Текст книги "Парма"
Автор книги: Леонид Фомин
Жанры:
Детские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Хороший дом у лисы – глубокая нора в овраге. Все там есть: проходы и переходы, мягкие половики из сухих листьев, отдушины для притока свежего воздуха, запасные выходы – отнорки. Даже спальня есть.
Только нору-то лиса не сама рыла – отняла у барсука. А произошло это вот как.
Долго барсук старался. Хоть и нетвердый был грунт, песчаник, все равно приходилось скрести его лапами, подкапывать носом, перегрызать крепкие древесные корни. Еще труднее стало, когда нора углубилась. Земля забивала лаз, и барсук выталкивал ее грудью.
Но вот нора совсем глубоко ушла в берег оврага, теперь землю и грудью не вытолкнешь.
Догадался барсук перебрасывать сыпучий песчаник лапами. Бросает, бросает из-под себя, передвинется и опять бросает. И так до тех пор, пока не дойдет до начала лаза. Из норы свежий грунт не выбрасывает далеко, аккуратно разваливает у входа. Потом, когда закончит работу, пересыплет красноватую, заметную на зелени землю листьями и травой.
Две недели маялся – построил дом. Просторный, чистый. Осталось выстлать травкой полы, взбить помягче постель, а там и спать уж пора – зима-то не за горами.
Вернулся как-то утром барсук к норе и вздрогнул: дух такой неприятный, хоть нос зажимай! И лаз открыт. А когда ночью уходил на кормежку, вход завесил папоротником. Сунулся барсук в нору, а там кто-то есть! Пригляделся, видит – лежит мордой к выходу лиса. Вытянула голову, положила на лапы, щерит острые зубы, протяжно, с переливами, рычит. Недобро мерцают желтые, как луковицы, глаза.
Все же полез барсук дальше: жалко вот так, ни с того ни с сего лишаться дома. Столько труда положил! Да и какой уж такой зверь – лиса? Так себе, шерсть да кости!
Лезет барсук, хрюкает, сопит с присвистом – страх на лису нагоняет. Не выдержала лиса, попятилась. Уши прижала, губы собрала складками, чтобы зубы виднее были, и рычит без передышки. Пятилась, пятилась, рычала, рычала, да как вдруг бросится на барсука! Тот аж глаза от страха закрыл. А когда открыл, лиса была на прежнем месте. Морда у нее еще больше вытянулась, черные усищи оттопырились.
Опять барсук стал наступать. Лиса заоглядывалась: нора незнакомая, всякие корешки цепляются за шерсть, собственный хвост мешает.
Снова лиса бросилась вперед, и снова барсук зажмурился. Но теперь уж не так испугался: все равно не заест его лиса в норе.
Хрюкал барсук, хрюкал, пятил лису, пятил и допятил до запасного отнорка. Еще немножко – и вытолкнет незваную гостью. А лиса и сама обрадовалась, что кончается узкий коридор, не стала дожидаться, когда барсук выпихнет ее, попятилась назад быстрее и быстрее. И вывалилась!
Барсук живенько забил отнорок травой, крутанулся вниз головой, развернулся, побежал затыкать парадный вход. Бежит, чихает. Ну и зверь, эта лиса, всю нору опаскудила своей вонючей шерстью. Как теперь жить?
Добежал до парадного – а там опять лиса! Пуще прежнего скалит зубы, повизгивает от нетерпения поскорей вытурить хозяина. Делать нечего, попятился барсук, теперь лиса в выгодном положении: знай напирает да напирает. Глазища горят, спину горбит – вот-вот укусит. Собрал всю смелость барсук, хрюкнул громче. И тут же пожалел: вовсе рассердилась лиса, подскочила, цапнула за самый кончик носа!
Заскулил барсук, замотал головой, давай без остановок переступать обратно. Переступал, переступал, да и вылетел в овраг…
Тьфу ты, пакость какая! И чем только пахнет? Умей барсук плеваться, непременно плюнул бы и на лису, и на свою нору. Обтер он о траву испоганенный нос, хрюкнул отчаянно, да и побрел в соседний лес подыскивать место для новой норы. В этой ему, чистоплотному зверю, сейчас все равно не прожить…
Лукич и ПлаксаУ охотничьей собаки Плаксы родились щенки. Пять голопузых слепых малышей. Все, как один – толстенькие, гладенькие, головастенькие. Только мастью разные: два черных, два пегих, а один белый, в коричневую крапинку.
Погоревал, погоревал Лукич, что у любимой собаки родились такие непутевые детки, да и решил скрепя сердце убрать их, пока малы. И в самом деле, на что они ему, беспородные? Ведь мать-то у них – известная в округе выжловка, чистокровная, с полной родословной русская гончая. Одних медалей у нее – и золотых, и серебряных – целых пять штук! Выкорми таких приблудышей – засмеют охотники. Да и проку от них не жди: раз есть примесь дворняги, хорошо работать не будут.
Знал это старый Лукич и тяжело вздыхал. Легко сказать «убрать», а как он потом своей верной помощнице в глаза посмотрит? Ведь не объяснишь ей, что щенки, мол, твои никуда негодные, порешить их надо, чтобы не портить доброе племя и не порочить былую охотничью славу. Ей-то ведь все равно, какие они, она – мать.
И все-таки надо что-то делать.
Плакса со своим бесценным семейством лежала в кухне на мягком, вдвое сложенном коврике. Из угла доносились сытое сопение щенков и затаенные вздохи бодрствующей матери. Собака будто предчувствовала недоброе, не отходила от щенков, стерегла каждое их движение. А сегодня невмоготу стала жажда, и Плакса, полностью и единственно доверяя хозяину, встала. Поджарая, с отвисшими сосками, воровато подбежала к черепку, звучно шлепая языком и брызгая по сторонам, быстро полакала воды – и опять к потомству.
– Эх, зелен-корень! – вздохнул Лукич. – Ну куда мне с вами, горемычными?
Он оторвал клочок газеты и долго не мог смастерить «козью ножку». Бумажка расклеивалась, табак сыпался на колени. «Бросать надо это дело, – рассеянно думал Лукич, запаливая неладно скрученную цигарку, – ведь нельзя курить, ишь, руки трясутся, а курю…»
Лукич старался думать о чем угодно, только не о предстоящем, вспоминал давно умершую жену, ныне здравствующих дочерей, внучат и многое другое, но все мысли упорно стекались к большой его заботе – к собаке и непутевым ее щенкам.
– Эх, зелен-корень! – повторил Лукич и тихо позвал собаку: – Иди ко мне, вольница, вместе подумаем.
Плакса с готовностью подбежала к хозяину. Обдала жарким дыханием, лизнула горячим сухим языком руку и благодарно взглянула преданными глазами.
Лукич ни с того ни с сего рассердился:
– Ну чего уставилась, блудня? Иди давай корми своих ненаглядных…
Лукич докурил цигарку и принялся было скручивать новую, и вдруг его осенило: «А что, если… что, если податься к Кузьме?» Сгреб шапку, шумно пошел из избы. Через минуту стучался к соседу.
– Выручай, Кузьма, – сокрушенно сказал Лукич, когда сосед отпер дверь. – Как хошь, а выручай, не откажи в милости. Извелся я, ни сна, ни покоя мне нет…
И ушел к реке с опущенной головой.
А когда поздно вечером вернулся домой, щенков у Плаксы уже не было. Как Кузьма умудрился взять их, Лукич не знал, да и знать не хотел. Ограбленная, лишенная материнства, Плакса в смятении стреляла по избе, разбрызгивая на половики скопившееся в сосках молоко. И вот подбежала к хозяину, в нетерпеливом ожидании остановилась против него, точно спрашивая: «Где щенки?»
Лукич отвернулся, вышел во двор.
Долго ходил по ограде, заложив отяжелевшие руки за спину. У провисшего прясла хотел поправить жердину, но услышал из дома приглушенное повизгивание и опять опустил руки. «Дай-ко выпущу ее сюда, может, на воле поразвеется».
Приоткрыл дверь, позвал собаку:
– Айда, милая, погуляем.
Но Плаксе было не до гуляния. Тенью скатившись с крылечка, она бросилась шнырять по ограде, обнюхивая каждое бревешко, каждую щепку. За минуту переворошила все, что не трогалось годами. И вдруг в темном углу под навесом, где стояла старая корзина с отжившими свой век внуковыми игрушками, раздался писк. Плакса отпрянула, замерла.
Что это? Неуж подвел Кузьма, не унес щенят куда следовало?
Плакса переступила – и опять кто-то тонюсенько пропищал. Щенок, как есть щенок!
Угадывая злой подвох, Лукич решительно направился в угол. Возле корзины, словно окаменевшая, стояла Плакса, настороженно скосив набок голову, оттопырив висячее ухо. Лукич чиркнул спичкой, посветил над корзиной. Нет, щенков там не было, одни драные плюшевые мишки да обшарканные, с продавленными боками пластмассовые зайцы. Постоял, послушал – никто не пищит. Хотел уж было пойти, а тут в третий раз: «пи-и…»
Посмотрел Лукич под ноги и все понял: он стоял на доске, а доска одним концом придавила резинового слоника со свистулькой на брюхе. Слоник и пищал, когда на него нажимали.
Пока Лукич извлекал из-под доски игрушку, собака просто валила его с ног. Так и лезет под руки, так и трясется вся от нетерпения. Лукич в дом, а она впереди него, прыгает на грудь, не дает ступить шагу.
– На, шальная! – старик кинул слоника Плаксе.
А та – цап его, этак нежнехонько поперек пузатого туловища и, задрав голову, – к двери. Скулит, царапает ее лапой, просится в дом. Едва Лукич открыл дверь – Плакса со слоником живо в знакомый угол. И давай там тискать его да ласкать – только писк стоит! Чуть надавит, а он: «пи-и…»
И успокоилась, унялась Плакса.
Второй день лежит в углу на коврике, изливает материнскую нежность, лижет, ласкает резиновую игрушку. До дыр скоро залижет.
А Лукич второй день сам не свой. Чувство вины перед собакой тяжелым камнем гнетет сердце. Оказывается, как просто обмануть друга, если он бесконечно верит тебе…
Эх, Кузьма, Кузьма, куда хоть ты дел щенков?! Не выдержал Лукич, пошел к соседу.
Не сразу Кузьма открыл ему дверь. А когда открыл, Лукич долго оторопело смотрел на соседа и не верил глазам: в больших грубых руках Кузьмы, бережно прижатые к груди, уютно дремали щенки. И среди них белый, в коричневую крапинку…
Как «поют» безголосые птицыВесной это бывает. Распогодится солнечный май, займутся молодой дружной зеленью луга и болота, заполыхают алыми, долго не гаснущими огнями полуночные зори.
Шумно живут в эту пору птицы – токуют. День-деньской воздух звенит от их трелей, щелканья, посвистов, стрекотания. Всем охота попеть, всем охота отпраздновать долгожданную весну.
А как быть тем птицам, которые не умеют петь? Не назовешь ведь, к примеру, пением крик ворона.
Но и «безголосые» птицы славят весну по-своему.
Ворониха еще в марте села парить единственное яйцо. Ворон носил ей пищу. Притащит полевку, сунет воронихе – и давай по сучку выхаживать! Хвост распустит, шею натопорщит, а из горла так и льется, так и льется переливчатое бормотание. Светится весь от лаковой черноты, глянцем взблескивают крылья, из усатого, широко раскрытого клювища вылетает пар. А то вдруг успокоится, поморгает белыми пленками век – задумается: какой же вороненок у него будет?
Но это в марте. Позднее вороны токуют в воздухе. Смотришь иной раз и удивляешься: с чего бы это разлетались две огромные черные птицы? Да не как-нибудь, а с разными, не похожими на обычный полет вывертами: вниз, вверх, каруселью друг за другом да опять вниз, вверх. И клекочут на разные голоса, будто звонят в колокола. Подумаешь, орлы нашлись!
А над болотом кто раскричался? «Бэ-э-э, бэ-э-э…» Ни дать ни взять барашек! Не оглядывайся по сторонам, никакого барашка не увидишь.
Издает такой странный голос длинноносый кулик-бекас. Взлетит повыше и начнет повторять: «ти-ка, ти-ка, ти-ка». Словно косу отбивает. А потом, сложив крылья, стремительно падает и «блеет». Это тоже весенняя песня. Но кулик вовсе не поет, а как бы играет на жестких, веером распущенных перышках хвоста. От скорости падения перышки вибрируют, жужжат – и получается звук, похожий на блеяние.
А большой пестрый дятел делает так: найдет старую звонкую сушину, усядется на длинный сук и «настроит» его, как музыкальный инструмент, простукав клювом, выберет такое место, где от ударов конец сучка трясется. Откинется, брякнет изо всей силы несколько раз, раскачает пружинистый сук, а потом подставит клюв, и сучок сам об него мелко колотится. И поет, как рог, призывно гудит на весь лес. А уж от того, какой попадет сук – толстый или тонкий, щелястый или ядреный – звук получается либо густой, басовитый, либо тонкий, трескучий, словно вдали кто-то рвет крепкое полотно.
И еще одна птица интересно «поет» свою весеннюю песню. Это выпь – большая и не очень красивая болотная цапля, с бурым, будто забрызганным ржавчиной, пером, с длинными зелеными ногами.
Ну, раз выпь большая, то и кричать охота погромче. А голоса-то у нее и нет. Обидно. На что вон бекас, и тот вышел из положения.
И приспособилась выпь реветь по-бычьи. Зайдет в воду, засунет поглубже клюв и дует что есть мочи. Звук от этого по болоту такой, точно ревет где-то рассерженный бык…
За это выпь и прозвали водяным быком.
Приключения щукиЩука была старая. Об этом можно было догадаться не только по ее необыкновенному размеру – добрых полтора метра, – но по всему виду: бока изодраны, плавники рваные, плоская морда, напоминающая отполированную лопату, тоже пестрит ссадинами. На нижней, заметно выступающей челюсти висят почерневшие крючки, проволочный поводок, медная блесна. Эти «украшения» мешают щуке плавать, цепляются за дно, траву, но освободиться от них она не может. Изоржавев, крючки отваливаются сами, оставляя на губах круглые закатавшиеся дыры.
Спина у щуки темно-зеленая, почти черная, бока бурые, с поперечными, как у тигрицы, полосами, а брюхо желтое. Спина стала черной потому, что последние годы щука жила в самом глубоком месте озера.
«Биография» ее началась, может быть, десять, а то и все пятнадцать лет назад. В одну из весен, когда на озере посинели, вздулись и стали лопаться льды, все щуки потянули к берегам, где уже плескалась открытая вода. Они искали единственную неширокую речку, впадающую в озеро, а по ней устремлялись к истокам. На пути щуки встречали много препятствий, древесные завалы, камни, перекаты. Но эти преграды не могли остановить их. Достигнув верховий, щуки расплывались по мелководным плёсам и метали икру. Затем уходили обратно в озеро.
Плесы хорошо прогревались, и из икринок начали появляться личинки. Это были еще не рыбки, даже и не мальки. В мальков они превратились тогда, когда исчезли питательные пузырьки под животами. Вскоре на плесах закипела вода от бесчисленных стаек рыбок.
Среди мальков плавал и тот, которому суждено было прожить долгую жизнь. А это не просто. Стайки редели с каждым днем. Мальков пожирали щурята-годовики, мелкие окуни, голавли, даже жуки-плавунцы. При виде опасности рыбки дождем рассыпались в стороны, забивались в траву и таились в ней, пока беда не проходила.
Первое лето в жизни щуренка стояло жаркое. Вода в речке не остывала даже ночью, и в ней народилось много всякой живности. Щуренок питался крохотными моллюсками – циклопами и дафниями, подбирал упавших на воду мошек и комаров.
Однажды за таким занятием он сам чуть не угодил в глотку хищника. Мелькнула стремительная тень, раздался громкий всплеск, и оглушенные рыбки беспомощно всплыли на поверхность. Это вылетел на плес лихой разбойник шереспёр и плашмя хватил по воде сильным хвостищем.
Очнулся от удара щуренок не сразу. Но как только очнулся, быстро уплыл в тихий залив и стал там среди травы.
Прошел не один день, пока щуренок освоился с новым местом, одиночеством. Все здесь страшило – и качающиеся камыши, что стеной поднимались вдоль берега, и крупные рыбы, плавающие по отмелям, пугала даже черная набрякшая колодина, лежащая на дне.
В заливчике росло много разной травы, и от нее, когда всходило солнце, дно становилось многоцветным: зеленым, белым, изумрудным, голубым. В полдень солнечные лучи насквозь пронизывали воду, радужными кольцами переливались в сонно колеблющихся водорослях. Щуренок всплывал к самой поверхности – тут вода была особенно теплой – и подолгу стоял над травой, совершенно неотделимый от нее. Если трава была зеленая, то и щуренок делался зеленым, если серая – он становился серым.
Вода в заливчике была чистая, полная света, полная кислорода. Пищи тоже было в достатке, и к осени малёк так вырос, так окреп, что однажды, когда к самому его носу подплыла какая-то игривая рыбка, не утерпел и сцапал ее своими отточенными зубками. Насилу справился с первой «крупной» добычей, раздулся, отяжелел и ушел отдыхать в глубину.
С этого дня он стал хищником. В заливчике прожил не только свое первое лето, но всю осень, зиму. Тут жила и другая рыбья молодь. Было много плотвичек, которые шумными неосторожными ватажками носились в прозрачных глубинах, сеголеток-окуньков, дерзких и жадных, хватающих все, что ни попадалось на глаза. Щурят, таких же необщительных, всегда настороженных.
На втором году жизни щуренок уже не походил на маленькую безобидную рыбку – стал рыбиной в полкилограмма весом, от которой вся водная мелюзга убиралась прочь. И жаден, прожорлив стал. Иногда нападал на таких рыб, что не умещались в пищеводе, торчали хвостом из пасти. Глотать большую добычу мучительно: щуренок становился беспомощным, не мог свободно плавать, свободно дышать и в любую минуту мог сам оказаться чьей-либо жертвой. Неудивительно, что у него был такой «аппетит»: на один грамм прироста он съедал до тридцати граммов животной пищи.
Ловок, силен был щуренок, но как-то накатилась и на него беда: гнался за окунем и… сам залетел в щучью пасть. Глазастая хищница схватила щуренка поперек. Потискала, пожевала и расслабила челюсти – хотела глотать с головы. Этим воспользовался обреченный, отчаянно ударил хвостом, вырвался!
Когда пришла вторая весна, молодой щуке тесно стало в мелкой и узкой протоке. В половодье с ходовой рыбой щука поднялась до верховий, а потом сплавилась в просторное озеро.
Здесь опять все было ново и непривычно. Щука боялась открытой воды, незнакомого голого дна. Трава, в которой она так любила держаться, росла лишь на середине озера, на самой глубине. Правда, мелкой рыбы и здесь было много, но в открытой воде не так-то просто ее поймать. К тому же, все время надо было самой быть начеку, чтобы не попасть на завтрак какому-нибудь глубинному хищнику.
Молодая щука теперь питалась не только рыбой. Все чаще в ее желудок попадали пиявки, жуки-плавунцы, личинки стрекоз, лягушки. А один раз она выхватила из проплывавшего поверху выводка утенка.
Но иногда хищница неделями ничего не ела. Это случалось при резкой смене погоды и в дни затяжных ненастий.
Чем старше становилась щука, тем чаще меняла зубы. Зубов у нее было великое множество. Большие и маленькие, острые, как булавочные жальца, все обращенные внутрь, они росли рядами и в беспорядке, росли по всей пасти, на языке, в глотке. Выпадали же летом и не все сразу. Когда особенно много недоставало зубов, щука тоже ничего не ела.
Наступила четвертая в ее жизни весна, и пришло какое-то непонятное беспокойство. Щука совсем перестала питаться, потеряла всякую осторожность, заплывала на мели, где лед почти вплотную подступал ко дну, обдирая бока, протискивалась в узкие щели в камнях. В это время еще по всему озеру лежал лед, но в воде уже не было того мрака и духоты, какой царил всю долгую зиму. Щука, медленно двигая рябыми плавниками, находила во льду трещины, подолгу стояла под ними, жадно фильтруя жабрами приточную воду.
Так продолжалось несколько дней. Весна уверенно набирала силу. В одну из апрельских ночей с юга подул теплый шквалистый ветер. Под его напорами охнул и загудел одряхлевший лед. Не прошло и часа, как раздробленные пористые льдины, взблескивая краями, закачались в разводьях открытой воды.
В эту шумную ночь щука вовсе не находила покоя. Сновала меж льдин, опускалась в глубину, вновь всплывала к поверхности. А утром приблизилась к берегу, отыскала речку и зашла в ее мутные воды. Вместе с другими щуками неудержимо устремилась в верховья.
С той поры минуло много лет. Щука по-прежнему жила в озере. Но теперь каждую весну она отправлялась в далекое путешествие, к истокам родной реки. Там она родилась и пробивалась туда затем, чтобы продлить род. А отметав икру, возвращалась назад.
Дожила щука и до того времени, когда стала полной владычицей подводного царства – силе ее уже никто не мог противостоять.
Свободно охотилась где хотела, и не от кого ей было прятаться. Правда, щуке всегда грозила опасность быть пойманной на крючок. Но и в этом она была уже научена: не всякий блеск ее соблазнял, не на каждую приманку разгорался аппетит.
Ворон Карл и заяцРанним ноябрьским утром, еще затемно, я забрался с фотоаппаратом на зарод соломы, замаскировался и стал выжидать для съемок интересную натуру. Раньше я заприметил, что над полем по утрам часто пролетали грузные, словно литые, в ярком осеннем пере тетерева, на посеребренной неглубоким снежком стерне мышковали сторожкие грациозные лисы, по закрайкам березовых колков шустро пробегали в вечной заботе за свою шкуру уже побелевшие зайцы. Вот, думаю, я и добуду себе редкий трофей.
Потихоньку светало. Небо на востоке алело, подсвечивая розовым стайку высоких перистых облаков. Хорошо на зароде! Легкий морозец щекочет щеки, кристаллики парящего инея взблескивают перед глазами. Это от дыхания. Любуюсь зарей, гаснущими звездами, а сам нет-нет да и окину взглядом окрестности.
Опять посмотрел в даль поля. Что такое? От березовой, похожей на дымчатое облачко, островинки отделился розовый комок и покатился в мою сторону. Да ведь это заяц, от зари он розовый!
Перестал я вертеть головой, приготовился…
Сначала заяц бежал быстро – надо было одним духом пересечь открытое место, – а когда свернул в межу, сбавил ход. По всей меже из снега торчала закостеневшая от холодов высокая трава, и косой неторопко закостылял дальше, прикрываясь ею. Иногда он останавливался, навострял уши.
Не успел заяц доскакать до зарода – откуда ни возьмись, вынырнул горностай. Увидев длинноухого, встал по стойке смирно. Сердито цыкнул, напряженно вздернул короткий хвостик с черной метиной на конце. Но, видать по всему, горностай был с ночи сыт мышами, и у него не было желания преследовать быстроногого зайца. Косой же, в свою очередь, счел за благоразумие уступить дорогу.
Однако недалеко отбежал. Метров через сто остановился и подождал, когда горностай скроется из виду. А скрылся он мгновенно, будто провалился сквозь землю. Был – и нету. Это он юркнул в свою нору.
И все же зайца выдали сороки. Завидев его, расселись по сторонам – и ну трещать, ну шуметь на всю округу!
На стрекот прилетели вороны. Да много, сразу штук, наверно, двадцать. Тяжело опустились к сорокам. Переваливаясь с ноги на ногу, с недобрыми намерениями стали окружать зайца. Почуяв подмогу, и сороки осмелели, затараторили еще громче и тоже пошли в наступление, вскидывая черные хвосты-метелки. При одних сороках заяц еще сидел, пугливо прядая ушами, но тут не выдержал и дал стрекача! Да разве удерешь от птиц среди чистого поля! Вороны и сороки тут же настигли его и опять «посадили».
Вижу, попал бедолага в переплет…
А дальше вот что было. Птицы перестали кричать и как бы даже растерялись, когда низко над ними, широко раскинув крылья, облетел круг во́рон. Он не сел сразу, осмотрел сверху, из-за чего эти сестрицы затеяли свару, и прикинул, есть ли резон вмешиваться. Решил, что есть, и не сел, а грохнулся в снег на вытянутые, хищно растопыренные лапы. Медленно сложил на спине крылья. Вороны и сороки не двигались, оглушенные внезапным появлением патриарха, трепетал от страха заяц, обреченно вжимаясь в снег.
Ворон со смоляной бородищей под горлом и массивным клювом в добрый вершок еще раз переложил на сутулой спине крылья, словно поправил бурку, державно шагнул вперед, от чего сороки и вороны с готовностью отскочили, глянул на жертву попеременно то одним, то другим разбойничьим глазом и громко, отчетливо выговорил:
– Карл!
Не знаю, что это означало – или ультиматум о бесполезности сопротивления, или рыцарский жест уважать противника и, прежде чем приступить к расправе, назвать свое имя, только после этого «знакомства» все скопище разом ринулось на зайца…
И вот что случилось напоследок.
Заяц неожиданно опрокинулся на спину да так полоснул длинными задними ногами по навалившемуся воронью, что только перья закружились! После этого вскочил и с непостижимой скоростью помчался к березовой островинке.
Но вороны не думали сдаваться. С превеликим возмущенным шумом устремились за ним. Впереди летел Карл. Носатый, поджарый, похожий на черную головешку. Хоть и быстро махал косой, птицы все же довольно скоро догнали его, повторили попытку зажать в круг. И зажали. Опять расселись тесным кольцом, и опять ворон сказал: «Карл!»
Только заяц уже познакомился с ним и не стал дожидаться развития событий. Едва вороны приблизились к нему, снова перевернулся на спину и снова дрыгнул задними ногами. Да так дрыгнул, что не только перья остались чернеть на снегу, а и две беспомощно бьющиеся вороны… Хлопая крыльями и сшибаясь, посрамленные птицы беспорядочно заметались в воздухе, уже далекие от намерения преследовать зайца. А он шибче прежнего мчался к спасительному леску, где его дом, его лежка и где можно спокойно отдышаться от погони.
А на самый последок у меня получились отличные снимки…