Текст книги "Другие барабаны"
Автор книги: Лена Элтанг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– А где мои вещи? – спросила она ласково, склоняясь над нашим гардеробом, и я поняла, что сегодня наш последний день в этом доме. Как ни странно, мы продержались еще пару месяцев, читая по вечерам все объявления в городской газете, все, что предлагали в Белене, было непомерно дорогим, а в город нам ехать не хотелось.
В тот вечер, когда хозяйка обнаружила пропажу газет, она заставила Фабиу пойти с ней к желтым контейнерам и там раскапывать завалы мусора в поисках утерянного архива. Возвратить его на место мы отказались наотрез, и Цецилия, негодующе всхлипывая, поволокла мешок к себе в спальню. Оставшиеся восемь недель мы жили под ее неуловимым беличьим взглядом, безымянный сын продолжал водить сомнительных гостей, и, наконец, обнаружив однажды утром в умывальнике мертвую птицу, залетевшую, наверное, когда проветривали ванную комнату, я поняла, что нужно немедленно уезжать, и мы уехали.
* * *
Монах Мин сказал так: «Это не падающая звезда.
Это небесная собака. Ее лай похож на гром».
Сегодня я поймал себя на том, что обращаюсь к своему лаптопу по имени.
Это вовсе не значит, что я схожу с ума. Надо же мне с кем-то тут разговаривать. Вот парень из «Маятника Фуко» звал свой компьютер по имени каббалиста, собиравшегося обратить папу римского в иудаизм. А я свой зову по имени преподобного Ф. Сирийского, жившего на капище в полном уединении, по имени любого русского дурачка, по паролю к этому файлу, наконец. Что до Ф. Сирийского, то он сидел гораздо дольше, чем я, да еще в тесной хижине, где голова у него упиралась в потолок. Так на что же мне жаловаться, братие?
Нынче утром я выпил вчерашнего чаю, насыпал в карман купленных у Редьки орехов и взялся перечитывать сам себя. «Мир покупает твое электричество, таких, как ты, много – торопливых, доверчивых, яростно машущих алюминиевыми крыльями вдоль дороги, в ветреную погоду легко добывающих свет для округи. Миру нужна твоя зеленая горечь, питающая камышиные стебли тех, кто уже подсыхает: ты польщен, твой рот растягивается в надменной усмешке, твоя цена написана у тебя на лбу и мир готов платить ее – потому что, куда же ему деваться?»
Ну и дурак же я был в девяносто девятом. Цена на лбу, электричество, чушь собачья.
Никто никому не нужен, ни за деньги, ни задаром. Люди любят и ненавидят, потому что в детстве их этому научили. Помнишь, что сказал газетчикам о смерти старый Марк Твен? Так вот, слухи о любви тоже несколько преувеличены. Речь идет всего лишь о темпераменте, терпении и готовности делить свое тело. А ненависть – это здоровое чувство тесноты в толпе, умножаемое на частоту встреч. Вот почему я не могу ненавидеть пана Конопку за то, что он ни разу не показался мне на глаза. Да если бы и смог – какой в этом толк?
Ненавидеть стоит лишь того, кто знает, что ты его ненавидишь.
После завтрака меня оставили в покое, даже охранник не появляется. Зато солнце к полудню разошлось и светит так, что видно всю пыль, висящую в воздухе перед моим лицом, – серую и золотую. Этим нас не удивишь. Байша меня не слишком баловала уборкой, приди она сюда, сказала бы, что в камере сравнительно чисто и нечего капризничать. Сижу голодный, подставив лицо солнцу, и слушаю, как в соседнем дворе кто-то упрямо стучит по игрушечному барабану. Удивительное дело, всего в нескольких шагах от тюремных ворот ребенок играет в солдатиков и знать не знает, что я слушаю эту дробь, будто каденцию Бонэма в пьесе «Rock-n-roll». Бой в отступление, как сказала Габия, когда я видел ее в последний раз.
Это было в один из теплых октябрьских дней, какие бывают в конце литовской осени. Я понемногу собирался в Лиссабон, предвкушая, как заживу в незнакомом городе, в обещанной мне мансарде с выходом на заросшую сорняками крышу. О теткиной болезни я старался не думать, мне казалось, что к тому времени, как я доберусь до Португалии, тетка непременно поправится и встретит меня на пороге, а то и в самом начале переулка, у каретного музея.
С тех пор, как я ушел из квартиры на улице Пилес, от сестер не было ни слуху ни духу, так что я решил, что меня правильно поняли и все уладилось само собой. Габия открыла мне дверь, молча пропустила в комнату и села на кровать. С лицом у нее было что-то не то – оно стало желтым и лоснистым, как творожный сыр, а возле рта образовались какие-то выпуклости, как будто она набрала полный рот орехов и боялась разжать губы. Я подошел к ней вплотную, протянул палец и провел по ее губам. Губы горели и едва заметно прилипали, так липнет к пальцам свежевыглаженная рубашка – диковинное свойство Габии, о котором я успел позабыть. Она была заполнена статическим электричеством, как грозовое облако.
– Ты где был? – спросила она, глядя на меня снизу вверх.
– За спичками вышел, – попробовал я пошутить.
– Купил? – Руки ее спокойно лежали на коленях, но я видел, что ей не по себе, от волнения у нее всегда набухала голубоватая жила на лбу.
– Купил. Где твои куклы, где Соля? – я оглядел знакомую комнату и не увидел ни кройки, ни шитья, никаких следов работы.
– Соли нет.
– Ты простудилась, что ли? Хочешь, я за ромом сбегаю, сделаем грог. А хочешь, музыку послушаем. У тебя есть музыка?
– Ага, давай послушаем. Другие барабаны, – сказала она, внезапно улыбнувшись мне прямо в лицо.
– Какие еще барабаны? – я не стал садиться на стул, на нем можно было сидеть только прямо, а прямо я сидеть не люблю, скручиваюсь перечным стручком, как говорила няня. Она подходила сзади, когда я делал уроки, и сильными пальцами отгибала мне плечи назад, с тех пор никто уже так не делал, и я здорово сутулюсь.
– Другие. В армии Наполеона так назывался сигнал к отступлению. Другие барабаны услышишь, значит, бой окончен: потери слишком велики, и нужно отступить, перестроиться и вернуться с подкреплением. Такая дробь, мелкая, рассыпчатая. Услышишь и поворачивай назад.
Я смотрел на Габию и думал, что она здорово изменилась со времен Валакампяйского пляжа.
У нее появилась манера внезапно замолкать и щуриться, запрокинув голову, как будто подставляя лицо яркому свету, волосы она остригла, я видел ее лоб – выпуклый, гладкий, с красноватой родинкой прямо над переносицей. Никогда бы не подумал, что она станет писать стихи, но Соля однажды проболталась об этом и даже показала мне несколько строф, написанных почему-то на двух языках одновременно.
Душа твоя – siela,
a kūnas – тело,
на него голова прилетела
и tyliai села,
будто бражник пушистый темный,
до тебя я ловли сачком не знала,
pati sau была младенец приемный
и жила viena – как хотела.
Помню, что я прочитал этот стишок и растаял, будто фростовская сосулька на плите, хотя написан он был на обороте фотографии, где Габия обнимала Лютаса за шею. Будто тренер отличившегося игрока. Но я все равно растаял.
– У меня дежурство было ночью. Мне надо выспаться. Я теперь кукол не шью, я в театре сторожу на полставки. – Габия вытянулась на кровати и отвернулась лицом к стене.
Я лег рядом с ней и пролежал так часа полтора в каком-то болезненном молчании. Я смотрел в потолок и вспоминал о том, какими разными сестры были на ощупь, ни за что бы не сказал, что они одной крови. Старшая была похожа на одну из своих кукол: твердые белые ноги под юбкой, плоский живот с татуировкой, похожий на донышко чашки с фабричным клеймом. И еще пальцы на ногах – маленькие, восковые и немного слипшиеся.
Соля тоже походила на куклу, только на зольную, такая была у моей няни, сидела на окне, а потом потерялась. Золу брали из печки и заворачивали в тряпку, груди делали из конопли, скатанной в твердые шарики, и крест-накрест перетягивали шнурком. У Соли грудь была как раз такая, будто травой набитая, а в голове у нее было бог знает что, может, и зола. По крайней мере, будь у нее там то, что положено, она не проболталась бы о наших полуденных свиданиях в чулане. В тот день ее сестра встретила меня на пороге и отхлестала тяжелой ладонью по лицу, а потом уселась к своему верстаку работать как ни в чем не бывало.
Вчера охранник принес мне лимон, за который пришлось заплатить двадцатку, а потом, устыдившись, еще и кипятку принес, и сахар в железнодорожном фунтике. И вот о чем я думал, Хани, попивая кисло-сладкую воду: почему они до сих пор не вытрясли из меня мои скудеющие запасы динейро, ведь арестанта даже вниз головой держать не нужно, просто сунуть руку за пазуху и вынуть перехваченный резинкой денежный сверток. Вместо этого охранники изображают рабов лампы, принося мне роскошные мелочи вроде лимона или стирального порошка, и довольствуются парой бумажек в день.
Это странно, разве нет? Странными мне кажутся и те двое, которых я называю капо– помощники Пруэнсы, похожие друг на друга, как братья, особенно в движении. Капо совсем дикие: стоит мне сказать что-то неожиданное или слишком быстро повернуть голову, как они меняются в лице и готовы уронить меня на пол. Мне всегда казалось, что полицейские в этой стране – самые сдержанные люди, а у этих темперамент, будто у марокканских торговцев на рынке Рибейра.
Еще я думал о том, как все выглядит в писательском аду. Не смейся, я теперь читаю книжку про шумеров, попросил что-нибудь на английском, и мне принесли путеводитель по местам месопотамских раскопок. Вчера я читал про устройство шумерского ада, а сегодня дошел до того места, где археолог Вулли, получив заказ на реконструкцию лица царицы Шубад, решился сделать слепок с головы собственной жены, потому что царица показалась ему некрасивой.
Лишившись тела, писатели сидят в своем аду молча, на золоченых стульях, вокруг них пляшет пламя, свинец кипит в котлах, а они мерзнут, бедолаги, – писатели не умеют жить с молчанием, им нужна доза логоса, ломка выворачивает им кости почище пыточных орудий.
У поэтов ад должен быть помягче, что-то вроде осеннего сада, объятого кленовым пламенем, и в нем, по крайней мере, можно бродить. А теперь я скажу тебе, как выглядит ад для недоучившихся историков. Это зеленовато-серый куб, наподобие складного мира у Шекли, только без возможности схлопнуться, застывший в своем бетонном однообразии. В одной из стен проделана дырка величиной с четыре твоих ладони, и в нее время от времени заглядывает хозяин куба, заслоняя свет. В другие дни там пусто, прохладно и моросит вода.
* * *
the one on the left smelling like an old friend
the one on the right like mothballs
as ever you are crazy about them
– Почему тебя не приняли в нашем доме? – спросил я у тетки, когда мы зашли в Святую Анну и стояли в жарко натопленном нефе перед купелью. – Почему они оставили тебя на улице?
– Знаешь, я бы себя тогдашнюю тоже оставила на улице. Человеческим существом я стала годам к тридцати, чего и тебе желаю. Я помню, как ты вечно жег бумагу в туалете, когда приехал ко мне в Лиссабон, все стены обметало копотью, а когда тебя спросили, в чем дело, сказал: я должен раз в день посмотреть на огонь, тогда я уверен, что видел что-то настоящее. Вот и давай, жги, у тебя в запасе четыре года, Косточка. Не то, что у меня.
– Что значит – не то, что у меня?
– Мне осталось года два, не больше. Знаешь, как я это поняла? Врач не сказал мне результатов теста, но я почувствовала, что он выпустил меня из рук, как надколотую чашку. Его позвали из коридора, и он вышел, не закрыв дверей, хотя я еще не успела надеть платье, и стояла посреди кабинета с голой грудью. Мое тело уже не казалось ему человеческим, стоящим внимания, оно было обречено и от этого потеряло всякий стыд.
О да, потеряло стыд. Для этого не надо узнавать смертельный диагноз, достаточно просто сесть в тюрьму. Или внезапно постареть. Моя мать, например, потеряла стыд, когда переехала в Друскеники вслед за доктором, которого выставили из клиники за пьянство.
Она перестала смотреть в зеркало, но продолжала пудриться, от этого ее лицо напоминало маску Цао Цао, злодея-министра из пекинской оперы. Дешевая пудра скатывалась комками, под глазами было черно от туши, но матери было все равно, ее уже мало заботило, что видят и думают другие. Теперь ее день сводился к дежурству, стряпне и поискам плутающего по городу Гокаса. Я понял это, приехав на ее день рождения, к которому на хуторе готовились целую неделю, так что к моему приезду пироги с черемухой успели зачерстветь. Пересчитав свечки, воткнутые в пирог, я понял, что матери исполнилось пятьдесят лет, и растерялся – моим подарком была пепельница, второпях купленная в киоске на автобусной станции.
Что сказала бы моя мать, если бы узнала, что я сижу в тюрьме за убийство красивого существа неясного пола, которое я видел только на экране компьютера? Что за один вечер в моем доме побывали неведомый Панталоне, мертвая Коломбина и Скарамуш в больничной хламиде. А потом я дождался прихода Тартальи, и занавес упал.
Поделом, сказала бы она, даром, что ли, ты сделал из своей жизни балаган.
Ли сказал мне однажды, что древние китайцы верили в слабую воду, жошуэй. Это была не просто спокойная река, скорее – полоса безнадежности, окружающая огненную гору Кунлунь. В этой воде мгновенно тонуло все – и корабли, и люди, даже гусиное перо могло утонуть, вода ничего не держала, такая была слабая. Есть такие люди, сказал Лилиенталь, в которых эта вода плещется вместо крови, они ничего не способны удержать ни в руках, ни в сердце, все роняют, все умудряются потерять и прошляпить. И не то, чтобы они плыли по течению, они сами – течение, вялое и еле теплое, представь себе, скажем, пресный остывающий Гольфстрим. Так вот рядом с ними так же холодно, пако, как скоро будет холодно всем европейцам, потому что чертов Гольфстрим свернется уроборосом и перестанет греть берега. Попадешь в такого человека – не жди от него ничего настоящего, плотного, хоть руку по локоть в него засунь. И дело здесь не в жестокости или там, своекорыстии, а в том, что слабая вода плещется в их жилах, шумит в ушах и устраивает в селезенке мертвую зыбь.
Я про слабую воду где-то слышал и, вернувшись домой, сразу принялся искать в Сети, наткнулся на пропповскую сказку и вспомнил. Это была та самая страшная сказка, которую няня Соня рассказывала мне раз сто, не меньше: там на царевича, разрубленного на куски, брызгали мертвой водой, и куски соединялись как ни в чем не бывало, а потом уж можно было царевича оживлять.
Одним словом, мертвой водой героя добивали окончательно, зато возвращали приличный вид и останавливали кровь.
Ты будешь смеяться, Хани, но я целый вечер об этом думал. В какой-то момент на меня побрызгали мертвой водой, и мои разрозненные части срослись, с виду я стал совершенно человек, но не ожил, потому что живой воды у того, кто брызгал, под рукой не оказалось. Не думай, что я жалуюсь, но разве не похожа моя жизнь на поиски выключателя в темной комнате, нащупывание разномастных рычажков, которые оказываются чем-то еще и не способны включить свет. Что я должен найти в прошлом, чтобы объяснить себе настоящее?
Почему на мне, будто на ветке сицилийского лимона, цветы появляются одновременно с плодами, а плоды никогда не вызревают, как положено? Мое прошлое – это мертвая вода, заживляющая раны, но не способная возвратить дыхание. А мое настоящее – это вода слабая, чистая и равнодушная, способная поглотить и корабли, и людей, и всяческий смысл.
Пруэнса вызвал меня сразу после обеда, я даже хлеб не успел дожевать и сунул ломоть в карман.
– Вы довольны тем, как мы исполнили вашу просьбу, Кайрис? – спросил он, когда меня ввели в кабинет, где было почему-то холоднее, чем в моей камере. Следователь сидел за столом нахохлившись, на плечах у него висело пальто в елочку, а на руках были перчатки, может быть поэтому он сегодня ничего не записывал.
– Спасибо, компьютер мне очень нужен. Только зачем вы его выпотрошили? Я ведь говорил, что хочу показать вам запись, которая доказывает, что я говорю правду.
– Какую правду? – поморщился следователь. – Я читал ваши показания трижды, и трижды проверил ваш компьютер, никакого Papai Noel с мешком там не было, как не было и самой видеозаписи, о которой вы трещите, будто дрозд.
– Запись есть! Зачем, по-вашему, в моем доме вся эта электронная требуха?
– Верно, мы нашли в вашем чулане сервер и прочие устройства для наблюдения, но это отнюдь не свидетельствует в вашу пользу, – он сделал паузу, чтобы отхлебнуть чаю.
– Я могу доказать, что в момент убийства я был на побережье, потому что есть свидетель, видевший меня в десять вечера. Вернее, не видевший, а слышавший мои крики за воротами. Хотя, если эта азиатка и впрямь глухонемая, то договориться с ней будет трудно.
– Азиатка?
– Девушка с пляжа, мы встретились днем, а потом я случайно наткнулся на ее дом, когда искал соседей, чтобы позвонить в полицию. На ее воротах висела пальмовая шляпа, я узнал эту шляпу, стал стучать, но не достучался. Я был в панике, понимаете?
– Понимаю. Вы совершили убийство, испугались и отправились искать телефон.
– Как я мог совершить убийство в своей квартире и потом искать телефон в прибрежном поселке? Я же не волкодлак, чтобы рыскать в нескольких лесах одновременно.
Произнеся это, я сам себе удивился, сроду не знал слова lobisomem, а тут оно само оказалось на языке. Это говорит о том, что на каторге у меня не будет проблем с португальским.
– Почитаем лучше дело. – Пруэнса снял перчатки и полистал свою папку. – Труп вашей жертвы нашли в прибрежных скалах двое портовых рабочих. Он застрял между двумя гранитными обломками и сеткой для мусора, в воду он не попал, лицо не успело испортиться, и в свое время вы сможете на него полюбоваться.
– В прибрежных скалах? – я так растерялся, что мог только переспрашивать.
– Да, в нескольких метрах от берега. На прошлом допросе вы сами показали, что тело было вывезено из вашего дома человеком, которого наняли ваши сообщники, вывезено в пластиковом мешке и оставлено на берегу моря, в скалах. Верно?
– Этого я не говорил. Я понятия не имел, где чистильщик собирается избавиться от трупа. Если бы он сказал, что потащит Хенриетту на берег моря, я бы этого не позволил!
– Вы взволнованы. Выходит, в организации преступления была допущена ошибка?
– Я совершенно спокоен. Полагаю, это вина Додо, она толком не объяснила чистильщику, что произошло, и сама так перепугалась, что улетела из страны первым же рейсом.
– Додо – это тоже кличка мужчины? Вы всем своим друзьям даете женские имена? Я слышал, что в ваших кругах так принято, но не думал, что это неизбежно.
– Я уже говорил, что не даю никому никаких кличек!
– Однако вы предпочитаете называть вашего друга Хенриеттой и утверждаете, что видели его пенис. – Пруэнса пожал плечами. – Меня не занимают ваши пристрастия, но это важный для следствия момент. И еще одна неувязка: раньше вы говорили, что за услугу сообщники потребовали не деньги, а дом, доставшийся вам по наследству. Так деньги или дом?
– Сначала дом, а потом деньги. Вернее, не совсем деньги, – тут я запнулся, говорить о галерее было решительно не к месту. – Послушайте, я требую провести следственный эксперимент. Мы должны поехать в коттедж, я хорошо помню адрес, там я покажу, как все происходило на самом деле. Тело было вывезено из моего лиссабонского дома, так что я требую, чтобы потом мы поехали на Терейро до Паго. И еще я требую своего адвоката! Почему он не приходит?
– Хорошо, хорошо, – следователь выставил перед собой ладони, – не надо поднимать шум. Разумеется, вам лучше знать, где был застрелен ваш дружочек по кличке Хенриетта, в доме или на природе. Я сегодня же запрошу разрешение, и поедем. Всенепременно. Уводите его.
Вернувшись в камеру, я стал думать о том, что скоро увижу дом. И может быть, даже Байшу. Полиции придется сорвать печати, и я смогу обойти все комнаты, посидеть в своем кресле-качалке, глотнуть вина на кухне, постоять на террасе и посмотреть на зимнюю реку. Жаль, что я потерял тавромахию, было бы приятно забрать ее с собой в тюрьму и положить под матрас.
В тот вечер, когда я ее украл, я долго стоял в коридоре, не включая света, сжимая добычу в руке и слушая свое учащенное дыхание. Тетка и Агне разговаривали в прихожей, развешивая мокрые плащи и раскрывая зонтики для просушки. Они попали под дождь, зато вернулись с прогулки с трехногой собакой, про которую хозяин кафе грубо сказал: сучка приблудная, и тетка тут же решила взять ее с собой. Завести свою собаку она до той поры не решалась – у Фабиу была аллергия на шерсть, впрочем, не удивлюсь, если он это придумал.
Довольная псина сидела у двери и чесала лапой заросшее репьями ухо, Фабиу демонстративно кашлял, сестра сушила волосы в ванной, а я стоял с теткой у кухонного окна и чувствовал, как тавромахия прижигает мне грудь через карман рубашки. Помню, что тетка была веселой, свежей и пахла зеленым вином. Она говорила о церковных шпилях, которые они разглядывали, сидя за столиком у самой ограды, высоко над городом, о том, как хлынул ливень, и все бросились под крышу, только Агне осталась сидеть на месте, допивая свой кофе, разбавленный дождевой водой.
Потом тетка повязала голову платком и стала мыть собаку в тазу, расплескивая воду по плиточному полу, удивительное дело – я помню цвет этого платка, помню уксусный запах шампуня против блох, помню даже имя, которое дали собаке, – Руди, хотя прошла чертова тысяча лет и никого, кроме нас с Агне, не осталось в живых.
Все они умерли. Собака Руди тоже умерла.
А я – их единственный наследник.
* * *
Нет, весь великий океан Нептуна
не смоет эту кровь с моей руки.
Алкоголя в доме в ту ночь не осталось ни капли. Я сидел в кресле-качалке, смотрел на входную дверь и думал о том, что иногда, явившись домой поздно, лучше сразу раздеться и лечь спать. Больше всего я хотел бы сейчас начать вечер заново: приехать домой, подняться по лестнице, увидеть чистый нетронутый пол в стрекозиной спальне, не спускаться в кухню, залезть под одеяло со стаканом «стро» и открыть Джона Ирвинга. Не ходить на кухню и не заваривать свежий чай.
Стро, отгоняющий страх. Я пристрастился к нему в Тарту, его продавали в маленьком магазине за мостом, еще там бывал абсент, но от полыни меня тянуло в сон, да и возни с абсентом было много. В холодные дни я наливал двести грамм настойки в охотничью фляжку и чувствовал себя капитаном третьего ранга Цаппи во льдах. Жаль, что у меня не оказалось этой фляжки, когда мы с теткой пришли в отель «Барклай». Ноги у нее промокли, а в мини-баре стояли скучные шкалики на один глоток, впрочем, мы потом их тоже выпили.
– Косточка, мне холодно, – сбросив мокрую одежду на пол, тетка вытерла волосы полотенцем, надела мой свитер, легла на кровать и натянула одеяло до подбородка.
– Простыла? Не надо было бросать свое пальто где попало.
– Да, славное было пальтецо, – она чихнула, выпростала руки из-под одеяла и вытерла нос рукавом свитера. – Досталось хорошему вору, вернее, его жене. Нужно быстро согреться, у меня зуб на зуб не попадает. Жаль, что в сумке у меня только порто, от него никакого толку. Я везла его тебе в подарок, не думала, что ты здесь так вырос и закалился в боях.
Она сказала это, опустила голову на подушку и тут же заснула. А я залез в ее сумку, открыл портвейн и выпил целый стакан, хотя у меня от него язык прилипает к нёбу.
На моих первых – и последних – чтениях в тартуском студенческом клубе гостей тоже обносили портвейном в железнодорожных стаканах, я читал свои стихи на русском языке, и мне хлопали. После меня выступали еще двое приезжих, прочитав свои тексты, они пытались разъяснить содержание, и публика шикала и посмеивалась. С меня же взятки были гладки, ведущий вечера назвал меня признанным литовским поэтом, в совершенстве изучившим эстонский язык, что было двойным обманом: я был никому не известен, написал всего несколько секстин и сонетов и остался без стипендии за незачет по эстонской грамматике.
Правда, исключили меня не за это.
Формальной причиной были «грубые нарушения дисциплины», в том числе – порча фолианта из научной библиотеки, на который студент Кайрис якобы пролил тайно пронесенный им в читальный зал лимонад. Я этого словаря Покорны в глаза не видел, а об авторе знал только, что он попал под трамвай, как булгаковский председатель Массолита.
Но студент К. понимал, что на месте декана указал бы похожую причину, не писать же в приказе: мне отмщение и аз воздам. Или, скажем, как раньше писали: «Дан сей студиозусу, в том, что он, прошед многотрудную стезю леквенций, совратися с пути истины и благонравия и придадеся гортанобесию и чревонеистовству, за что многажды бит вервием по бедрам, батожьем по чреслам, дланью по ланитам, а такоже подвергнут заплеванию в зрак».
Шенье, говорят, перед тем, как ему отрубили голову за дружбу с роялистами, успел сказать: в этой голове кое-что было. Не знаю, что было у меня в голове, когда мы затеяли этот розыгрыш в тартуском общежитии, но казнили за это одного меня. Это сделал доцент Элиас, хотя дело было не в прогулах, не в эстонском средневековье и даже не в балто-славянском фольклоре, которым он мучил нас два семестра подряд. Элиас приметил меня еще в девяносто пятом, когда я рассказал на его семинаре про то, что древние литовцы считали рыбу озерной скотиной, и привел рассказ о том, как крестьяне поймали рыбу на полчана рыбьего мяса, а того, кто ее засолил, каждую ночь бесы сбрасывали с кровати, приговаривая: отдай мою свинью!
– Ну и что – отдал? – спросил Элиас с любопытством.
– Сбросил в озеро, хоть и была хорошо засолена, – ответил я с явным сожалением, и в аудитории засмеялись. С тех пор на семинарах Элиас поглядывал на меня с какой-то сумрачной веселостью в глазах и просил остаться после занятий, чтобы обсудить мою тему, хотя я отнюдь не блистал по его предмету и даже умудрился провалить курсовую.
– Не переживайте, Кайрис, вы всегда можете перейти на филфак, – утешил он меня, отдавая папку с исчерканными красным страницами. – Зачем вам сидеть в архивах с вашей-то внешностью, станете славистом, вам следует больше бывать на людях и давать им собой любоваться.
Лекции он читал несравненные, я понимал далеко не все, но слушал с упоением, стараясь не задерживать на лекторе взгляда. На одном из семинаров он щедро цитировал Достоевского, и после занятий я прошелся с ним по аллее, обсуждая мою любимую сцену из «Идиота».
– Окажись я на тех именинах, – сказал я, – не открыл бы даже рта. Кто эти люди, чтобы судить меня? К тому же то, что представляется им дурным, может казаться мне совершенно естественным. Например, ненавидеть свою мать.
Раскрасневшийся Элиас снисходительно улыбался и трепал меня по рукаву. В ноябре он назначил мне свидание – черт меня дернул сказать на семинаре, что мой сосед Мярт отсутствует по уважительной причине, уехал к больной матери в Йыхви. Разумеется, доценту и в голову не пришло, что ко мне приехал литовский дружок и спит теперь на кровати китаиста, заплатив нашему коменданту малую лепту за беспокойство.
Лютас в тот вечер принес бутылку горькой настойки, мы с ней быстро разделались, выкурили по самокрутке и решили встретить доцента как можно затейливей, а заодно раздобыть денег на вторую бутылку. Мой бичулис разделся догола, обмотал запястье белой тряпкой, вылил себе на руку бутылку красных чернил и лег в постель к назначенному часу. Я тоже разделся, завернулся в перемазанную красным простыню и встретил Элиаса в дверях всклокоченный, полуголый и в полной растерянности.
– Ради Бога, как хорошо, что вы пришли! Мой друг узнал, что мы собираемся встретиться, – я взял доцента за руку и подвел к своей кровати. – Он не смог с этим смириться, закатил истерику, пытался убить меня, а потом вдруг полоснул себя ножом по руке. Я забинтовал как сумел, но кровь не остановилась, надо ехать к врачу, а у нас нет ни копейки, даже на такси не хватит.
– Почему он голый? – спросил Элиас, резко отнимая руку и пятясь от кровати.
– Я пытался доказать ему свои чувства, – я опустил глаза, – но не слишком успешно. Наверное, потому, что уже думал о вас, профессор. Я о вас все время думаю.
– Но ведь это не студент Мярт, – он вгляделся в страдальческое бледное лицо с закрытыми глазами. – Кто это вообще такой? Почему он в вашей комнате?
– Он просто друг, – я мазнул красным концом простыни по чистейшим манжетам Элиаса. – Вы позволите мне позвать коменданта, чтобы он позвонил в больницу на Пуусепа, побудьте здесь, а я сбегаю вниз. Он ведь кровью истечет!
Губы Лютаса на самом деле посинели, его заметно трясло под простыней, я подумал, что это от смеха, но до конца не был уверен.
– Не надо, – доцент отошел к окну, достал портмоне и протянул мне две сотенные бумажки. – Больше у меня нет. Одевайтесь и поезжайте на Пуусепа. Без лишнего шума.
Он дошел до двери и, открывая ее, обернулся ко мне со смутной улыбкой:
– И скажите там, что чернила легче всего отмываются раствором нашатырного спирта. А простыни лучше замочить с хозяйственным мылом.
Ладно, вернемся к той ночи на Терейро до Паго, о которой я начал рассказывать сто двадцать страниц назад, но все никак не доберусь до утра. Мы остановились на том, как я вышиб в кладовке дверь и вернулся в чисто вымытую спальню Лидии. Спустя примерно полчаса я поднялся с кровати и разделся догола – джинсы и свитер казались мне пропитанными кровью, пришлось скатать их вместе с трусами и сунуть в мусорное ведро. Покрутив колесико душа, я обнаружил, что горячую воду отключили. Верно, они меня предупреждали, что надо заплатить.
Кое-как ополоснувшись, я сел за стол, включил компьютер и подсоединился к серверу, чтобы увидеть, чем занимался чистильщик, пока я трясся в ночном автобусе вдоль берега Капарики. Запись была на удивление короткой, всего две с половиной минуты. На экране я увидел невысокого человека, входящего в кухню, впереди него двигался конус осторожного света, выхватывая то медный бок кастрюли, то белую крашеную стену, то связку сушеного лука на крючке. Потом картинка дернулась, потеряла цвет и превратилась в зябкое мерцание.
Я смотрел на пустой экран довольно долго, пытаясь представить себе то, что не записалось. Вот чистильщик ковыряется в световом замке, входит, распахивает кладовую, отключает все камеры разом, выдернув из гнезда провод распределителя, поднимается наверх, заворачивает тело в пластик, отмывает пятна крови с мебели и пола, потом волочит тело вниз – аккуратно, будто мешок с электрическими лампочками – и снова затаскивает в кухню, стоп! Это еще зачем?
Может быть, он готовился выйти, когда услышал скрежет ключа, и быстро затащил свой груз в первую попавшуюся комнату? А может, хотел меня напугать и нарочно оставил тело у двери, чтобы я споткнулся и шлепнулся прямо на бедную Хенриетту?



![Книга Конан и Источник Судеб [Источник судеб • Корабль за облаками • Барабаны Томбалку] автора Роберт Ирвин Говард](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-konan-i-istochnik-sudeb-istochnik-sudeb-korabl-za-oblakami-barabany-tombalku-252163.jpg)























