Текст книги "Цирк Кристенсена"
Автор книги: Ларс Соби Кристенсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Доставить нужно было три букета в низины у Хоффа и Скёйена, затем довольно большую композицию на Баккенкруэн к северу от Сместадского перекрестка, затем рождественскую звезду в бельгийское посольство, где я получил на чай негашеную марку, будто у меня есть в Бельгии знакомые, а еще ровнехонько шесть букетов в ущелье между Весткантторг и Риддерволлс-плас, а когда мы с ними закончили, Сам Финсеен вдруг остановил «гоггомобиль» в затишье на углу Гюлленлёвес-гате и Хакстхаузенс-гате.
Я достал из багажника очередной букет.
Сам Финсен выставил в окно свою недовольную физиономию.
– Поторопись, а то цветы замерзнут, не стой пнем, – сказал он.
Букет предназначался Авроре Штерн.
Я позвонил внизу и бегом взбежал на третий этаж. Дверь была приоткрыта. Сердце у меня билось непривычно быстро, и я испытывал, как бы это выразиться, головокружительное ощущение, которое нападает на меня очень часто, – ощущение, что все это сон и вот сию минуту я проснусь, но где буду, когда проснусь, где буду тогда, я знать не знал и, к счастью, до сих пор так и не выяснил, ведь иначе бы меня здесь не было, а знай я об этом, я бы все равно не смог ничего рассказать.
Так-то вот.
– Алло! – окликнул я.
Из глубины квартиры донесся ее голос:
– Заходи. Дверь открыта.
Я стоял, нетерпеливо и в каком-то двойственном состоянии, на холодной площадке.
В конце концов Аврора Штерн вышла.
На ней было то же темное платье, перчаткой обтягивающее фигуру.
Я подал ей квиток.
Она с удивлением взглянула на меня и сказала:
– Я заварила кофе по-французски. Ты пьешь кофе по-французски?
Я отвел глаза.
– Никогда не пробовал.
Аврора Штерн рассмеялась.
– Когда-то надо начинать, верно?
– Угу.
– Кофе по-французски тебя взбодрит. Ты выглядишь усталым. Заходи.
Я опять посмотрел на нее:
– Не могу.
Она замерла от неожиданности, возле глаз что-то дернулось, а в коротких черных волосах над лбом я заметил седую прядку.
– Не можешь?
– Надо ехать дальше.
– Ненадолго-то можешь остаться.
– Он сидит внизу, в машине.
– Кто?
– Хозяин цветочного магазина. Мы сегодня на машине.
В нарушение всех правил я положил букет, не получив квитка.
А Аврора Штерн протянула сильные, широкие руки и накрыла ими мои, почти исчезнувшие в этом мягком, неожиданном пожатии, так она удержала меня.
– Я думала, ты захочешь услышать, что произошло, – сказала она.
– Да.
– Могу рассказать, что произошло.
– Да у меня же нет времени, – сказал я.
– У тебя всегда есть время.
– Надо идти.
Я попробовал вырваться.
И тут заметил повязки. Оба запястья были перевязаны бинтами.
Аврора Штерн сама отпустила меня.
Она подписала квиток, на сей раз инициалами, и быстро заперла дверь.
Я спустился вниз.
Уличные фонари, тусклые, словно спутники, сбившиеся с орбиты.
Я сел в «гоггомобиль».
– Ты что, лестницу мыл, лампочки вкручивал, а заодно линолеум перестилал? – спросил Сам Финсен.
Оставалось еще два букета. Один я передал в приемный покой Ловисенбергской больницы, а последний – на Холте-гате, знаменитому профессору литературы, Франсису Буллу, тощему человеку с густыми бровями, который и выглядел точь-в-точь как профессор литературы и неутомимый поборник взаимосвязи между жизнью и литературой, а где в общем-то искать взаимосвязь, если не между литературой и жизнью. Соотношение между жизнью и теорией куда сложнее, это две разные дисциплины, как я рискну утверждать, и в большинстве случаев имеют между собой мало общего, если предпочесть реализм идеализму. Жизнь и теория относятся к разным факультетам. Франсис Булл дал мне пряник. Половину я съел, остальное скормил птицам.
У меня накопилось 864 кроны 50 эре и слон. Если и дальше так пойдет, скоро половина суммы будет у меня в кармане. Я опережал график, причем рулил одной рукой.
Но я поймал себя на том, что больше думаю об Авроре Штерн, чем об электрогитаре. Аврора Штерн и фендеровский «Стратокастер» медленно, но верно поменялись местами в моем тесном сознании. Каждый день я в глубине души надеялся, что для нее закажут новый букет. Мне хотелось услышать, что произошло. Не будет мне покоя, пока я не услышу, что произошло. Я пытался представить себе это. Придумывал то одно, то другое, но не мог успокоиться, наоборот, только все больше беспокоился, сгорал от нетерпения, чем больше я себе воображал, тем больше хотел узнать. Может, она упала на манеж и покалечилась? Потеряла кого-то и не сумела справиться с утратой? Я не спал ночами. А повязки у нее на запястьях, как насчет них, она что, пыталась порезать себя на куски, чтобы посмотреть, течет ли кровь по-прежнему? Пыталась покончить с собой? Разве сумеешь порезать вены на обеих руках, сперва на правой, потом на левой, уже порезанной, истекающей кровью правой рукой? Если она такая решительная, то почему до сих пор жива? Я придумывал то одно, то другое, но не мог успокоиться, наоборот, только все больше беспокоился, сгорал от нетерпения, чем больше я себе воображал, тем больше хотел узнать. Как пьяница, отпивающий первый глоток, как пироман, увидевший коробок спичек. И сейчас мне вдруг бросилось в глаза, что есть в норвежском языке два слова, которые внешне отличаются друг от друга очень незначительно: представлять себе и представляться, в смысле притворяться, и хотя оба разнятся значением, они все же не лишены взаимосвязи, и, быть может, именно в этих словах заключена суть поэта, ведь, представляя себе, что могло произойти с Авророй Штерн, я еще и представлялся, жил втайне бурной жизнью, в отрыве от всех или спрятавшись за самим собой.
Но букетов Авроре Штерн никто не посылал. Следующего раза не было. Я ждал. А пока ждал, разносил цветы всем другим людям в этом городе, кроме Авроры Штерн, и я более чем охотно пожертвовал бы любым из этих букетов и остался бы без оплаты и чаевых ради единственного цветка Авроре Штерн, Хакстхаузенс-гате, 17.
Воспользуюсь случаем и сейчас, приближаясь к концу повествования, расскажу заодно небольшую историю, которая – если вспомнить Франсиса Булла – пережита мною самим и правдива, но прежде всего пережита, а именно это, по-моему, для Франсиса Булла самое главное. Прежде чем приехать сюда, на Парижскую книжную ярмарку, я побывал в Москве, опять же на книжной ярмарке, фактически я прямо из Москвы полетел в Париж, с короткой промежуточной посадкой в Стокгольме. В мире всегда где-нибудь проходит книжная ярмарка. Если не в Париже или Москве, то наверняка в Вильнюсе, в Рио, в Монреале или в Эдинбурге. Я там был. В последние годы я разъезжал этаким коммивояжером с романами. Но в Москве мне раньше бывать не доводилось. Мы договорились с издателем, что он встретит меня на аэродроме. Однако никто меня не встречал. Я прождал час. Прождал два. Стал посередине обшарпанного зала, постоял на виду. Без толку. Языка я не понимал. Буквы прочесть не мог. В тамошних деньгах не разбирался. Короче говоря, был на чужом поле. Единственное, что я знал, название гостиницы, где мне предстояло жить, гостиница «М.», недалеко от Красной площади, по слухам, весьма эксклюзивная, где обычно останавливались, приезжая в Москву, государственные деятели и рок-звезды. Я, как уже говорилось, имел успех, а иметь успех – медленный способ умереть. По старой привычке я был уверен в себе и одновременно безучастен, но, тщетно ожидая в Москве своего русского издателя, должен был бы сообразить, что успех тоже идет к концу, может, как раз в тот миг французский стул уже закачался на импровизированной сцене. Не следовало мне подвергать себя еще большей опасности. Лучше бы я тихонько отошел в тень и последил за собой. Надо было слушать маму: будь осторожен. Я попробовал кому-нибудь позвонить, но мобильник не работал, или же я находился вне зоны доступа. Словом, был на чужом поле. И вдруг очутился в толпе «левых» таксистов. Держались они бесцеремонно-приветливо и весьма непосредственно. Один подхватил мой чемодан, двое других задвинули меня в лифт. Я протестовал. Безрезультатно. Они были очень решительны, широкоплечи и соответственно на русский манер молчаливы. Я подумывал поднять крик, позвать на помощь, но отказался от этой мысли, вежливость не позволила, мне совершенно не хотелось привлекать внимание, в общем, меня могли похитить, изувечить и уничтожить потому только, что я от природы учтив, впрочем, меня не похитили, не изувечили и не уничтожили, а тем самым я могу рассказать об этом происшествии, об этом инциденте, и включить его в повествование как этакое подарочное дополнение на пластинке со старыми шлягерами. Ведь главное не то, как все кончится, конец так и так будет, главное – как туда добираешься, к концу, поскольку это занимает больше всего времени и требует максимальной отдачи, все выборы, какие нужно сделать, темп, какого станешь придерживаться, утомительный ход событий, а также их последовательность, которая не бывает ни случайной, ни логической, я назову это своеобразным поэтическим порядком; а конец, наоборот, вмиг остается позади, глазом не успеешь моргнуть, так что незачем слишком о нем задумываться. Но я об этом ни малейшего понятия не имел, был отдан на произвол проклятия минуты, не мог ни планировать следующий шаг, ни воспользоваться своим опытом. Я был в шорах и имел ограниченный обзор, как старая кляча меж скаковой дистанцией и бойней; стоял, улыбался, вежливо и по-идиотски, в лифте, кстати грузовом, в Москве, в окружении трех незнакомых мужчин. Они повели меня через парковку к крутому щебеночному карьеру. Я думал, меня похоронят в этом карьере. Но остановились они возле старой восточноевропейской колымаги, возле «трабанта», если не ошибаюсь, несколько напоминающего «гоггомобиль» Самого Финсена, хотя здешняя колымага находилась в куда более плачевном состоянии. Сомнительно, чтобы норвежское Управление надзора за автотранспортом выпустило этот «трабант» на дорогу. Было чуть ли не утешительно подумать об этом – обыкновенная, трезвая мысль. Может, русская полиция тоже остановит нас, увидев эту ржавую развалюху. Первый из мужчин положил мой чемодан в багажник и сел за руль, остальные энергично потерли пальцы друг о друга – международный жест, означающий деньги, они вдобавок были нетерпеливы, и я достал бумажник и отдал им то, что было, во всех валютах, доллары, евро, фунты, рубли, кроны, весь мой маршрут в валюте, они пересчитали выручку, раз и другой, я уже приготовился отдать им часы и кольцо, но в итоге они вроде бы остались довольны, что-то сказали один другому, ворчливым тоном, затолкали меня на заднее сиденье «трабанта», где валялись пустые бутылки, старые треники и картонки с «Пэлл-Мэлл», что-то быстро сказали шоферу и захлопнули дверцу. Я попробовал открыть. Дверца оказалась заперта снаружи. Мрачная, гротескная ситуация. И, как я уже говорил, я ею не владел. Она владела мною. Я был собачонкой на поводке. Во рту пересохло, я чувствовал тяжелое, неприятное беспокойство, переходящее в глубокий ужас, да-да, в чистейший, беспримесный страх. Я всегда считал, что такая вот сухость во рту – штамп из детективных романов, но теперь убедился, что это не выдумка, из нёба словно высосали всю влагу, язык стал совершенно плоским, губы как вялая бумага поверх зубов. Казалось, я снова вернулся в реальную школу, но теперешний страх был другим. Такого я никогда еще не испытывал. Все мои прежние беды – сущие пустяки, в самом начале – шиллебеккские огорочения, мучитель по имени Путте Геринг, букет, который я не доставил, рекламный плакат с не самой почетной моей фотографией, отметки, двойные удары сердца, составляющие мою суправентрикулярную экстрасистолию, женщина по имени Аврора Штерн и, наконец, страх не успеть, который способен сразить меня где угодно и когда угодно, к примеру в самолете, на улице, в компании, а тогда я встаю из-за стола и ухожу, сам по себе этот страх вполне достойный, стыдиться его незачем, но он совершенно не такой, как тот, какой я испытывал сейчас, на заднем сиденье «трабанта» в России, – я боялся за свою жизнь. Мы тронулись с места. Я знать не знал, в каком направлении находятся Москва, гостиница «М.», Кремль, Красная площадь или, скажем, Мавзолей Ленина. Мы просто ехали, прочь от парковки и щебеночного карьера, через редкий лесок, по узкой, ухабистой дороге. По обе стороны – грязные кучи снега. Небо низкое, того гляди, упадет. Дорога-то правильная или меня просто завезут сейчас в такое место, где совершаются преступления? Я пытался поймать в зеркале взгляд молчаливого сдержанного шофера, чтобы уловить хоть намек на то, что происходит. Он был совсем молодой, лет двадцати с небольшим, лицо широкое, угрюмое, выражение неизъяснимое. Он был неизъясним, в прямом смысле слова. Открытый как лыжная маска. Голова большая, стриженная наголо, гладковыбритая, от этого зрелища мне тоже не полегчало, ведь я полон предрассудков, у меня тотчас мелькнула мысль о неонацистах, хулиганах и прочих негодяях. Он смотрел прямо перед собой, в грязное лобовое стекло. Руки на баранке здоровенные, точно кувалды. Наверно, он делает грубую работу. Первые двое – чистюли, только наличные забирают. А теперь, когда они заманили меня в «трабант» и заперли дверцу снаружи, шофер отнимет у меня и кредитные карты и грубой силой, прижигая меня окурками, принудит назвать коды. Некоторое время я прикидывал, не треснуть ли его по затылку пустой бутылкой, но раздумал. Опять эта моя вежливость. Прямо зло берет. Мы выехали на более широкое шоссе. На высоких, покосившихся от ветра рекламных щитах у закрытой автозаправки висели афиши, извещая, что в следующем месяце остатки группы «Би Джиз» дадут четыре концерта. Несколько машин обогнали нас. Я осторожно помахал им рукой. Но они либо не видели меня, либо с улыбкой махали в ответ и исчезали из поля зрения, не успев сообразить, что я имел в виду. На обочине сидела на стуле старая женщина, продавала медали Второй мировой войны. Шофер опять свернул на дорогу поуже, и мы проехали мимо нескольких большущих жилых кварталов, я насчитал их пять, каждый сам по себе целый город, разносить там цветы года не хватит, коммунистические города шестидесятых, идеологическая архитектура с тонкими стенами, так что все в любое время могли слышать, что говорит сосед, теперь это просто трущобы, помятые параболические антенны и стираное белье висели на узких балкончиках, мусор сыпался из разбитых окон, двери сорваны с петель. Тут я заметил мальчугана. Он стоял среди этих домов. Держал в руках шарик, красный шарик на длинном шнурке, и следил, как шарик, словно перевернутый маятник, раскачивается из стороны в сторону, единственное цветное пятно на унылом ветру. Эта сцена не просто напомнила мне одну картину, нет, она была прямо-таки точной копией картины русского, или советского, художника Лучишкина «Шар улетел», которую я, кстати сказать, видел на выставке в нью-йоркском Музее Гуггенхейма, а написана она в 1926 году, незадолго до того, как художник попал у Сталина в немилость и был вынужден бежать на Запад; картина изображала красный шар, поднимающийся вверх между жилых домов, где мы видим обитателей всех этажей, вовсе не героев революции, а опустошенных, отчаявшихся людей, одержимых безумием и кошмарами, иные даже повесились на потолочных лампах, другие просто махнули на все рукой, а красный шар летит к незримому небу, и разве эта картина, по сути, не символ жизни и теории, теории, которой давят на жизнь, точно сапогом на цветок, красная мечта и ярмо этой самой великой мечты, которое тащат на себе люди в этих жилищах, Лучишкин предвосхищает события, уже в 1926 году провидит зловещее будущее, в этой простой и мрачной картине, которая станет реальностью, хотя, возможно, он имел противоположное намерение, а именно предостеречь, заранее предупредить. Но он опоздал. Жизнь мало чему научилась. Я видел мальчика, который выпустил из рук шнурок и тем самым невольно полностью повторил картину Лучишкина. Я видел, как мальчик, по-моему со слезами, провожал взглядом свой шарик, пока мог, как и я, я тоже провожал его взглядом, пока он не исчез в низком, едва не падающем небе. Шофер закурил. Угрожающий жест. Жилые кварталы и плачущий мальчик остались позади. Ни одной машины на дороге. Черная земля с серым снегом по краям. И вдруг шофер что-то сказал, впервые за все время, вероятно, это было единственное известное ему английское слово:
– Бизнес.
Я вздрогнул и схватился рукой за дверцу, хотя мы не останавливались, а дверца, как я уже говорил, была заперта, даже окошко опустить не удалось. Бизнес? Мы что же, займемся русским бизнесом, на голых полях, возле руин колхоза?
– Бизнес, – повторил он.
Я сглотнул, но глотать было нечего, во рту совершенно пересохло, я даже говорить толком не мог, а потому покачал головой и сказал:
– Bookfair. [5]5
Книжная ярмарка (англ.).
[Закрыть]
Глаза шофера быстро метнулись к зеркалу, но тотчас снова устремились на дорогу.
– Достоевский, – сказал он.
Я кивнул.
– Гамсун, – сказал я.
Тут его широкая физиономия расплылась в улыбке.
– Толстой, – сказал он.
– Ибсен, – сказал я.
Я перехватил его взгляд и тоже улыбнулся, так как понял, что уже вне опасности, может, я вообще и не был в опасности, но не мог этого знать, а теперь знал, что я уже вне опасности, и разве же это не истинная взаимосвязь жизни и литературы – литературы, которая способна спасти жизнь.
– Чехов.
– Обстфеллер!
– Пушкин!
– Бьёрнсон!
– Тургенев!
Так мы продолжали, пока я не увидел купола в холодной мгле над Кремлем и шофер не подвез меня к гостинице «М.» Он хотел было занести в холл мой чемодан, но я запротестовал, дескать, сам донесу, он не согласился, мы стояли на тротуаре, и каждый тянул чемодан к себе, в конце концов я уступил, а взамен решил подарить ему роман с автографом, на языке, которого он не понимал. Расстались мы как закадычные друзья. Мой издатель ждал в холле. Не знаю, кто из нас чего недопонял. Да это и не важно.
– Как добрались? – спросил он.
– Великолепно, – ответил я.
В номере лежали билеты на самолет до Парижа, где я уже падаю со сцены, на глазах перепуганной публики.
Я где-то говорил о страхе закончить.
Страх закончить ничуть не меньше, если не больше.
Я приближаюсь к концу и оттого тяну время, натягиваю туго-туго. Подарки на Рождество 1965 года.
Маме: крем для рук «Нивея», для чувствительной и потрескавшейся кожи.
Отцу: шершавый резиновый напальчник, чтоб быстрее считать деньги.
Что получу я, мне, понятно, еще неизвестно, за две-то недели до Рождества, но, в частности, там был связанный мамой шарф, который можно было минимум трижды обернуть вокруг шеи, голубой в черную полоску, что бы там ни говорили другие, я потом носил его несколько лет кряду, а после отдал Армии спасения, тоже на Рождество, и вполне возможно, кто-то до сих пор ходит в этом шарфе, голубом в черную полоску.
Неожиданно наступила оттепель. Придорожные сугробы, лыжни, снег в парке Вигеланна и в Бишлете – увы, все стаяло, убежало в водостоки. А потом вдруг пришла ночь с четырьмя кольцами вокруг луны и крепким морозцем. Наутро город выглядел так, будто волна из фьорда накрыла улицы и там замерзла. Красный Крест в течение суток зарегистрировал сорок восемь переломов бедра, как писала «Афтенпостен», где сообщалось также, что в Осло прибыл американский комик Денни Кей, приглашенный норвежским Нобелевским комитетом присутствовать в Университетской ауле на вручении премии мира организации ЮНИСЕФ, и что американцы получили разрешение применять во Вьетнаме слезоточивый газ, разрешение от кого, думал я, толком не понимая, что, собственно, думаю, и чуть не шлепнулся мордой вниз на Колбьёрнсенс-гате, с форситией в одной руке и рождественской звездой в другой.
Авроре Штерн цветов не посылали.
Через неделю опять пошел снег, и выпало его, как никогда, много.
Учитель Халс ходил на лыжах из класса в класс, со знаменитой каплей под носом, в ней заключался весь экзаменационный материал, в этой блестящей капле, примете норвежской знати, так сказать, прежде чем черная нефть захлестнула страну, точнее говоря, капля тяжкого труда, самоотверженности и авралов.
Экзамен прошел в снегу.
Авроре Штерн цветов не слали по-прежнему.
В третье воскресенье Адвента, когда мама так устала от студня; печеночного паштета семи сортов, свиных шкварок, сосисок, ветчины, ребрышек и прочих блюд из потрохов и мяса свиней, быков, телят и коров, что просто пошевелиться не могла, не то что есть, всю эту еду она сама готовила с раннего утра до позднего вечера, а то и до поздней ночи, – в третье воскресенье Адвента мы отправились на рождественский праздник. Доехали на поезде до станции Холменколлен, а оттуда на своих двоих потащились мимо посадочного склона знаменитого трамплина вверх, к почтенному ресторану, который располагался на белом плато высоко над городом, словно замок в ближайшем соседстве с Господом Богом. Мама предпочла бы поехать наверх на такси, а домой пойти пешком, чтобы растрясти жиры, как она выразилась, но что касается рождественского праздника, то здесь распоряжался отец, дело в том, что на этой неделе он получил от банка рождественскую премию и вложил всю сумму в эту ежегодную оргию; так вот отец считал, что немного побороться со снегом и ветром тут, наверху, изрядно обостряет аппетит, а к тому же и совесть будет чиста, ведь нет никакого смысла идти на такое мероприятие и съесть всего-навсего простенькую котлету с половинкой картофелины под соусом, напротив, надо закусить как следует, не зря же плачены деньги, н-да, чем больше ешь, тем дешевле еда, и обычно он говорил, что если ешь долго и много, то в итоге вообще получается даром. Короче говоря, отец был в прекрасном расположении духа. По обыкновению, он заказал столик поблизости от камина. Пришли мы вконец закоченевшие. Сели и стали потихоньку оттаивать у огня за спиной. Мама покраснела и сердито поджала губы, когда прическа облепила лоб и пришлось срочно идти в туалет поправлять урон и мазать руки кремом.
Мой блейзер уже дал усадку и натянулся на спине.
Отец заказал пиво и в ожидании официанта смотрел на меня.
– Великоват ты для этого блейзера, – сказал он.
– Это блейзер маловат, – сказал я.
– Да, можно и так сказать.
Отцу подали пиво с высокой шапкой пены, наконец пришла мама, можно начинать баталию.
И я замер перед этим обильным, щедрым, ломящимся от яств столом, настоящим норвежским рождественским столом, украшенным по центру белой скатерти огромной свинячьей головой, и не мог ничего выбрать, не мог выбрать, и всё тут. Был не в силах. Выбор оказался так велик, что выбрать невозможно. Меня попросту парализовало. Не совладал я с драматургией рождественского стола. Барочное пиршество привело меня в смятение. Я разрывался между ребрышками и кашей на сливках, цыпленком и беконом, колой и газировкой, соком и яблочным лимонадом, лососиной и свининой, сбитыми яйцами и говядиной, брусникой и миндальным пудингом и видел с растущим удивлением, честно скажу, чуть ли не с изумлением, а мало-помалу и с известным неудовольствием, не стану отрицать, – видел, как другие накладывали полные тарелки, словно боялись, что если не наберут сразу всего, то все будет съедено, едва они повернутся спиной к столу, и без устали нагружали тарелки, им даже сесть было недосуг, ели стоя, обжирались, поливали ванильным соусом бараний стейк, мешали мороженое с солено-маринованной селедкой, рисовый крем с сушеной треской, клали козий сыр поверх маринованного лосося, а лепешки в какао, наливали в один и тот же стакан пиво, вино, молоко и водку, для подстраховки. Я находился посреди поля битвы. Видел мужчин, которые шли в атаку друг на друга, вооружившись вилками и свиными ножками. Видел женщин, запихивавших в сумки свиные стейки и чернослив. Видел детей, плачущих над пустыми мисками от десерта. И я не выдержал. Пришлось отправиться в туалет, где по меньшей мере двое мужчин в темных костюмах отчаянно блевали, наверно, чтобы освободить место для новых яств, все было как говорил отец: нужно есть как можно больше, цена-то все равно одна. Хорошие манеры оставлены дома. С тем же успехом мы могли бы надеть водолазные костюмы и дыхательные трубки. Непомерное изобилие. Перебор. Вот что такое рождественский стол.
За весь вечер я съел три креветки, шарик мороженого и две дольки апельсина, которые нашел под мокрым древком от свинячьей головы, и выпил бутылку колы.
Отец был очень разочарован моими достижениями и сказал, что на будущий год мне лучше пойти к «Мёлльхаузену» и купить рождественский пирог, раз уж я такой скромный, тогда он сэкономит приличную сумму, ведь я съел так мало, что это сущий финансовый ущерб, ресторан наживается, а отец должен расплачиваться. Почему я не смог съесть столько же, сколько в прошлом году, если не больше? Может, потому, что блейзер маловат. Или я попросту неблагодарный.
– Ладно, ладно, – сказала мама. – Пойду принесу нам пудинга.
Но в первую очередь я хочу рассказать вовсе не об этой трапезе наоборот, не об этой большой перемене, когда все перевернулось с ног на голову, рассудок вытек и родители стали избалованными детьми, а дети – старыми маразматиками. Я расскажу о возвращении домой. Мы, стало быть, взяли такси, «Мерседес-220». Было около девяти. Я сел впереди. В машине пахло кожей и тиковым маслом. Спидометр на приборной доске светился зеленым. Внизу я видел город. Мы словно летели над этим городом, в черной машине, над всеми огнями, что так красиво и тревожно сияли в морозной дымке, электрические огни, акустические огни, лампа на подоконнике, рука со спичкой, уличные фонари вереницами, рекламные вывески, «скорые помощи» и догорающее зарево шиллебеккского заката. И я думал, что за каждым таким трепетным огоньком есть человек. Никогда я не видел этого яснее, чем как раз тогда, и ни раньше, ни позже не видел, что и песни мои здесь, что, наверно, я мог бы сложить песню под названием «Аврора Штерн». Здесь, среди этих огней, спрятан мой узор, и я должен найти его, найти свой порядок, я видел все, только не знал пока, что видел, а именно что здесь, в точности здесь, проходит шов, который соединяет меня воедино.
Мы проехали мимо крутых, безлюдных трибун у трамплина, спустились в это неслышимое, неопределенное и возможное море огней.
Время редко когда идет медленнее, чем в последние дни перед Рождеством. Но время всегда одинаково, хотя и невозможно дважды сунуть руку в одну и ту же секунду. Ладно, хватит об этом. Рождественский вечер все же пришел, точь-в-точь как мусорщик с бадьей на плече. Цветы я разносил до двенадцати. Букетов было немного. Конец. Возле кассового аппарата я получил вознаграждение. Сам Финсен пересчитал квитки. Вышло на сорок одну крону больше, чем я ожидал, потому что Сам Финсен считал Хаммерсборг и Гамле-Акер как восточную зону, чего я никогда не делал. Я от души поблагодарил Самого Финсена. Он поблагодарил меня. У нас случались размолвки, особенно один эпизод, который я больше не стану здесь муссировать, я вообще предпочел бы его избежать, по крайней мере не видеть, с моей точки зрения. Неправда, что надо заглядывать под все камни. Есть вещи, которые видеть не нужно, в особенности господина и госпожу Сам Финсен на столе. Иной раз лучше сидеть под тяжелым камнем, под валуном, сидеть тихо-мирно некоторое время и чтоб никто тебя не трогал. Но в целом время это было замечательное, осень 1965 года, во «Флоре» у Финсена, на Нильс-Юэльс-гате, Осло-2. Госпожа Сам Финсен тоже поблагодарила меня, я поблагодарил ее, а затем мы пожелали друг другу счастливого Рождества, обменялись крепкими рукопожатиями и даже по плечу друг друга похлопали. В целом прощание прошло в добром настроении, может, слегка печально, поскольку мы все знали, что определенное время миновало.
На улицах царила тишина.
Улицы свое дело сделали.
И я в последний раз остановился возле «Музыки и нот» Бруна на Бюгдёй-алле.
Фендеровский «Стратокастер» по-прежнему красовался в витрине. Красная дека, стройная шейка, гриф, колки, струны, которые заменили, вся она сверкала, как никогда.
Вдруг продавец открыл дверь. Совсем молодой парень, в пиджаке без воротника, в узких брюках и остроносых ботинках. Он закурил сигарету и был похож не то на кого-то из «Кинкс», не то на бас-гитариста из «Спенсер Дэвис груп». В общем, он спичкой показал на меня и сказал:
– Ты с сентября торчишь тут и ездишь на велосипеде! Хочешь купить ее или нет?
– Не знаю, – сказал я.
Продавец шагнул ближе.
– Не знаешь? Я тебе кое-что скажу. Некоторые люди правую руку себе дадут отрубить за эту гитару! Понятно?
– Правую руку?
– Ну, может, и не правую. Может, ноги, стопы или тело. Один черт. И вот еще что я тебе скажу. В этом унылом городе нужны молодые, шустрые гитаристы.
– У меня нет таких денег, – сказал я.
Продавец вздохнул.
– А сколько у тебя есть?
– Девятьсот пятьдесят шесть крон.
Продавец задумался, старательно раздавил окурок остроносым ботинком и сказал:
– Можешь взять ее в рассрочку. Девятьсот пятьдесят шесть крон платишь сегодня. А с первого января по сотне крон в месяц. Ну как, согласен?
Теперь настал мой черед задуматься. Надо сделать выбор, решиться, причем сию минуту. И вдруг здесь, на Бюгдёй-алле, все показалось мне предельно простым, до того очевидным, что я чуть не рассмеялся. Посмотрел на электрогитару, на свою мечту, и сделал простой выбор.
– Нет, спасибо, – сказал я.
И со всех ног помчался назад, к финсеновской «Флоре». Магазин был закрыт. Я застучал в дверь. Немного погодя появилась госпожа Сам Финсен, удивленно посмотрела на меня в окно, открыла и глянула на часы.
– Тебе не пора домой?
Она была не в шуршащем халате, а в коричневом платье с кружевом. Я едва ее узнал.
– Я хочу купить цветы.
– Вот как, хочешь купить цветы.
– Да. Срочно.
Госпожа Сам Финсен провела меня в подсобку. Там сидел Сам Финсен, в темном костюме, с галстуком-бабочкой, сидел среди пустых полок, пустых ваз, пустых горшков, среди всего проданного и распроданного. На столе – бутылка хереса и две рюмки. Они праздновали Рождество, и я опять нарушил мир и покой.
– Он хочет купить цветы, – сказала госпожа Сам Финсен.
Сам Финсен поднял голову.
– Купить? Зачем ему покупать? Он их так получит.
– Я бы хотел заплатить, – сказал я.
Сам Финсен покачал головой.
– И речи быть не может. Ты получишь цветы бесплатно.
Но я уперся:
– Тогда я пойду к Радоору и куплю цветы у него.
Сам Финсен обернулся к госпоже Сам Финсен, она тоже покачала головой:
– Уж об этом, во всяком случае, не может быть и речи.
Сам Финсен одним глотком шумно всосал херес и встал.
– Какие же цветы желает молодой человек?
– Лотосы.
– Ах, лотосы. Не больше и не меньше. Тогда тебе, пожалуй, надо поехать в Японию и нарвать их там. Помнишь, какой сегодня день?