозди из копыта повыдергивать, а Бурьян выгнул шею да как хватит кузнеца зубами пониже затылка. Ременную лямку кожаного фартука – пополам!
– Балуй мне! – пригрозил, распрямляясь, кузнец. – У-у, зверюга! А ты, Сергей, если держишь, пошто разеваешь рот?
Откуда ни возьмись – Севка. Подкатился под коня, схватил ногу, крикнул: "Стоять!" Жеребец грозно покосился на мальчишку, но покорился, дал ногу.
– Ты, брат, отчаянный, – похвалил кузнец, приладив гнедому Севкину подкову. – Хочешь в кавалерии служить?
Севка промолчал. Понимал, что это пустой разговор: не примут, ростом не вышел!
Недолго кавалеристы стояли на отдыхе. Для Севки эти деньки мелькнули, как короткий миг. Однажды на рассвете горнист сыграл побудку.
– Сед-лай! – раздалась команда.
Выстроившись в колонну повзводно, эскадрон снялся на рысях.
"Цок-цок-цок! Цок-цок-цок!" – вызванивали по булыжнику главной улицы строевые кони под всадниками. "Та-та-та-тах! Та-та-та-тах!" – стучали колеса пулеметной тачанки. "Бум-бум-бум!" – басом громыхала запряженная восьмеркой эскадронная пушка. А позади, тоже на рысях, шел обоз: пароконные фуры с продовольствием и фуражом, походная кухня, телеги, нагруженные свежим сеном.
Поселковые мальчишки кинулись провожать, но скоро отстали. Ежась от утреннего холодка, они долго стояли на дороге, махали картузами. И каждый в эту минуту душой был там, в походной колонне.
Вечером бабка хватилась: где Севка? Кинулась к соседям, допросила Севкиных товарищей. Нет, никто не знал. Утром, когда провожали эскадрон, Севки среди мальчишек не было.
– Сбежал, окаянный! – заголосила старуха. – Где его теперь искать?
На следующее утро она полезла в свой сундук и нашла записку.
"Бабуся, не ругай меня и не плачь, – писал Севка крупными печатными буквами, хоть и знал, что бабка неграмотная. – Двоим нам никак не прокормиться. Если объявится батька, дай ему знать, что ушел я с эскадроном Красной Армии. Авось не пропаду и вернусь с победой".
...День и другой шел эскадрон. Останавливались, пасли на лужайках коней, поили в ручьях. Кавалеристы приносили в котелках пшенную кашу, курили едкий самосад, иногда пели. А Севка лежал, закопавшись в сено, ничего не видел, но все слышал. Судороги сводили его голодный живот.
Наконец не выдержал – вылез. Был вечер. В небе светились звезды. Невдалеке паслись стреноженные кони. У костров сидели кавалеристы, ели дымящуюся кашу.
– Хлеб да соль! – подошел Севка к одному из костров.
– Едим, да свой! – ответил пожилой обозный, приглядываясь. Постой-ка, ты почему в расположении эскадрона находишься? Айда к командиру, товарищу Реброву.
Командир сидел на своей черной бурке, опершись спиной о седло, переобувался. У ног – широкий кавалерийский ремень, шашка в ножнах и маузер в деревянной кобуре.
– Парнишка приблудный! – доложил ездовой. – Тайком с обозом следует.
Командир посмотрел сурово:
– В эскадроне, да еще тайком. Выходит, ты, приятель, не иначе как военный шпион.
– Что вы, товарищ командир! – взмолился Севка. – Не сойти мне с этого места... Спросите у кузнеца дяди Архипа...
– У дяди Архипа? А не тот ли ты хлопчик, который моему Бурьяну на левую заднюю подкову подарил?
– Тот самый! Севастьяном звать. А фамилия – Снетков.
– Садись! – приказал командир. – Каши Снеткову!
Подали котелок, деревянную ложку. Севка уселся на край командирской бурки, чуть отодвинув шашку, глянул на конвойного, который его привел. Тот, потоптавшись, вернулся к своему костру.
Насытившись, Севка аккуратно облизал ложку, поблагодарил:
– Спасибо, дядя!
– На здоровье! А теперь расскажи, как думаешь домой добираться. Ведь отмахали мы за эти дни верст полтораста.
– Домой? – вздохнул Севка. – К бабке? Она и сама-то голодная-преголодная. А тут еще я. Домой мне никак нельзя, дядя. Вот если б вы в эскадрон взяли. Не глядите, что мал, мне уже четырнадцатый, прибавил он себе целый год. – Могу при санчасти состоять или при кузнице с дядей Архипом. А если что – из пулемета тоже...
– Можешь из пулемета?
– Смогу! Пулеметчик Дроздов сколько раз при мне разбирал своего "максимку" до винтика. И ничего в нем хитрого, в пулемете.
Подумал, помолчал эскадронный.
– Писаря ко мне! – приказал.
Явился писарь, козырнул, звякнул шпорами.
– Зачислить товарища Снеткова на котловое довольствие! Пока будет при кухне, а там увидим.
Вот как повернулась Севкина жизнь. Хоть без коня, без шашки, да все равно он теперь боец! А со временем добудет и коня.
Быстрый, неутомимый парнишка приглянулся всем. Кашевар, дядя Андрей, не скупился на похвалы:
– Огонь, не парень! Вихрь! Одно плохо – разут. Надо ему каку-никаку обувку справить, а то виду нет – шпоры не к чему прицепить.
И справил: где-то в деревне выменял у старика на алюминиевую собственного литья ложку пару новеньких пеньковых лаптей.
– Обувайся! – приказал. – Для лета – легки, для зимы теплы. Не у каждого взводного такая шикарная обувка имеется. Видел, в чем воюют?
– Как не видеть, – ответил Севка. – У кого опорки, у кого калоши.
Кавалерия может воевать и в конном, и в пешем строю. Но в пешем она теряет главное свое преимущество – подвижность. Потому-то эскадрон, в котором служил Севка, часто перебрасывали, придавая его пехотным полкам для прорыва, для выхода на фланги, а то и в тыл противника. И хоть Севка в боях пока не участвовал, все же многое успел повидать и понять.
Дядя Андрей поучал:
– Главное – тыл, это уж завсегда. Фронт на нем, как дом на фундаменте. Наш эскадрон, к примеру, ходит сейчас по тылам противника. Через то у беляков дрожь в коленках и несварение желудка – не знают, где мы их лишь куснем для виду, а где под корень вдарим.
Засыпав две горсти соли и размешав в котле, кашевар продолжал, снизив голос:
– Беспременно вдарим! По всем приметам, не сегодня-завтра.
Предчувствие не обмануло старого бойца. В ночь Ребров перебросил эскадрон к небольшому селу, укрыл в роще и послал разведку.
– В гарнизоне от силы рота! – доложил старший разведки. – И, видать, нас не ждут. Вооружение не так чтобы шибкое: артиллерии – ноль, а пулеметов, по видимости, один – на колокольне. Если с наскоку...
– С наскоку петухи дерутся, – осадил разведчика эскадронный. Сколько же пулеметов, если не "по видимости"?
– Один, должно быть, – развел руками разведчик. – Они тоже не дураки показывать.
К рассвету второй и третий взводы перешли подмерзшее болотце и затаились в овраге. Первому взводу приказано спешиться и идти на село в лоб – для маскировки.
Севка видел, как из рощи выскользнула цепь первого взвода, припала к земле. За ней – вторая цепь, тоже ползком. Неужели противник не видит? Или подпускает на выстрел?
Рядом с кухней стояла в резерве запряженная парой пулеметная тачанка. Ее редко применяли в атаках, чаще при отходе – для заслона.
Пулеметчик Дроздов молча курил одну цигарку за другой, хмурился. Ездовой Охрименко лежал под кустом на попоне, укрывшись с головой шинелью, – маялся животом.
Вот и первый выстрел с той стороны! Над плетнем заголубел дымок. С нашей стороны – залп. С колокольни – пулеметная строчка. Завязалось!
– Эс-кадрон, ш-шашки к бою! Марш – ма-арш! – врастяжку скомандовал Ребров, вскидывая клинок и выпуская Бурьяна во весь мах.
Ухнула, застонала под копытами схваченная морозом земля, екнули конские селезенки. Развернувшись в лаву, всадники начали заходить на село с фланга.
И, откуда ни возьмись, с чердака крайней хаты полоснул по коннице станковый пулемет.
– Клади коней! – крикнул Ребров, сдерживая Бурьяна, и скатился на землю.
На Севкиных глазах послушно легли под огнем старые эскадронные кони, заслонив спешенных кавалеристов. А молодые, необученные – ни в какую! Обезумев от страха, метались туда-сюда, волоча на поводьях бойцов, ошалело храпя.
– Р-разворачивай! – отшвырнул цигарку Дроздов, кинулся к тачанке.
Ездовой выпростал из-под шинели усатое лицо, тупо посмотрел на пулеметчика.
– Разворачивай, старый сыч, зарублю!
Севку подхватили невидимые крылья. Вскочил на тачанку:
– Садись, дядя Федор!
Гикнул, ожег вороных кнутом, и тачанка молнией вылетела под пули. В передке во весь рост – Севка. Натянутые вожжи в руках, как струны. Вот он развернул тачанку для боя, Дроздов припал к пулемету:
"Та-та-та-та! Та-та-та-та!" По слуховому окну чердака, да по плетням, да опять по слуховому: "Та-та-та-та!"
– Федя, золотой! – повеселели бойцы. – Федя-а!..
Захлебнулся вражеский пулемет на чердаке. Кинулись беляки прочь от плетней, запаниковали.
Тут и подняли бойцы коней.
– Шашки вон! – пропел на высокой ноте юношески звонкий голос. Вдогон марш-ма-арш!
Это товарищ Касаткин, комиссар. На плечах выбитого из села противника ведет эскадрон к станции. Гореть пакгаузам железной дороги, рваться на складах патронам и снарядам, истекать керосином простреленным цистернам и валиться с высоты на землю взорванной водокачке.
Раненого командира санитары бережно подняли на повозку, фельдшер сделал укол.
На ту же повозку положил пулеметчик Дроздов и Севку. Положил, взял из тачанки полушубок, укрыл.
– Крепись, Савостьян! Поболит – перестанет. Земной тебе поклон от эскадрона.
Севка хотел улыбнуться в ответ, но губы его не послушались. Улыбнулись одни глаза.
Под вечер санитары доставили раненых на железную дорогу, погрузили в товарный вагон. Севка лежал на соломе, укрытый полушубком. Рана в плече почти не болела. Думалось про эскадрон: как он там без командира?
Дорога оказалась длинной. Вагон прицепляли то к одному поезду, то к другому. Поезда часто останавливались, долго стояли на разъездах, полустанках, а то и просто в поле.
Из шести раненых больше всех ослаб командир. Он то приходил в сознание, то снова впадал в забытье. И Севке становилось страшно, особенно по ночам: вдруг умрет!
Но приходило утро, и Степан Викторович открывал ввалившиеся глаза, требовал пить.
Потом ему стало полегче, и однажды он заговорил, тихо, почти шепотом:
– Сева, а ведь меня всего на полпальца выше сердца ударило. Чуть бы пониже – и конец... Счастье! Не иначе как твоя дареная подкова выручила.
– Вы это всерьез, дядя Степан, про подкову?
– Шучу! – улыбнулся командир. – Не в подкове суть. Тут дело случая. А счастье, Сева, оно куда сложнее. Я за ним с эскадроном уже давненько скачу. Сколько товарищей потерял, сколько полей ископытил. А счастье все еще впереди.
– Может, его и нет на свете, а люди только зря говорят, – задумался Севка.
– Как это нет! – рассердился эскадронный. – Зря, что ли, воюем, жизни кладем? Ты эти слюнявые мысли брось.
Утомленный разговором, задремал командир.
Полежал с закрытыми глазами и Севка, но спать не хотелось. Повернулся на правый бок, на левый – не уснуть. Подтянул колени, сел. Полушубок сполз, вывернулся шерстью наружу.
Севкино внимание привлекла странная заплатка, пришитая изнутри. Карман! Пальцы нашарили в уголке что-то твердое. Уцепился покрепче, оторвал сложенный вчетверо кусочек овчины, исписанный химическим карандашом. Прочел и тут же повернулся к командиру. Но тот спал.
Севка кашлянул раз, другой. Повозился на соломе, покряхтел.
– Не спишь? – открыл глаза Ребров.
– Прочитайте вот!
На квадратике оголенной от ворса овчины четко выстроились слова:
"Дорогому товарищу Ленину в подарок от крестьян села Заозерье. Полушубок сей сшил по поручению сельского схода Серафим Лыков. Носи его, Ильич, на доброе здоровье и на страх врагам".
Ребров даже чуть приподнялся на локте. Заметно волнуясь, сказал:
– Ну, брат, тебе и привалило! Смекнул, чья это вещь?
– Н-не может быть! – усомнился Севка. – Тогда как же этот полушубок к Дроздову попал?
– К Дроздову-то просто. По всей стране собирают теплые вещи для фронта. Женщины варежки, носки вяжут. А Ильич, выходит, отдал подаренный ему полушубок. Другое удивительно. Воинских частей у нас сотни, если не тысячи, а этот разъединственный полушубок попал именно в наш эскадрон!
Севка примолк. Поскреб ногтем пятнышко ружейного масла на рукаве полушубка, снял с воротника прицепившийся пустой колосок.
– Не могу поверить! Чтобы сам товарищ Ленин носил, а теперь я... Каждый скажет: "Врешь!"
– А ты, брат, помалкивай, – предупредил командир. – На эту вещь знаешь сколько охотников найдется!
Покачивало. Севка лежал с открытыми глазами и думал: "А все-таки не зря говорят про подкову, что она счастье приносит. Ведь все началось с нее. Не найди я тогда в пыли подкову, может, и в эскадрон не попал бы и не ехал бы сейчас в тыл под полушубком самого товарища Ленина...
Глава II
НА ОСОБОМ ПОЛОЖЕНИИ
Нескончаемо тянется время. Днем еще так-сяк, а вот ночами... Крутится Севка на тощем соломенном тюфяке: нет сна. То погладит под одеялом раненое плечо, то пощупает сквозь бинты. Болит, окаянное! Сколько ж ему болеть? Командир, дядя Степан, и месяца не лежал – выздоровел, хоть и рану имел навылет в грудь. Остальные эскадронные тоже повыписывались. А Севкина рана, с виду легкая, загноилась, приковала его к койке. Четвертый месяц пошел.
Ждет Севка и никак не может дождаться письма. Обещал же дядя Степан. Может, раздумал? Эскадрону-то воевать без Севки – пустяк. А вот ему без эскадрона... Нет, Севка вернется! Докажет, что боец Снетков не хуже других. Спасибо, Трофим Крупеня выучил ездить в седле, показал, как владеть на скаку шашкой.
Опять же и полушубок... Нипочем не стал бы дарить дядя Федор, если бы знал, чей он. Да и Севка не взял бы, кабы знал. Но он вернет. Это уж беспременно.
Отворяется по утрам дверь, входит Клава Лебяжина, медицинская сестра. Поздоровается – и прямиком к печке-буржуйке: за ночь-то выдуло из палаты тепло.
На Клаве большие растоптанные валенки, а под халатом – крест-накрест пуховый платок. Из нагрудного кармана торчит сложенная пополам тетрадка.
Растопит печку, начинает разносить градусники.
– Смотри не разбей, кавалерия! – каждое утро предупреждает она Севку. – Как спал-почивал? Опять эскадрон снился? Не замерз? – Дунет, округлив рот, – и в воздухе парок. Нахмурит брови, неодобрительно покачает головой, скажет:
– Не палата – цыганский табор.
Койки и впрямь все разномастные. На одном раненом поверх легкого одеяла шинель, на другом – стеганая телогрейка, а на Севке – полушубок. Доктор приказал выдать, когда ударили холода. Рота выздоравливающих расстелила эту одежу на снегу, опрыскала чем-то пахучим и ветрила два дня на морозе, чтоб было чисто.
Зато теперь Севке куда как спокойнее. Полушубок-то – вот он. Не надо вертеться возле каптерки, где хранится обмундирование, заглядывать в дверь и беспокоиться: вдруг стянули?
Севка в госпитале на особом положении, и опекает его не одна Клава. Каждый раненый ему если не в отцы годится, то уж в дяди непременно. Одним словом, не взрослый человек. Во-вторых, Севка не курит и причитающуюся ему в счет пайка махорку меняет на сахар, а такой человек в любом госпитале на вес золота. Раненые перессорились было, пока не установили очередь, кому когда менять.
И, самое главное, он грамотный. По просьбе бойцов пишет письма на родину. Может под диктовку, а может и сам сочинить.
Поначалу все старались диктовать. Севка, прикусив губу, старательно излагал бессчетные поклоны семье, родственникам и знакомым, различные вопросы про скотину, про хомуты и шкворни, советы, как сеять яровые и озимые. И заканчивал письмо примерно так: "Про меня заботы не имейте, нахожусь на излечении опосля ранения. Харчи здесь справные, дают курево, хоть и маловато. Даст бог, вскорости ворочусь – и заживем. Землица-то теперь наша, крестьянская. Остаюсь ваш муж и отец..."
Но писать под диктовку Севка не любил.
– Ты мне наговори, дядя Семен, – предложил он однажды. – Я сам сложу, а ты пока покури. Потом припишем, если что.
– А не переврешь? – усомнился Семен Стропилин.
Роясь в памяти и загибая один за другим пальцы, Стропилин добрых полчаса наказывал Севке, о чем следует написать.
– Поимей совесть, Семен! – не вытерпел бородатый артиллерист Мирон Горшков. – Ты уж все свои клешнятые пальцы позагибал, а конца не видно. Разуваться, что ли, будешь?
Семен смутился, махнул рукой:
– Правда твоя, всего не напишешь!
Подумав, Севка решительно обмакнул перо и начал писать, то надувая щеки, то втягивая. Раненые расселись на койках поодаль и с уважением поглядывали на Севку, шепотом переговариваясь.
Писал он долго, а когда закончил и прочитал, восторгу не было конца.
– Все в точности! – дивились бойцы. – Еще и от себя добавил. А до чего ж кругло сложил, шельмец!
Севка действительно немножко добавил. В письме оказались такие слова: "Домой меня, детки, пока не ждите. Надо сперва завоевать счастье. Товарищ Ленин сказал, что теперь уж скоро. Он-то знает, как чему быть".
– Правильные слова! – похвалил Горшков. – Не иначе, будешь ты, Савостьян, комиссаром. В политике сильно разбираешься.
По утрам доктор обходил госпитальные палаты. Клава Лебяжина шла рядом и записывала в тетрадку его назначения для раненых. Она докладывала, у кого какая температура, какой сон, какое настроение.
Суровый, неразговорчивый доктор обычно задавал раненым один и тот же вопрос: "На что жалуетесь?"
Но жалоб не было. Каждый знал, что если дымили сырые дрова в печке, если давали жидкие, ненаваристые щи, то это не зависело ни от доктора, ни от повара.
– Нету наших жалоб, благодарствую. А вот просьбочка имеется, – сказал как-то полушепотом Мирон Горшков и поманил доктора пальцем, чтобы тот приблизился.
Доктор присел на койку Горшкова:
– Что за просьбочка?
Мирон вздохнул, соображая, как бы поделикатнее приступить к делу. Начал вкрадчиво:
– Про мальчонку разговор, про Севку. Заметил я, что на перевязку он идет, как на смерть, аж в лице меняется. Правда, бодрится, потому что гордый. А наши глаза не глядят, как дите муки принимает. Ему бы сейчас в бабки играть, а не боевое ранение залечивать... Пустая вещь – градусник, мы к нему без внимания. А Севке это первейшая радость. Когда Клавдия отойдет от койки, он эту штучку потихоньку достанет и ну любоваться: и так его повернет, и этак – играет, значит, как в игрушку. А просьба такая: прикажите, чтоб на перевязках фершал присохший бинт от Севкиной раны всухую с мясом не рвал, а наперед размачивал! Если уж ему так завлекательно, пусть с меня дерет или вон хоть с Миколы Гужа. А к мальчонке надо поиметь сердце.
Доктор усмехнулся:
– Завлекательно, говоришь, с мясом рвать? Поди, ругаете медицину почем зря?
– Случается, – засмущался Мирон. – Ведь рана, она болит. Наш брат за раной, почитай, как за невестой ухаживает, во всем ей потакает. А фершалу она – все равно что теща. Одним словом, чужая рана.
– Не чужая! – возразил доктор. – Бинты рвем для заживления. Такой способ как бы молодит рану, она скорее струпом затягивается. А насчет Снеткова скажу фельдшеру, надо все-таки считаться.
– Вот и благодарствую! – повеселел Мирон. – Только Снеткову не проговоритесь, что я просил. Беспременно обидится.
Понимал Севка, что он неровня всем остальным бойцам, и старался помалкивать, не встревать в разговоры старших. Но раненые часто сами заговаривали с ним, случалось, даже советовались. И Севка стал посмелее.
– Написал бы ты, дядя, на родину, а то, замечаю, по ночам все с открытыми глазами лежишь, – подсел он как-то на койку к Афанасу Кислову. Напишешь – и полегчает. Вон дядя Кондрат Уваров уж как тосковал, а получил весточку – и будто не тот человек стал. Сам давно на память письмо выучил, а все велит мне: "Почитай!"
Вздохнул Кислов:
– Я, браток, с самого Крымского полуострова. А там их благородия. Про барона Аврангеля слыхал? Это их верховный генерал. Черт его принес, того барона. Слышно, окопался в Крыму и сидит. Нет, видно, не скоро я дождусь весточки от супруги нашей Прасковьи Васильевны и от детишек Демидки да Наденьки.
Севка примолк. Вспомнились ему слова эскадронного командира о человеческом счастье. Сколько народу под ружьем, сколько таких вот дядей Афанасов мается по фронтам да госпиталям! Каждый об одном только и думает – как бы до дома добраться, до плуга...
Где-то сейчас отец? Живой ли? Уж сколько месяцев прошло – не написал.
"Папка, папка! Наверно, думаешь, что сын все еще балует в поселке, как малое дитя. А он теперь боец Красной Армии и ему не до ребячьих забав. Самого товарища Ленина полушубок сейчас на твоем Севке. От тебя первого узнал я про товарища Ленина, только мало. Эскадронный командир дядя Степан разъяснил куда подробнее, что он за человек есть и какой нам путь указывает. Путь этот через войну лежит, и потому служить мне в эскадроне до последнего".
Подумал так Севка, и краска поползла по его щекам. Какой же эскадрон, если лежит на коечке в глубоком тылу, а Клава, как бы невзначай, его по макушке гладит, словно маленького! Тут и закралось в Севкину голову подозрение.
На следующее утро он даже не улыбнулся Клаве. Лишь глянул исподлобья и молча взял градусник. А когда встревоженный доктор присел к Севке на койку, спросил в упор:
– Скоро меня на выписку?
Доктора трудно удивить.
– Это, брат, от тебя зависит, – ответил ровным голосом. – Как только заживет плечо – сразу и выпишем.
Нет, Севку такой ответ не устраивает. Ему вынь да положь!
– Может, не так лечите? Это почему же я тут дольше всех?
Доктор начал догадываться. Приподнявшись с койки, сказал:
– Лечим как надо и как умеем. Доживешь до моих лет – может, будешь лечить лучше. – И повернулся спиной.
– Дядя Викентий Федорович! – спохватился Севка. – Я ведь не к тому, чтоб вас учить. Думал – жалеете, раз я тут младше всех. Может, резать надо или что... Так вы режьте. Вытерплю! Мне бы только скорей в эскадрон.
Повернулся доктор, потрепал Севку по здоровому плечу:
– Надо будет – отрежем. Такая у нас служба.
Глава III
ПЛОХИЕ ВЕСТИ
В заплечном армейском мешке, который почему-то прозвали "сидором", хранится имущество бойца: смена белья, свежие портянки, котелок, принадлежности для чистки оружия. Но трудно представить такой сидор, где сверх положенного не притаилась бы какая-то вещица, бережно хранимая и часто совсем не нужная на войне. Ведь каждый верит, что будет жив и после войны ему это добро пригодится.
Вещмешок всегда при себе. С ним и в наступлении, и в обороне, и при отходе. А на ночевках он под головой – отличная подушка!
Но в госпитале сидор не положен – запрещено. Вот и исхитряются раненые. Правдами и неправдами изымают свое солдатское добро, несут в палаты.
У Миколы Гужа в тумбочке под полотенцем – зажигалка. Стоит нажать скобочку, как сама отворяется крышка и крошечный кузнец в фартуке бьет кувалдой по наковальне. Зажигается фитилек – и пожалуйста, прикуривай. А Микола и не курит вовсе.
Мирон Горшков хранит под тюфяком завернутый в тряпицу бумажник. Новенький, желтой кожи и весь скрипучий. Внутри – разные отсеки, кармашки для денег и документов. Все на коричневых кнопках!
Добрую вещь носит с собой по фронтам и дядя Афанас Кислов – шуршащий, весь в цветах женский платок с кистями. Бережет в подарок жене. Надеется человек!
Те, кто помоложе, любят похвастать своими безделками и расхаять в шутку чужие. А то затеют меняться. Шумят, торгуются – все скорей время идет.
Ввалился однажды из чужой палаты окривевший на один глаз Герасим Трефнов, командир артиллерийского взвода. Через плечо – хромовые сапоги.
– С кем меняться? Не к лицу мне теперь, кривому.
Подошел к Севкиной кровати, грохнул сапоги об пол:
– Махнемся на полушубок!
Горшков тут как тут:
– Отвяжись, сатана, не крути парню голову!
Севке смешно. Сапоги! Да будь они хоть золотые... Покачал головой, усмехнулся:
– Нельзя мне, дядя Герасим, полушубок менять. Дареный он.
– Выкусил! – съязвил Горшков. – Подбирай свои хромовые и катись.
В шуме и не заметили, как вошла Клава.
– Тихо! – скомандовала она. – Пляши, кавалерия!
– Письмо! – просиял Горшков. – Из эскадрона?
– Вовсе и нет, – глянул Севка на самодельный конверт. – Венькина рука.
Писал действительно Венька Парамонов, поселковый Севкин дружок. Тетрадный листок в клетку занял с обеих сторон. А вести – хуже некуда.
"Умерла твоя бабушка Федосья, – читал вполголоса Севка. – Через белых. Вломились в поселок, обобрали подчистую. У нас поросенка закололи, Тришку, у Бываловых корову свели, а хромого стекольщика Самуила облили на морозе водой..."
Скрипнула и тихонько притворилась дверь. Ушел Герасим Трефнов, догадавшись, что он тут с сапогами не к месту. Остальных и не слышно: ждут, что дальше.
Но Севка дочитал про себя. Не хватило голоса. Подал Клаве письмо, а сам отвернулся к стене и накрылся с головой полушубком.
Вся палата на цыпочках вслед за Клавой – к печке:
– Читай!
– "...Ввалились трое и в вашу хату, – шепотом прочитала Клава. – Один с завязанным глазом углядел за иконой твое письмо из госпиталя. И накинулся: "Спалю! Изничтожу красное гнездо!" А бабка ему: "Сопля ты зеленая! Если шашку нацепил, думаешь, грозен? Тьфу!" Плюнула и растерла, а сама – к иконе. Крест на себя наложила, командует: "Стреляйте, ироды!"
– Молодчина! – не стерпел Горшков. – Это женщина!
– "...Так и выкатились ни с чем, а бабка с того дня слегла. Все заботилась посылку тебе собрать. Шарфик да рукавички еще загодя связала, кисет праздничный твоего батьки из комода достала. Про кисет все сомневалась: "Не ведаю, посылать ли. Годами-то больно мал. Но, с другой стороны, конный армеец. Может, и выучился табак курить в своей кавалерии". Я сказал: "Не надо кисет. Тыквенных семечек сушеных хорошо бы в рукавички насыпать. Товарищей угостит и сам погрызет от скуки". А ночью она умерла".
Вечером Клава истопила печь-буржуйку, накормила раненых просяной похлебкой, сваренной с сушеной воблой, каждому измерила температуру.