Текст книги "Парма"
Автор книги: Леонид Фомин
Жанры:
Детские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Поздно вечером я пробирался густой уремой лесной речки. Никак не мог найти тропинку, на которой час назад оставил рюкзак, закрытый на случай дождя полиэтиленовой пленкой. Раздвигал руками упругие ветки черемух с гирляндами зелено-бурых, твердых, как горох, дозревающих ягод, ошаривал глазами мрачные проходы под лиственной завесью, надеясь увидеть белую, а потому заметную в темноте пленку.
И наконец увидел.
Но каково же было мое удивление, когда, подойдя ближе, я обнаружил вовсе и не пленку, а буйно цветущую ветвь черемухи. Это в конце июля-то! Заглушая вокруг все запахи, сладостно тянуло весенним ароматом.
Я присел на корточки, стал рассматривать дивную ветвь. Что же случилось с ней, почему с таким запозданием она зацвела? Давно еще, зимой, видно, прошел этим местом сохатый, наступил в глубоком снегу на развилку деревца и сломил. То ответвление, что осталось нетронутым, весной распустилось, отцвело положенное под майским солнцем и теперь спело ягодами. А отломленный стволик долго хворал, лежа на сырой, скрытой от солнца земле, и загиб бы, может, совсем, но сила жизни взяла свое. По узкому лоскуту уцелевшей на сломе коры поверженная ветвь капля по капле пила земной сок и медленно поправлялась. К середине лета кора ее обрела прежний влажный оттенок, набухли почки.
А как же с весной, этим великим началом жизни? И ветвь, исполняя непреложный закон бытия, зацвела. Зацвела торопливо и бесшабашно, напрягая всю силу больного тела. Розовой пеной покрылся излом, сок проливался на землю, а ветвь цвела.
Тут я поверил, что эта черемуха будет жить. Отцветет свое, пустит новые корни, выпрямится и встанет в ряд с подругами. А пока я помог ей – выломал вокруг бесполезно разросшийся и скрадывающий свет ольшаник.
Первый полетВсе притихло под жаркими лучами полуденного солнца. В овсах перестали «полоть» перепела, умолкли в черемухах соловьи, попрятались в тень осоки болотные курочки. Еще трясогузки недолго бегали по прибрежному наноснику с раскрытыми клювами, но и они скоро улетели пережидать жару к своим гнездам под сваи мельницы.
Мелководная речная старица парила, пуская к небу дрожащие дымки. Ни ряби, ни всплеска на ее будто уснувшей, затянутой листьями лилий поверхности. Только прыткие водомеры бегали на открытых от водорослей окнах, да в нагретом воздухе летали стрекозы.
Стрекоз было много. Потрескивая слюдяными крыльями, они в одиночку, парами, стайками реяли над старицей, гонялись друг за дружкой, присаживались на лилии, осторожно обмакивали в теплую воду хвосты и снова летали. Всякие тут были стрекозы – и серые, в мягких махровых одежках, с нежно дышащими «темечками» на брюшке, и большие, рыжие, с длинными трубчатыми хвостами, и такие же большие, только синие, с перламутровыми горошинами глаз. Были и совсем малютки, голубенькие стрекозки, с прозрачными, почти невидимыми крылышками, и лазурно-золотистые, умеющие подолгу «стоять» в воздухе, как бы разглядывая что-то, и, наконец, серебристо-фиолетовые, похожие на диковинных бабочек.
Весело, наверно, жилось этим стрекозам: день-деньской они затеивали игры, летали наперегонки, купались, отдыхали, ловили и «походя» ели пискучих комаров. В своем непреходящем восторге опасно они иногда играли: слетевшись в воздухе, сплетались крыльями и, кувыркаясь, падали в воду. Тут уж не до шуток: упадут на чистину, где не за что уцепиться лапкой – и прощай лето красное!
Если стрекозы падали близко от меня, я спасал их, поддевая на гибкий конец удилища.
Смотрю, опять, задрав хвост, резкими толчками к лодке плывет синяя стрекоза. Протянул удилище, наклонился и… увидел на сухой камышинке крупное грязно-коричневое насекомое. Чем-то напоминающее паука, насекомое медленно поднималось по стеблю, вытягивая попеременно то переднюю, то среднюю, то заднюю пару ног. Ноги кривые, все в мелких колючках, с острыми коготками-захватами на концах. Посмотрел получше – и узнал личинку стрекозы.
Кое-где эту личинку рыбаки называют козарой и удят на нее язей. Но я никогда не удил, потому что уж очень она противная – такая верткая, колючая, с горизонтально расставленными клыками. Плавает она интересно: забирает в себя воду и с силой выбрасывает. Прямо реактивный аппарат, а не личинка! И до того быстро плавает, что рыб догоняет. И нападает на них, конечно, на маленьких. Хищная, жадная эта козара, подставь палец – она и в него всадит свои клыки-кинжалы, а уж всадит – сразу не отдерешь. Башку оборвешь, а клыки не разомкнет.
Но такой хищной и проворной она бывает тогда, когда развивается. А наступит ей время превратиться в стрекозу, становится смирной, малоподвижной. Тогда личинок самих щурята да окуни жрут.
Вот и этой личинке настало, видно, время покинуть царство подводное и полетать стрекозой по белому свету. Ползет и ползет козара по камышинке, вяло перехватываясь паучьими лапами.
Я срезал камышинку, воткнул между бортом и сиденьем и стал наблюдать рождение стрекозы.
Обогретая солнцем, она пошевеливала то одной, то другой лапкой, словно пробуя чувствительность, а потом припала к стеблю и надолго замерла. Шкурка стала подсыхать, коробиться, и козара начала изменяться в цвете – из грязно-коричневой превратилась в серо-зеленую, затем побурела и опять сделалась коричневой. И вдруг на голове у личинки шкурка лопнула, разошлась, и там, где лопнула, стало выпирать наружу что-то серебристо-желтое. Да ведь это же глаза! Не личинки, а стрекозы!
Шкурка разрывалась все больше. Вот щелка уже до спины дошла, расходится все шире, и там, внутри, мается новорожденная стрекоза. Вылезает и никак не может вылезти из своей же одежки. С трудом, будто из тесных сапог, вытягивает длинные жидкие ноги из старых козарьих ног.
Но стрекозка все же выбралась на свет и, мокрая, мятая, устроилась отдыхать на шкурке. А где же крылья? Они пока просто бугорки – так плотно, складочка к складочке, уложены. Стрекозка встряхнулась – и эти бугорки словно потекли, стали вытягиваться, распрямляться в крылья. Но новоявленная летунья была настолько слаба, что задуй ветерок – и не будет ее на шкурке. Вот, наверно, почему личинки стрекоз выходят из воды только в жаркие, тихие дни.
Я оберегал стрекозку. Вздохнет ветерок, прикрываю ее шляпой, сорвутся лапки – поддерживаю.
Смотрю по сторонам и вижу чуть не на каждой тростинке таких же, недавно родившихся стрекозок. Будто кто нарочно навешал их. Посверкивают влажными крыльями, сушатся на солнце.
Постепенно подсохли, распрямились крылышки и у моей стрекозки. Она слабо пошуршала ими. Нет, лететь рано. И еще обсыхала, грелась, набиралась сил. И высохла.
Ветер задул сильнее. На этот раз я не стал закрывать стрекозку, и он сорвал ее. И она полетела, часто перебирая крылышками, полетела неуклюже, отягощенная собственным хвостом, но все выше, выше, кругами ввинчиваясь в синеву неба. А шкурка так и осталась на камышинке, как живая козара, только с дыркой на спине.
Кроншнеп и вороныКак-то в августе я шел по овсяному полю. Овес уже скосили, на жнивье там и тут поднимались горбатые стога соломы.
В это время начинают табуниться птицы, держатся выводками, стайками, а то и целыми скопищами.
Над полем с шумным граем летали грачи. Они были так черны, что казалось, будто их брали за клюв и обмакивали в смолу. Поэтому белым остался один клюв. Тут же летали вороны, но держались они отдельно, своими компаниями.
Из-под ног то и дело вспархивали жаворонки, быстро семеня ножками, разбегались трясогузки, всполошно взлетали и тут же садились молчаливые сытые овсянки.
Обособленно, вдали от грачей, ворон и пернатой мелкоты по полю степенно расхаживали на длинных голенастых ногах кроншнепы. Эти большие кулики с саблевидными клювами любят поля. Но не признают никакого соседства. Особенно с воронами. Вороны для кроншнепов, как и для других птиц, – кровные враги. Они нападают на плохо замаскированные на земле гнезда кроншнепов, выклевывают яйца, убивают птенцов. Поэтому кроншнепы всегда начеку и чуть завидят ворону, протяжным, тревожным криком «у-у-лить, у-у-лить» предупреждают об опасности. В одиночку вороны не нападают. Боятся. А вот когда соберутся вместе, начинают разбой. Однажды я видел, как три вороны осаждали гнездо кроншнепа. Кроншнепиха сидела на яйцах и стойко отражала атаки. Когда какая-нибудь из ворон пролетала особенно низко, мгновенно выпрямлялась на всю длину ног и без промаха разила клювом-саблей. Ворона с трудом выравнивала полет, но выровняв, опять устремлялась к гнезду. Привязчивые эти вороны!
Зато как сражался отец кроншнеп! Взлетев повыше, вытягивал назад острые тонкие крылья и ястребом несся на противника. Вороне редко удавалось увернуться, кроншнеп ударял ее лапами, да еще успевал долбануть и клювом. Ворона долго не могла оправиться от удара, а потом низом уматывала восвояси, забыв о подругах.
Не поддаются кроншнепы воронам, и, наверно, из-за этого между ними никогда не бывает мира.
Так вот, шел я, шел этим полем и увидел низко летящих кроншнепов. И вдруг из-за ближнего стога раздался выстрел. Передний кроншнеп качнулся и, теряя высоту, потянул в дальний угол поля. И сел там за межой, в бурьяне.
Из-за стога вышел охотник и побежал к кроншнепу. Я тоже побежал и, когда бежал, видел, как по какому-то сигналу со всех сторон к подбитой птице с радостным гвалтом спешило воронье. В их жадном, нетерпеливом карканье так и слышалось: «пока-ажем, пока-ажем!..»
Я злился на охотника и, когда поравнялся с ним, с досадой крикнул:
– Не видишь, в кого стреляешь?!
Охотник, наверно, и сам уже покаялся, что выстрелил по редкой птице. Он все замедлял, замедлял шаги, а потом и вовсе остановился. «Ну и оставайся, – с неприязнью подумал я, – подстрелил да и подобрать не хочет!»
Я еще больше разозлился на охотника, когда увидел птицу: раненый кроншнеп, опираясь на раскинутые крылья, отбивался от наседавших на него ворон. Сквозь бурьян мне было видно, как он метко долбил длинным клювом то одну, то другую вещунью и как они с шипением и карканьем отскакивали, чтобы уступить место другим.
Прошло минут пять. Вороны смелели, и кроншнепу теперь приходилось отбиваться как заведенному – бить и вправо, и влево, и впереди, и сзади себя. Но он уже обессилел, движения его стали вялыми, и некоторым воронам сейчас нет-нет да и удавалось стукнуть кроншнепа усатым клювищем-долотом.
Я не выдержал – так ведь и заклюют! – поднялся в рост, и вороны, испугавшись меня, разлетелись. Подскочил, замахал крыльями и кроншнеп. Он полетел на другое поле, где не было ворон.
КосуляОсень только-только «наклюнулась». Ее можно было подглядеть лишь по самым незаметным для глаза переменам – по светлой, как бы нарочно подвешенной прядке в густой зелени березы, по розоватым верхушкам осин, по опенкам, которые веселыми ватагами осаждали высокие пеньки-гнилуши.
Тихо кругом. Ни мошек, ни комаров. Воздух чист и прозрачен. Иногда он взблескивает едва уловимыми светящимися нитями – это путешествуют на своих паутинках маленькие паучки. Уже не трезвонят безудержно и разноголосо птицы, и нет той слепящей яркости в цветах. Старым птицам теперь не до песен – надо кормить да учить уму-разуму несмышленых птенцов, а цветы будто поистратили за лето лучшие краски и одеваются сейчас кто во что: в бурое, серое, желтое.
В лесу пахло подопревшим сеном, спелой малиной и грибами. Эти запахи настолько различны, что я представляю их даже на цвет. И они кажутся мне то голубыми, то палевыми, то красными. Я привык к таким сравнениям и когда иду по лесу, про себя отмечаю: «вон там, в низине, «голубое» место (значит, грибное), а вон там «красное» (значит, ягодное)».
Дышалось легко и свободно, я шел, не снимая с плеча ружья, наслаждаясь запахами зародившейся осени.
Когда я выходил на лесные еланки с подсохшей, звонко шуршащей травой, из-под ног трескуче сыпались кузнечики, с пней и полешек юрко шмыгали пригретые солнцем ящерки, над ромашками и шалфеем порхали мелкие пестрые бабочки-пяденицы.
Опять запахло «красным», я вспомнил про брусничник на каменистой горке и направился к нему. Миновал знакомый бочаг, наглухо заросший по берегам цепкими кустами волчьей ягоды, редкий молодой березник, недавно поднявшийся на месте старой лесосеки, и вдруг заметил впереди за деревьями какое-то животное. Наполовину скрытое зеленью, оно неторопливо двигалось мне навстречу.
Кто это? Теленок не теленок, собака не собака. Вроде и теленка поменьше, и собаки побольше. Шерсть изжелта-рыжая, ножки тонюсенькие. Склонился ниже, убрал от глаз мешавшую ветку – и узнал: косуля! Не подозревая опасности, она шла прямо на меня.
«Вот бы подошла ближе, вот бы рассмотреть лучше», – замечтал я и вытянулся в струнку. И косуля будто поняла, чего я от нее хочу, шла и шла вперед, все приближалась ко мне.
Вскоре я увидел не только ее всю, но и услышал осторожный хруст стебельков под ее копытцами. А затем и самые копытца разглядел, когда она, делая новый шаг, красиво поднимала и как бы задерживала на весу согнутую ногу. Копытца черные, блестящие, к носку заостренные – ну туфельки, да и только!
Плавно ступая, прислушиваясь к каждому своему шагу, косуля подходила все ближе и ближе. Теперь я видел не только копытца, но и различал, как поднимаются от вздохов подтянутые бока, как подергивается усатая мордочка, и даже слышал вздохи – спокойно-глубокие, чуть-чуть сопящие.
Когда между нами осталось расстояние в пять шагов, косуля остановилась. Выгнув шею и вытянув трепетно вздрагивающие тонкие губы, сорвала с макушки высокой саранки узревшее сочное соцветие, быстро двигая нижней челюстью вправо-влево, разжевала его и дважды глотнула. Я видел, как катились по горлу комочки этих «глотков».
Так стояли мы несколько минут. От напряжения у меня начало сводить судорогой ноги, и я даже не заметил, как переступил. И этого оказалось достаточно, чтобы выдать себя. Косуля вздрогнула, враз устремила на меня, будто выстрелила, взор, слух, обоняние. Она стояла рядом, и два черных, широко раскрытых глаза пронизывали меня насквозь, влажные ноздри шумно втягивали воздух. Глаза были полны и ужаса, и растерянности. Она напряглась, как натянутая тетива, малейшее движение – и гибкое тело прянет, подобно стреле, исчезнет среди берез. Но я не шевелился, и косуля стояла.
«Чего напыжилась? Иди куда хочешь», – мысленно сказал я косуле. Но теперь, кажется, и этот мой мысленный голос она услышала. Под ней словно что-то взорвалось – такая невероятная силища взметнула ее и отбросила далеко в сторону. И до чего же красива была в этом прыжке-полете! Рога – на спине, шея – саблей, задние ноги прижаты к животу, а передние стремительно вытянуты.
«Приземлилась» она за березами, уже скрытая от глаз, да еще и еще раз прыганула! Только и слышно было, как стучат копыта по земле: «тук! тук! тук!» В несколько секунд ускакала на безопасное расстояние и тогда начала гневно топать по камням да хрипло взлаивать – пугать меня вздумала.
– Не топай, не больно-то я тебя испугался, – сказал я и пошел своей дорогой.
4. ДАЛЕКОЕ И БЛИЗКОЕ
Данила
Я стрелял на болоте бекасов, а потом, порядочно умотавшись, вышел на луга отдохнуть и обсушиться. Со мной была легавая, хорошо натасканная собака Тайга. Мы лежали на траве. Тайга с облипшей шерстью смотрела коричневыми глазами туда, откуда мы недавно вышли.
Она тоже умаялась, но, видать по всему, не утолила своей страсти и готова была хоть сейчас же ринуться обратно в пахучие зыбуны.
Собака смотрит на болото, я – на собаку. Смотрю и потихоньку радуюсь: какая все же работящая, какая умная! Не каждому удается выкормить такого помощника да так поставить его. И статью вроде удалась: шелковистая, подтянутая. Охотники и всякие другие знатоки называют такую правильную собачью выправку по-мудреному – экстерьером. Словом, Тайга моя без изъянов, все в ней есть, что полагается ирландскому сеттеру.
Раздумывая, я машинально посмотрел туда, куда повернула голову собака. С косогора от деревни в нашу сторону бежали ребята. По пестрой рубахе я еще издали узнал Мишку, веснушчатого мальчугана, с отцом которого мы как-то удили на Чусовой язей. Мишка подбежал первым и, забыв поздороваться, сказал, шумно переводя дух:
– Там… папка сено мечет… велел… это… к чаю…
Подоспели остальные. Я не раз останавливался в деревне, поэтому особого стеснения никто не чувствовал. Ребята восхищались ружьем, хором хвалили собаку, о чем-то оживленно спорили. Постепенно я понял, что спорят они о силе и смелости Тайги, противопоставляя ей какого-то Данилу.
– Думаешь, не перебьет?! – задиристо кричал Мишка прямо в лицо вихрастому лопоухому Гошке и щурил на него синие с черными крапинками глаза.
– Почем я знаю, – неопределенно отвечал Гошка. – Вот подерутся, тогда узнаем…
– Конечно, перебьет! – смело выступил вперед худой, с босыми цыпушечными ногами парнишка, которого почему-то все называли Голубем. Для убедительности Голубь показывал на раскрытую пасть собаки: – Зубища-то – во!
– Не перебьет! – возразил мальчик в засаленной куртке, с гаечным ключом, торчащим из кармана. – Если Данила разозлится – все удерут! Вон какая у него шея-то долгая!
– Удеру-ут… – передразнил Мишка. Сам ты первый удерешь! Не говорил бы за других. Иди давай к своему мотору, отвинчивай гайки.
Я отжал портянки, натянул сапоги, и мы пошли к деревне. И дорогой ребята спорили, и поскольку единого мнения не было, спрашивали меня:
– А правда, кто сильнее, Данила или Тайга?
– Ну, конечно Данила, – охотно отвечал я, имея в виду бывалого деревенского пса.
Споры неожиданно утихли, когда мы вышли на крайнюю улицу. В непонятном, враз наступившем молчании мальчишки прошли еще немного со мной, а потом незаметно, по одному стали отсеиваться и шнырять кто куда – в проулок, в дыру в заборе, за баню. А Голубь забрался даже на тополь.
Вскоре со мной остался один Мишка. Да и он присмирел, прижался к моей ноге, ухватился за патронташ.
– Куда это они?
– А вон, Данила идет… – произнес Мишка, и голос его дрогнул.
– Где? – не понял я.
– Во-он, – указал Мишка вдоль улицы.
Ничего особенного на улице я не увидел. Впереди спокойно трусила Тайга, какая-то женщина в бордовом платье доставала из колодца воду, да три гуся важно шествовали навстречу нам.
– Где Данила?
– У-ух! – досадливо выдохнул Мишка и по примеру друзей стрельнул в ближайшую ограду. Уже за воротами я услышал его голос, полный затаенного страха: – Ой, и начнется сейчас!
Между тем здоровый толстый гусак с морковно-красными лапами и черным набалдашником на хищно раскрытом клюве опередил сопровождавших его гусих, змееподобно вытянул шею, протяжно, с клекотом прошипел и лютым тигром бросился на Тайгу. В один миг он настиг ее и так долбанул, что та, неистово взвыв, волчком завертелась на месте. Гусак еще и еще раз долбанул и, окончательно повергнув бедную собаку в смятение, не давая опомниться, принялся осыпать ее мелкими, частыми, как пулеметная очередь, ударами. При этом он хлопал крыльями и притопывал лапами, и даже самые лапы пускал в ход – царапал и бил ими собаку. На месте боя зловеще заклубилась пыль, и из этой пыли на всю деревню летел дикий вой избиваемой насмерть собаки. В суматохе я заметил, как, бросив ведра, забежала в калитку женщина, как в спешке прихлопнула подол платья и, разорвав его, скрылась в сенях дома.
«Данила!» – догадался я.
Но догадался слишком поздно: собака сломя голову мчалась вдоль улицы. Гусак не думал ее преследовать. Донельзя рассерженный, он подбежал к калитке, выхватил красный лоскут, защемленный дверью, гневно тряся головой, брезгливо выплюнул его и, кажется, выругался… И тут заметил меня. Я невольно замер, увидев его глаза. Это были налитые кровью стеклянные шарики. Данила презрительно прищурил один, смерил меня с головы до пят, и я мгновенно прочитал в этом взгляде: «С тобой я еще, голубчик, не рассчитался!»
Дальше все происходило с непостижимой быстротой. Я не успел выломить из тына палку, не успел уберечься – на меня обрушился такой же шквал ударов, какой только что вынесла позорно удравшая Тайга. Я вертелся и подпрыгивал, кружился и приплясывал. Даже отмахнуться ни разу толком не сумел. Только повернусь, а Данила – стук в ногу выше сапога! Развернусь – а он стук в другую! Брюки изорвал, руки рассадил до крови. И щиплет-то не по-гусиному, зверь. Долбанет да еще повернет!
Вижу, худо мое дело. Сдернул я с плеча ружье да и хотел огреть хорошенько разбойника прикладом. А он так меня и ждал! «Ого-го!» – победно прокричал гусак и, замахав метровыми крыльями, полетел за огороды.
Остался я посреди улицы растрепанный, растерянный. Смотреть на себя стыдно. Из открытых окон слышался смех. Смеялись все – и взрослые, и дети…
А вечером, за чаем, Степан Захарович, Мишкин отец, усадив меня где помягче, говорил с плохо скрытой ухмылкой:
– Таким страшилищем и живет Данила в деревне. Совсем отбился от рук, чтоб ему ни дна ни покрышки… Ни женщинам, ни ребятишкам проходу от него нет. Скотина – и та боится. Председатель давно велит отрубить ему башку да сдать в колхозную столовку, так ведь никто и не берется!
Так и живет… А ты пей, пей чай-то!