Текст книги "Девочка с красками"
Автор книги: Лазарь Карелин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
«Что это? Что же это со мной приключилось?» – недоуменно спрашивает себя Таня.
А дома Таню ждала новость: приезжает отец. Три года не ёкал – и вот приезжает. Когда мать сказала ей об этом, Таня сперва даже не поняла, про что это ей толкуют. Го-
лес у матери был будничный, слова звучали как обыкновенные, и радостный, громадный ймысл их сперва укрылся для Тани за этой будничностью маминого голоса. Но вот Таня повторила вслед за матерью сказанные ею слова и вдруг услышала какой-то звонкий звон внутри себя, будто множество заливистых школьных звонков объявили громадную счастливую перемену. Приезжает отец! Они возьмутся за руки и, как тогда, три далёких года тому назад, медленно пойдут куда-то через город. Приезжает отец! Она услышит снова негромкий его голос, и увидит жёлтенькие искорки в его прищуренных глазах, и дождётся нечастой, странно медленной такой и вдруг как вспышка света его у/ьыбки. Приезжает отец! И теперь всё-всё станет как прежде у них, и мама не будет куда-то уходить под вечер, чуждо разряженная и в будничные дни, и не будет возвращаться совсем уже поздно, почти ночью, и ходить по комнате украдкой, на цыпочках. Приезжает отец! И теперь дядя Гриша снова станет таким, каким был. Станет весёлым, шумным, откровенным.
Все эти мысли точно взорвались в девочке, и она кинулась к маме, готовая сразу обо всём рассказать ей, прокричать ей про свою радость. Кинулась и остановилась, так и не добежав. Будничный голос, будто в себя устремлённый взгляд, будто понурившиеся вдруг плечи матери – всё это остановило Таню.
– Ты не рада?
Они были в комнате не одни. Только теперь Таня разглядела в углу на диване двух Сашиных сестёр, подруг её мамы, подруг ещё со школьных лет, двух зеленоглазых Сашиных сестёр, строгих-престрогих, которые всегда вставали на пути всех Сашиных затей. Таня не очень-то любила их и удивлялась, почему мама их так любит. Старшая, тётя Лиза, была врачом-хирургом. Это она разрезала Тане большой палец на ноге, когда он вдруг так раздулся и так начал болеть, что дышать было страшно. Втянешь воздух, а он ещё больше болит, выдохнешь – и ещё, ещё больше болит. А тётя Лиза чиркнула по пальцу ножом – Таня знала: он называется «ланцетом» – и сказала: «Вот и всё! А теперь убирайся!» Прыгая на одной ноге, Таня «убралась», затаив страшную обиду на тётю Лизу. Она даже сказала тогда матери: «Твоя тётя Лиза хоть и врач, но очень грубая». – «Хирург», – пояснила мать.
Младшая сестра Саши, тётя Оля, кончила юридический институт, как и Танина мама. Но Танина мама была судьёй, и Таня хорошо понимала, что это за такая работа – быть судьёй. А тётя Оля была следователем прокуратуры. Что это за работа – следователь, – вот этого Таня, как мама и Саша ей ни объясняли, понять не могла. И слово-то какое-то странное: «следователь». За кем это зеленоглазая тётя Оля всё «следовывает» и «следовывает»? Что она, следопыт, что ли? И верно, Саша шагу не может сделать, чтобы она его не преследовала.
А вот мама с ними дружила. Они дружили все вчетвером: мама, тётя Лиза, тётя Оля и дядя Гриша. А когда-то они дружили больше с её отцом, чем с дядей Гришей. Но отец уехал, а дядя Гриша остался.
– Почему вы все не радуетесь? – спросила Таня теперь уже всех троих сразу. – Ведь приезжает отец! Он так давно не ехал и вот приезжает!
– А мы радуемся, – сказала тётя Лиза мужским и властным голосом. – Не измышляй, пожалуйста, ерунду.
– Вот именно, – сказала тётя Оля. У неё был голос мягкий и будто ласковый, но Тане он всегда казался ехидным,
– Разве так радуются? – сказала Таня. – Так не радуются.
– Ты не права. —s Мать положила Тане руку на плечо и медленно потянула её к себе.
Сердце у Тани вздрогнуло, слёзы рванулись и брызнули из глаз, и ей вдруг стало так горько и так больно, так диковин-! но горько и больно рядом с мамой, её любимой мамой, что она задохнулась на миг совсем, как под водой, когда пересидишь там из озорства дольше, чем можно. И стало Тане страшно, как там, под водой, по-серьёзному страшно и хмуро, как там, под водой. Она вырвалась из-под маминой руки, вскинувшись вся, трепетно напрягшись, как там, под водой, и опрометью, ослабевшими ногами побежала прочь из дома. И только уже на улице, будто вынырнув, перевела дух. Куда идти? Вечер уже, куда идти?
Напротив, стоит только пересечь неширокую их улицу, светилось на втором этаже окно в доме Черепанова. Одно-единственное во всём двухэтажном доме. В освещённом окне горбилась фигура старика. Таня знала, он один там сейчас одинёшенек. Старший сын его, тоже уже совсем старик, давно уехал из их города, из этого дома. Рассказывали, поссорился с отцом и уехал. А потом уехала от отца и дочь. Молчаливая такая, сутулая, много старше Таниной мамы. И она тоже поссорилась с отцом, прежде чем уехать. Все на Таниной улице знали о ссоре старика Черепанова со своими детьми. Таня только забыла, из-за чего они между собой ссорились. Да это и неважно сейчас. Вот он один, старый, совсем один. Ему, наверное, очень сейчас грустно. Наверное, так же грустно и хмуро, как и ей сейчас. Странно, приезжает отец, а ей грустно и хмуро.
Таня перешла улицу, перепрыгнула неширокую канаву, переступила три дохцаных полоски тротуара, глянула ещё раз на сгорбившуюся в окне фигуру старика и решила: «Он мне обрадуется». Но едва только стукнула негромко кулаком в запертые двери, едва только услышала злобную возню в сенях единственного сожителя Черепанова, страшного, хуже пса цепного, бойцового петуха Альфреда, как усомнилась в правильности своего решения. Но отступать уже было поздно, уже заскрипели в доме ступеньки – Черепанов шёл отворять.
6
Таня никогда прежде не бывала у Черепанова. Да и бывал ли кто-нибудь? Даже молочницу он встречал на крыльце. Долго отсчитывал ей медяки, сам вливал в кружку молоко и потом, пятясь, скрывался за своей тяжёлой, скрипучей дверью. А молочница, пугливо оглядываясь, спешно отходила от черепановского дома. Чуть ведь зазевайся старик – и в дверную щель прошмыгнёт его петух Альфред. И тогда уж беги со всех ног. Ни у кого больше в городе не было такого петуха. Он кидался на людей, на собак, на коз с таким остервенением, что даже большие собаки предпочитали пускаться от него наутёк. Таня видела однажды, как побежал от него какой-то мужчина. Ему было стыдно бежать от петуха, ну пусть большого, но всё же самого обыкновенного петуха. И он, этот мужчина, бежал сперва не очень шибко, и всё оглядывался, и даже смеялся смущённо – вот, мол, какая забавная история. Но, когда петух, подскакивая, принялся клевать его в руки, подбираясь к лицу, тот забыл про всякое стеснение и начал удирать изо всех сил.
И вот Таня стоит перед дверью, за которой уже насторожённо ждёт её этот самый дикий зверь в петушином образе, и вот уже совсем близки шаги Черепанова, и сейчас, прямо сейчас откроется дверь. Убежать бы – она же совсем позабыла о петухе. Нет, уже поздно.
– Кто там? – скрипло, как ступеньки, по которым только что шёл, спросил старик.
– Это я, Таня Васильева, – сказала Таня. – Только, пожалуйста, сразу не открывайте – я вашего петуха боюсь.
– А я и не открываю. Тебе чего?
– Я к вам, Дмитрий Иванович. Навестить.
– Это зачем ещё?
– Просто так, – шепнула Таня. – Мне очень захотелось... Вот я...
– Захотелось... А может, я делом занят, что тогда?
– Нет, я видела, вы просто так у окошка сидели. Я подумала, вам, наверное, грустно. Мне тоже грустно. Вот я и постучала.
– А мне как раз и не грустно, – по-прежнему не отворяя дверь, сказал старик. Голос его обрёл обычную усмеш-ливость.
– Тогда я пойду, – сказала Таня и даже обрадовалась, что всё так хорошо обошлось. – Только вы уж теперь дверь не открывайте! Я пошла, до свидания, извините!
Таня радостно спрыгнула со ступеньки крыльца, счастливая, что вот сейчас бросится бегом прочь от этого хмурого дома с озверелым петухом, со скриплой лестницей и сердитым стариком нелюдимом.
– Нет уж, постучалась, так заходи.
Таня обмерла: за спиной, тяжко стукнув засовом, стала медленно отворяться дверь. Убежать без оглядки? Нельзя, стыдно! Таня обернулась и выставила вперёд сжатые в кулаки руки: «Ну, петух, берегись!»
А дверь всё продолжала медленно отворяться. За ней открывалось перед Таней тёмное, страшное, как дыра в погреб, нутро неосвещённого дома. И сразу пахнуло из :->той тёмной глуби на Таню затхлой петушиной вонью и ещё чем-то душным, будто враждебным, как запах самого страха.
– Что ж ты, входи, – послышался из тёмной глубины голос Черепанова.
– Зажгите свет, – сказала Таня.
– Боишься? Ну ладно, давай руку. – И Дмитрий Иванович Черепанов, протягивая Тане руку, неохотно переступил порог своего дома. – Идём.
Таня не трогалась с места. Да и не мудрено: на плече у старика, точно малая какая птичка или там котёнок, сидел громадный петух, нагло и злобно выпятив на Таню жёлтый кошачий глаз. А другой глаз, обращённый к хозяину, у него был полузакрыт и был обыкновенным, пустяковым куриным глазом – глупым и нестрашным.
– Входи же! – сердито возвысил голос старик.
– Да, а он как укусит...
– Это петух-то? – усмехнулся старик. – Разве птицы кусаются? И чему это вас в школе учат?
– В школе про таких петухов не учат! – заносчиво проговорила Таня. Её обидела насмешка старика, а ещё больше обидел собственный страх перед этой злобной курицей с кошачьим глазом и противным кровавым гребнем, пришлепнувшим дурацки маленькую голову.
Все также, с выставленными вперёд кулаками, Таня решительно вступила на крыльцо черепановского дома. Старик пропустил её вперёд. Таня не позволила себе оглянуться на петуха, когда совсем близко проходила мимо него. Только чуть вздрогнула, не увидев, а почувствовав жёлтый взгляд его расплавленного злобой глаза. Дверь захлопнулась, и в сенях сразу стало совсем темно, как в их школьной фотолаборатории, куда Таню привёл как-то Саша Чижов. Это было время, когда Саша ещё не собирался быть военным и геологом, а помышлял, когда вырастет, стать кинооператором. «Понимаешь, Танюха, ведь это же замечательно – снимать кинокартины!»
Странные, чужие, враждебные запахи со всех сторон обступили Таню в этой кромешной тьме. И только один запах среди всего этого тлена и ржави – а пахло тленом, и ржавью, и петушиными перьями, – только запах, пришедший издали, должно быть, со второго этажа, дотронулся до Тани, как добрая рука друга. Это был запах масляных красок. Запах, предвещающий радостную встречу с яркой, вспыхивающей россыпью цветных огоньков. Таня ободрилась и уже смело нащупала ногой первую скрипучую ступень, ведущую наверх, в комнату, где горел у старика свет. И заспешила, зашагала, старательно нажимая на скриплые ступеньки, радуясь ворчливо-разным их голосам: «Кто тут?», «Кто там?», «Что надо?»
Свет, пробивавшийся сквозь приоткрытую дверь, там, наверху, манил, как в сказке какой-нибудь манит путника свет в глубине пещеры. И звал, радовал и звал, милый и добрый запах красок, такой добрый сейчас запах, что, пожалуй, был. он добрее даже запаха бабушкиных пирогов, когда она добывала их из печи. «А вот я вас сейчас на стол... А вот и Тане кусок...»
Первая подскочив к двери, Таня широко распахнула её и, ослепнув на миг, замерла на пороге. Но не от яркого
света зажмз'рились, будто ослепли Танины глаза. У старика, в большущей его комнате, чуть ли не на весь второй этаж, всего и горела-то одна лампа. И не очень даже яркая. А вот Таня, замерев на пороге, зажмурилась и не сразу потом решилась открыть глаза. Но вот решилась. Она не ждала всего этого. Она не ждала, что в этом дряхлом, пропахшем петушиным зловонием доме увидится ей такое... Увидятся торжественные и милые большеглазые лица людей, далёкие солнечные лужайки, лесная опушка и дождь, вершины деревьев, свившие свои прозрачные нити с лучами солнца. Девочка не ждала, что милый и добрый запах красок приведёт её в этот мир – их мир, столь громадный, разнообразный, удивительный.
– Музей! – выдохнула она изумлённо и робко вступила в комнату и, как в музее, боясь звука своих шагов, пошла на цыпочках вдоль стен.
И тотчас остановилась. Стена, на которую были обращены сейчас её глаза, будто раздалась перед ней, широко и сразу, и вывела на улицу, в давно знакомые ей места, вон туда, на центральную площадь её родного города. Ведь эта церковь – ведь это она стоит у моста за базарной площадью. Там ещё овощной склад и делают ещё валенки: «Пимокатный цех». Странно, сейчас никакого здесь склада и никакого цеха не оказалось. Церковь словно помолодела, и вокруг неё деревья – они так кстати здесь. Старые-престарые, а церковь будто помолодела. Но всё равно Таня узнала её. Она узнала и эти вот, из тяжких кирпичей сложенные приземистые торговые ряды их рынка. Да и как не узнать эти тяжёлые своды с пузатыми, как бока самовара, колоннами! Странно, но и торговые ряды сейчас тоже будто на много-много лет помолодели. Нет выбоин в стенах. И стены белые какой-то ненынешней белизной. И на стеках какие-то ненынешние надписи, вывески из старинных букв и даже с твёрдыми знаками. Но всё равно это их торговые ряды их Ключевской торговой плетцадн, и даже вон там, за крайней лавкой, виднеется серебряный проулочек реки. Чуть шагнёшь за угол – и река откроется вся от моста и до монастыря вдали, у самого леса. Да вот он, вот он, этот монастырь, – его нельзя не узнать; Таня столько раз бегала по его широким стенам с бойницами, точно это крепость, а не монастырь. Правда, почему-то сейчас гуще лес вокруг него, ярче посверкивают кресты и в пустой звоннице монастырской церкви откуда-то взялся громадный колокол. Но всё равно это их, их Ключевский монастырь, который вот уже много лет реставрируют три стареньких, медленных деда, потому что этот монастырь «памятник архитектуры XVII столетия».
Таня обернулась, ища глазами Черепанова, и чуть не столкнулась с ним. Он стоял у неё за спиной со своим проклятым петухом на плече и чему-то усмехался, припрятывая свою усмешечку поднесённой ко рту рукой. Ох, как она не любила этот его смешок из-под руки! Всё-то ему смешно, всех-то он умнее! Таня хотела спросить у Черепанова, что это за чудо-стена, вдруг выведшая её в родной город, объявилась у него в доме. Но теперь раздумала спрашивать. Да и самое чудо растаяло перед её глазами. И всё сразу стало понятным: просто старик повесил на одну из стен своей ком-паты несколько картин, изображавших старинные здания родного города. И всё же это было совсем не просто. И глаза так и тянулись назад, в этот белостенный, озарённый солнцем её город, но только, кажется, очень давнишней лоры, тех древних времён, когда в монастыре жили монашенки, а не было, как сейчас, кинотеатра, когда на базаре торговали купцы, а не колхозники, когда в соборе с колокольней молились боженьке и, уж конечно, не катали валенок, а вывески писались с твёрдым знаком.
– Откуда это у вас, Дмитрий Иванович? – шёпотом спросила Таня и уважительно повела рукой вдоль удивительной стены.
– Собрал, – сказал старик. – Полвека собирал. Это, Танюша, вот это всё, и был Ключевский кремль. Городку-то нашему шестой век пошёл. Торговал с Каспием и с Белым морем, с Сибирью да с Китаем. Через нас только и дорога была из Москвы в Сибирь. Славен город был, Танюша, благолепен. Но прошли годы, проторились новые дороги, покороче, поудобней, и начал скудеть наш город, отставать, не умножать, а тратить. А там ещё годы, ещё сотня лет, ещё сотня-другая лет, и стал наш город сонным да заштатным. Таким вот и я его застал. Соборы белеют, монастыри возвышаются, ряды купеческие, хоть ярмарку открывай, а городишко спит. И вот захотелось мне уберечь для памяти город наш, каким он был в лучшую свою пору. И стал собирать, Танюша. Там картинку у какой-нибудь древней старушонки откопаю, там рисуночек на каком-нибудь чердаке между книжной трухи отыщется. Одно к одному, и сладился вот этот вот кремль. Художники будто и не знамениты, а добросовестны, под стать времени, и всё ж таки не фотографы, своя старинка в их работах есть. Вот берегу...
Старик отошёл от Тани и, быстро обернувшись, глянул зорко и выбирая, как повести глазами, на свой кремль. И будто зажил в нём, в этом древнем собрании придвинувшихся к нему стен, как какой-нибудь прохожий тех давних времён, когда вывески писались с твёрдым знаком. Петух на плече – громадный, нелепый, словно тоже давнишний, из тех времён, – и сутулый старик. Может быть, городской чудак? Какой-нибудь самодурствующий купец, зачудивший к старости? Или зверившийся в людях, давно оставивший место чиновник, решивший доказать всем и вся, что можно прожить жизнь, дружа лишь с одним живым существом, вот с этим вот петухом-убийцей?
Стена с белыми торжественными зданиями, которая только лишь раздалась перед Таней, теперь сомкнула свои просветы, и скудным и страшным показался девочке этот тяжелостенный мир крепостной укладки соборов и торговых рядов. Мир с затхлым запахом тлена и ржави и с городским чудаком, бредущим куда-то по пыльной дороге.
– Мне страшно, – вслух призналась Таня. – Можно я пойду?
– Не уходи, – попросил старик. Таня явственно услышала в его голосе просьбу. – Посмотри вот сюда.
Он отошёл в сторону и, сдёрнув с плеча петуха, швырнул его в открытую дверь. Петух привычно, безропотно слетел-скатился вниз по лестнице.
– Посмотри вот сюда, Танюша, – ласково повторил старик.
Таня явственно услышала ласковые интонации в его голосе. Эта просительность, эта ласковость в голосе старика удивили её и как бы вернули в действительность. И страх отпустил её. Да и петуха уже больше не было, и старик уже больше не казался каким-то странным пришельцем из прошлых веков. Он подвёл её к противоположной стене своей комнаты, кажется и вправду занимавшей весь второй этаж его дома – такая большая она была. И всюду картины, открытые и завешанные простынями, всюду мольберты, и кисти, и палитры, и тюбики с красками – множество этих самых человечков, без которых не сделать картины, хотя и с ними тоже её не так-то просто сделать. «Нет, не сделать, а написать. Картины не делаются, а пишутся. Маслом. Акварелью. Нет, я никогда не смогу так...»
Таня смотрела туда, куда указывал ей Черепанов. Она смотрела на большую картину без рамы, просто на под-
рамнике, прямо, почти без наклона, висевшую на стене. И снова, как окно в мир, снова будто раздалась стена, и Таня выглянула на улицу, нет, в сад за черепановским домом, хотя она и знала, что у него за домом не было такого сада, не было этого куста сирени, загородившего небо, весь мир своей живой бело-желго-розовой синевой. И какая-то девушка с печальным, нет, удивлённым, нет, задумавшимся, или нет, готовым улыбнуться лицом стояла в глубине этого сиреневого цветения. Таких девушек не было у них в городе. Это была незнакомка. Встретить бы её, спросить бы о чем-нибудь, услышать бы её голос. Какой он? Тихий? Певучий?
– Где её можно найти? – спросила Таня, поглядев на Черепанова. – У неё, наверное, тихий голос, но явственный и звонкий. Тихий и звонкий...
– Разве так бывает, чтобы тихий и звонкий? – серьёзно поглядел на девочку старик.
– Бывает. – наклонила голову Таня. – Вот бы побывать в этом саду. Я знаю, там всегда прохладно, даже в жаркий день. А в небе большое солнце, но на него не больно смотреть. Правда?
– Может быть, и так, – кивнул старик. – Ты что же, полагаешь, картина удалась?
– Я полагаю, – очень убеждённо сказала Таня.
Она догадалась, что, хоть старик и спрашивал её об этой картине как бы походя, ему будет приятно, если она скажет, что картина удалась. И она сейчас ни в чём не покривила душой. Ей вовсе не нужно было придумывать для себя всё хорошее в этой картине. Всё хорошее в ней само говорило о себе. Само звало в зтот сад, тихо так и ласково, будто окликая тихо-звонким голосом этой незнакомой женщины из этого незнакомого сада.
Таня не ошиблась: старик обрадовался её словам. Оживившимся голосом и чуть-чуть даже похваляясь, он быстро заговорил, осторожно, как кистью, дотрагиваясь корявыми стариковскими пальцами до её плеча:
– Годы писал, доложу я тебе, Татьяна, годы. Это копия с знаменитой «Сирени» Врубеля. Был такой на Руси художник. Громадный, знаешь ли, Татьяна, художник. Его копировать и мука и счастье. Труден не только в письме, но и в замысле. Его как угодно объясняй, а чего-то не объяснится. Чего-то он запрячет от тебя, как бы говоря: «Горячо, горячо!» Знаешь, как в детской игре: и близко угадка, да всё нет её. Впрочем, я не во всём следовал Врубелю даже и сознательно. Эта вот девушка в сирени – это ведь моя дочь.
– Ваша дочь?! – изумилась Таня. – Но она же совсем не такая... Она же... Я помню...
– Что ты помнишь? – вдруг напрягся старик. – Что ты можешь помнить, молокосос? Лена была такой. Ну, не вчера, не год назад, а тогда, когда... – Он умолк и как-то сразу по-стариковски сник и отошёл от Тани в далёкий и тёмный угол своей комнаты, присел там на какую-то скамеечку и утих.
Таня словно осталась одна в комнате – ходи, оглядывайся, трогай всё, что хочешь, руками. И она пошла, оглядываясь, сперва думая ещё о внезапной перемене с Черепановым, о внезапной его печали, а потом уже не думая об этом, позабыв обо всём, уйдя лишь в зрение, – так вокруг было всё удивительно, ново ей, интересно. Она переходила от картины к картине, которыми тесно были увешаны стены комнаты. Подробно рассмотреть ей эти картины не удавалось: в комнате было слишком темно для этого. Но так было даже интереснее. Не каждая картина в отдельности, а сразу по нескольку вместе рождали что-то общее, какую-то свою, собственную, картину. А потом и всё вокруг – и
стена с Ключевским кремлём, и стена с врубелевской «Сиренью», в которой стояла, оказывается, дочь Дмитрия Ивановича, но не такая, какой знала её Таня, не старенькая и сутулая, а молодая, прекрасная и радостная, и все другие картины на стенах, и мольберты с накинутыми на них простынями, как мушкетёры в плащах, и полки с книгами, с толстыми, старинными книгами, которые даже страшно взять в руки, такие они мудрые, – всё это вместе сложило для Тани теперь уже общую картину, и картина эта глубоко поразила девочку.
– Я буду художницей! – проговорила она, как поклялась. – Я обязательно буду художницей.
Она подбежала к неподвижно сидящему в своём тёмном углу старику, схватила его за руку, наклонилась к нему, стараясь заглянуть в его глаза.
– Я вспомнила, я вспомнила! – выкрикнула она. – Когда я ещё была совсем маленькой, я видела вашу дочку, и она была такой, вот прямо такой, как у вас на картине. – Таня ждала, наклонясь, ответа старика.
Он молчал. Она подёргала его за рукав, он глянул на неё из-под сведённых бровей, чуть улыбнулся ей, но так ничего и не сказал.
Таня распрямилась.
– Я вспомнила... – огорчённо шепнула она. – Вы мне не верите?
– Верю. – Старик поднялся и твёрдым шагом пошёл на середину комнаты, туда, где было больше всего света. И Таню прихватил с собой, взяв её за руку. – Ну, так зачем же ты пришла? – пытливо взглянув в её лицо, спросил он. – Какие такие у тебя горести?
И тут Таня разом всё вспомнила, уже о своём вспомнила, и странное чувство и радости, и горькой обиды, и тревоги, такой большой, какой не знала прежде, – это странное, тяжкое чувство, пережитое ею в тот миг, когда узнала она, что приезжает отец, снова вернулось к ней.
– Приезжает мой папа, а мама почему-то этому не радуется, – быстро и горестно проговорила она. – Дмитрий Иванович, ну почему, почему ссорятся родные люди? – Она запрокинула голову и внимательно посмотрела в тусклые, но зоркие и оттого очень ещё живые стариковские глаза. Посмотрела долгим взглядом.
– Не знаю, Таня, – сказал Черепанов и вдруг поспешно отвернулся от девочки. – Обойдётся, может быть... Так. значит, приезжает? Когда?
«Когда?!» – Таня вдруг с ужасом обнаружила, что не знает, когда приезжает отец. Мать не сказала, а она забыла спросить. Может быть, он уже приехал! Может быть, он уже дома!
Таня сорвалась с места и бросилась к дверям, забыв даже попрощаться с Черепановым, забыв даже оглянуться на девушку в сирени. Обо всём на свете забыв. «Может быть, отец уже дома!» Она выбежала на лестницу, скриплые ступени промелькнули под её ногами, не успев ничего проворчать ей вслед вразумительного. Так, сказали лишь ка-кое-то «ш-ш-ш» и смолкли.
Только в сенях, в этом душном петушином царстве, Таня вспомнила о петухе, о страшном желтоглазом петухе. Вспомнила и не испугалась. Он не посмеет сейчас её тронуть, этот скверный зверь! Её никому нельзя сейчас трогать и никому нельзя задерживать – она бежит встречать своего отца!
И верно, петух только вскинулся, когда Таня пробегала мимо него, и не тронул её. Не посмел!
На счастье, дверь была не замкнута. Таня толчком распахнула её и выбежала на улицу. Звёзды первыми встретили её, огромный мир раскинулся перед ней.
Дома Сашиных сестёр уже не было. В углу дивана, где раньше сидели они рядышком, теперь, уронив голову на руки, сидела мама. Заслышав Танины быстрые шаги, она подняла голову. Таня удивилась даже, так незнакомо строго глянула на неё мать. И голос у неё тоже зазвучал незнакомо строго:
– Где ты была? Разве не знаешь, что пора ужинать?
– Мама! – быстро шагнув с порога, Таня остановилась посреди комнаты, наклонённая вперёд, словно готовая бежать и дальше. – Мама, а когда же он приезжает?!
– Я спрашиваю тебя, где ты была?
– У Дмитрия Ивановича. Мама, а вдруг он уже приехал или вот-вот подъедет! Скажи, разве папа не написал тебе, когда его надо встречать?
Мать поднялась с дивана, подошла к дочери и протянула ей много раз сложенную пополам и превратившуюся в маленький комок телеграмму.
– Подумать только, она дружит с этим Черепановым, – сказала мать и поморщилась, как от боли, наблюдая за торопливыми движениями дочери, которая расправляла, разравнивала стиснутую в комок телеграмму, а потом стала читать её и читала долго, хотя и всех слов-то в телеграмме было только три: «Выехал Ключевой Николай».
И так и сяк повертев перед собой телеграмму, Таня наконец подняла глаза на мать:
– Когда же? Он вот уже выехал, а когда приедет? Что это тут за цифры за такие? Когда мы пойдём его встречать?
Мать ничего не ответила и снова отошла к дивану и снова уселась в самый его угол, повернув голову к окну.
– Мама, – настаивала Таня. – Мамочка, когда же мы пойдём его встречать?
– Да пойми ты, он нас обидел. – Глухой, как бы издали, был голос матери. – Он оскорбил нас. Тяжко, несправедливо. Пойми...
Но Таня ничего не могла понять. Она вслушивалась в глухой, далёкий голос матери и ничего не могла понять. Смысл того, что говорила ей мать, не касался её сознания. Она слышала лишь звук её голоса – глухой, горестный, и этот голос пугал её и мешал вдумываться в слова.
– Я сама виновата, я берегла тебя, я ничего тебе не хотела рассказывать, и вот теперь... Видимо, нельзя так и надо говорить обо всём до конца, пусть даже ты и ребёнок. Что-то поймёшь сразу, что-то поймёшь потом, но необходима ясность, нужна ясность.
– Может быть, он уже приехал или вот-вот приедет, – очень тихо проговорила Таня и близко, так, что заломило глаза, поднесла телеграмму к лицу.
Мать вскочила и пошла по комнате своей широкой уверенной походкой, которая так всегда нравилась Тане. «Какая у меня смелая мама! Какая решительная! Ну как же, ведь она судья!»
Но комната была невелика, и матери трудно было широко шагать от стены к стене, и она вскоре же остановилась, прижавшись спиной к оконному косяку. А за окном была дорога, уже высеребренная луной, и если прямо-пря-мо и долго-долго идти по этой дороге, то подойдёшь к самому вокзалу, где останавливаются московские поезда.
– Пойми же, – снова заговорила мать. – У взрослых бывают сложности, трудности, которые почти невозможно объяснить. Ты поверь мне, что твой отец был несправедлив к нам, даже жесток. – Она вдруг вскинула к лицу руки, и больно сжала лицо ладонями.
Таня даже вскрикнула, так больно, наверное, сжала мама своё лицо.
– Нет, нет, я не то тебе говорю, не так! – Мать отдёрнула руки от лица, следы от пальцев белыми полосами легли на её щёки. И не исчезали.
Это почему-то больше всего испугало, поразило Таню. Она подбежала к матери, судорожно приникла к ней и стала растирать ей щёки своими ладонями.
– Понимаешь, он возомнил о себе бог знает что! Он решил, что он замечательный архитектор, зодчий! И мы, мы с тобой, доченька, и наш городок, и даже тайга вокруг – всё это якобы стало на пути его таланта! Понимаешь?
– Да, да, – покивала Таня, стирая с маминой щеки последнюю белую полосу. – А вдруг он уже приехал или вот-вот приедет...
Мать порывисто отстранила от себя дочь, взглянула на неё как-то странно пристально и снова поглушавшим голосом, будто чужим, будто издалека, сказала:
– Он приедет сегодня поздно вечером... Ты так и не поняла меня, дочь?..
– Сегодня?! Скоро?! Совсем скоро?! Мы пойдём его встречать?!
– Нет, ты так и не поняла меня...
– Почему же, мама, я поняла, – сказала Таня. – Вы поссорились, я поняла. Но ведь теперь отец приезжает. Значит, всё теперь будет хорошо, правда? Ведь правда, мама?
Мать промолчала.
Таня отошла от неё и закружила по комнате, смятенно и нетерпеливо, готовая броситься бегом, опрометью броситься за дверь и не смея сделать этого. Но ноги как бы сами подталкивали её к порогу. И вот, в который раз уже оказавшись у порога, она не выдержала и робким шёпотом спросила:
– А можно я сама?.. Можно мне его встретить?..
– Можно, – трудно наклонила голову мать.
И словно ветром выдуло Таню на улицу, и снова звёзды первыми встретили её, звёзды и посеребрённая луной дорога.
8
Путь на станцию был действительно дальний. Прямой, но дальний. Надо было пересечь весь город, сперва по центральной улице, а потом мимо маленьких домиков окраины, мимо огородов, мимо пихтарникового оврага, а потом мимо монастыря, а потом просто полем, а потом... Таня никогда ещё одна не ходила этой дорогой. Да ещё так поздно вечером. А вот теперь мама её отпустила. «Значит, я выросла, стала как взрослая?» – подумала Таня. Но эта мысль не принесла ей ожидаемого удовольствия и даже нанемного не успокоила. Идти было далеко и страшновато.
А после поля потянутся длинные бараки, где живут рабочие с кирпичного завода. Каждый год всё новые люди. Бедовые, шумливые. У них там какая-то «постоянная текучесть», – сказал как-то про них дядя Гриша. Вот и он, этот когда-то большой её друг, а теперь почему-то разонравившийся ей человек, тоже встал перед её глазами. И вспомнилось совсем уж давнее – последние минуты в день отъезда отца. Это было на станции. Дядя Гриша отвёл тогда в сторонку отца, но не от Тани – она всё время держала отца за руку – и сказал ему: «Напрасно уезжаешь». Таня тоже кивнула: «Напрасно!» Отец только улыбнулся им и ничего не сказал и посмотрел своими синими глазами вдаль, туда, где исчезали, вбегая в лес, синие полоски рельс. И вот он уехал, и поссорился с мамой, и обидел маму, и, оказывается, её, Таню, тоже. И всё так теперь не просто, так не хорошо, что и не сказать как. «А ведь он приезжает! Он приезжает!»