Текст книги "Цирк Кристенсена"
Автор книги: Ларс Соби Кристенсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
– Ты вроде сынок самого директора банка? – сказал он.
Я кивнул, не стал его разочаровывать.
– А заодно и курьер?
– У Самого Финсена.
Разносчик газет дрожащими руками закрутил крышку термоса и медленно встал:
– Только ты мне не мешай.
– Ясное дело, не буду.
– Я первый сюда пришел.
– Кто бы спорил.
– Заметано?
– Само собой.
После этого резкого разговора разносчик немного успокоился и наконец сообщил:
– Видишь ли, тридцать один А – крепкий орешек. Он находится не в том доме, где подъезды В и С, а по Бюгдёй-алле, двадцать шесть, вход с Фредрик-Стангс-гате. Черта лысого поймешь.
– Что верно, то верно, – кивнул я. И побежал за угол, на Фредрик-Стангс-гате, к подворотне, а разносчик победоносно крикнул мне вдогонку:
– Теперь-то ты знаешь!
И действительно, я нашел там подъезд А, нашел имя Халвора Уайта и на втором этаже справа – его дверь. Все можно найти, когда знаешь, где искать. А когда не знаешь, находишь что-нибудь другое, но что проку? Мир слишком велик. Бессмысленно искать иголку в Америке, если потерял ее в Африке. Я быстро пригладил расческой чуб, оторвал нижнюю часть адресной карточки, достал шариковую ручку и позвонил в дверь. Подождал. Позвонил снова. И снова подождал. Может, Халвор Уайт помер, а цветы опоздали к похоронам. Звонить пришлось трижды. Потом я услышал, что откуда-то издалека, из джунглей квартиры, явственно приближается шарканье мягких тапок. Человек. Продолжалось это бесконечные часы. Я обдумывал, что сказать. Сам-то Финсен ничего про это не говорил. Халвор Уайт, I presume. [2]2
Я полагаю (англ.).
[Закрыть]Дверь отворилась. Передо мной стоял сутулый мужчина в майке, подтяжках и, как я уже говорил, в тапках. Смотрел он очень подозрительно, прямо-таки мрачно.
– Я принес цветы, – сказал я и протянул ему квиток и ручку. Мрачная подозрительность уступила место смятению.
– Мне?
– Напишите свое имя, дату и час.
Он помедлил.
– Ты уверен, что это мне?
– Вы же Халвор Уайт, Могенс-Турсенс-гате, тридцать один А, Осло-два?
– Да, это я.
– Тогда вам. Если по этому адресу нет другого Халвора Уайта.
Он медленно покачал головой, написал на квитке свое имя и, опять помедлив, спросил:
– Какое сегодня число?
– Десятое сентября тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, пятнадцать часов пятьдесят минут.
Он долго и старательно писал, но в конце концов отдал мне ручку и квиток, ну вот, теперь пора вручить букет, который он принял обеими руками.
– Возьмите, пожалуйста, – сказал я.
– Погоди минутку, – прошептал он.
Халвор Уайт отсутствовал чуть не целый час. Я подумал, что он, наверно, решил сперва поставить цветы в воду, полюбоваться ими. Вернувшись, он взял меня за руку и сунул в ладонь купюру, пятерку, да-да, целых пять крон, после чего закрыл дверь, но я успел-таки заглянуть ему в лицо, и было оно уже не мрачное, не подозрительное, не смущенное. Халвор Уайт был счастлив, растроган, сейчас я бы даже сказал, в экстазе. Халвор Уайт пришел в экстаз. Благодаря мне, посреднику, разносчику цветов. Я доставлял радость. Приносил сладкие ароматы в душные подъезды. Нес свет на темные лестничные площадки и возвращал на лица улыбку. Я тоже расчувствовался. В свой черед. Ведь меня вознаградили. Я получил награду за свои беззаветные усилия. Иными словами, на один квиток и пять крон чаевых приблизился к электрогитаре. Если и дальше так пойдет, она может стать моей еще прежде, чем на Бюгдёй-алле расцветут каштаны.
Но едва я ступил на тротуар, как в голове сразу возник вопрос, который будет донимать меня всю осень, точно заноза, точно камешек в ботинке, потому что я покуда не знал на него ответа: кто послал цветы затюканному старикану Халвору Уайту? Кто вообще посылал цветы всем этим людям, в чьи двери мне предстояло звонить?
Пути разносчика цветов неисповедимы.
Под шумным акустическим дождем я поспешил домой, на Август-авеню.
Мама накрывала на кухне стол.
– Ты припозднился! – крикнула она мне.
Я прошмыгнул в свою комнату и спрятал пятерку в обувную коробку, где когда-то лежали сандалии с двумя перепонками, а теперь я попросту переименовал ее в сейф для чаевых и прочих неожиданных поступлений.Открывать ее разрешается только мне, и никому другому. Квиток с автографом Халвора Уайта, датой и часом вручения я положил в пустой позапрошлогодний пенал, которому присвоил название архив моих законных накоплений.А в новую черновую тетрадку занес свой первый адрес, для памяти, чтобы не забыть: Могенс-Турсенс-гате, 31 А. Со временем и эта тетрадка тоже получила название – Библия разносчика цветов,атлас благоразумных посредников.
Кроме того, я понял, что как разносчику цветов мне нужно кой-чему подучиться. И с этой целью, к примеру, внимательно проштудировать энциклопедию «Город Осло». Оттуда я, в частности, узнал о порядке нумерации домов, а именно что в переулке счет домов ведется от главной улицы, от которой означенный переулок начинается, и что удобства ради подъезды всегда соотносятся с той улицей, на какую выходят. Слыханное ли дело, чтобы подъезд дома по Могенс-Турсенс-гате выходил на Фредрик-Стангс-гате? Это же просто ни в какие ворота не лезет. Хотя мне еще повезло, что на улицах вообще есть таблички с названиями, ведь они появились только в 1759 году, а до тех пор все усадьбы и здания в городе имели собственные имена, по ним народ и ориентировался. Я же зубрил теперь названия разных мест, отмеченные особенной, выразительной поэтичностью, которую не умел еще вполне постичь: Кристенсенс-лёкке – Кристенсенов Пустырь, улицы в честь пиратских стран – Алжирская. Тунисская, Триполитанская, Соргенфри – Беззаботная, Ерусалемс-мёлле – Иерусалимская Мельница, они звучали как напевы давних тесных улочек и пустырей меж фонарных столбов и сточных канав. Одно меня огорчило: Август-авеню я в энциклопедии не нашел, но по большому счету это не имело значения, ведь если кто-нибудь здесь вдруг надумает заказать букет, я и так знаю, куда с ним идти.
Однако ж я знать не знал, что, согласно последней переписи, проведенной лесным ведомством в 1951 году, в Осло произрастало десять миллионов елей. Все с легкостью забывают, что Нурмарка – тоже Осло. Иначе говоря, в Осло приблизительно в двадцать раз больше елей, чем людей. Уму непостижимо. Я жил в городе, где люди в меньшинстве. Осло – прежде всего природа. Хотя, с другой стороны, вряд ли мне придется доставлять очень уж много букетов в Синобер, Слактерен или Оппкавен.
Некоторое время я стоял у окна, вполне довольный жизнью. В эту пору года за черными ветвями сада Робсамхаген уже виден Осло-фьорд, похожий на отточенный топор, вонзенный прямо в середину города и разрубивший Ратушу надвое. Последняя парусная лодка скользила по блестящей стали. Кажется, никогда еще я не был так доволен жизнью. Тринадцать с лишним лет, с тех пор как родился на свет в Гинекологической клинике на Юсефинес-гате (по слухам, ножками вперед), я до некоторой степени жил в неуверенности, в дисбалансе, в тревоге, будто в голове у меня что-то сломано или еще не исправлено, но за это мгновение, пока оно длилось, а долгота мгновения и беспредельна, и конечна, конечна во времени и беспредельна в масштабах воспоминания, именно это и называют растяжимостью мгновения, – за это мгновение все стало на свои места. Я отчетливо понял, что мое назначение исполнилось.
Тут с работы, из банка, пришел отец. Я слышал, как он, по обыкновению, поставил на пол портфель, вымыл руки и сменил рубашку. Скоро они позвали меня, я пошел на кухню, сел с ними за стол.
– Где ты был? – спросила мама.
Наверно, здесь следовало бы в точности описать, что у нас было на обед в ту среду, 10 сентября 1965 года; о эти бесконечные литературные меню, которым якобы полагается сделать достовернее портреты меланхоличных мальчишек из послевоенного Осло, Норвегия, о эти питательные и постные метафоры, которым полагается акцентировать особенности той эпохи нашей истории, а именно трезвость, бережливость и неприхотливость, сиречь добродетели, давным-давно осмеянные и выброшенные на свалку, и не в последнюю очередь описания простых гастрономических радостей, ради которых семьи в строго определенные часы собираются за столом и которые придают суткам собственный ритм и план, – все это должно пролить свет на тяжкий крест домашних хозяек: попробуй приготовь семь разных обедов каждую неделю, подобная задача требовала невероятной изобретательности и смекалки. Всякая трапеза – новая выдумка, основанная на реальной истории, то бишь на картошке. Но сказать по правде, я не помню, что было у нас на обед. С какой стати чуть не полвека хранить в памяти, что мы ели на обед в один из великого множества будних дней? Разве памяти больше нечего хранить? Впрочем, если такое объяснение кого-то не устраивает, смею утверждать, что ели мы, скорей всего, рыбную запеканку, а пили воду, это точно, воду мы пили каждый день, кроме воскресенья, когда отец пил пиво, мама – вино, а я опять-таки воду; на десерт же, вероятно, был кефир с ложкой сахарного песку, ну а коли и этого недостаточно, могу назвать еще подчерствевший миндальный пирог с минувшей субботы, который мама позднее сервировала с кофе. И спорить со мной бессмысленно. Ведь этот обед в среду 10 сентября 1965 года на Август-авеню начисто стерт из памяти и архивов. Есть мне вообще не хотелось.
– У себя в комнате, – ответил я.
– Не ври. Опять бродил по улицам и мечтал?
– Я нашел работу.
– Работу? Какую?
– Курьером устроился к Финсену, в магазин «Флора».
Мама с отцом переглянулись. Такие взгляды – совершенно особый язык, грамматика легких движений лица, понятная лишь старым супружеским парам, когда же оба они или один из них умирают, исчезает и этот язык, мимический лексикон закрывается, ведь у каждой пары свой диалект, и чтобы говорить на нем, требуются двое, к примеру, у одних приподнятая бровь равносильна восклицательному знаку, а у других – двоеточию, опущенное веко может означать у одних домашний арест, у других же – прощение. Я не стал вмешиваться в безмолвный разговор. Наконец мама сказала по-норвежски:
– Лишь бы это не мешало школе.
– Я буду работать три дня в неделю. После уроков.
Отец налил воды в мой стакан.
– А на что ты потратишь заработанные деньги?
– На фендеровский «Стратокастер».
– Как-как?
Я глубоко вздохнул. Ничего-то они не знают. И даже не догадываются, что не знают, пока не скажешь им аршинными буквами.
– Это электрогитара.
Они опять переглянулись. Мама провела пальцем по щеке и приподняла левое веко. Отец осушил стакан и повернулся ко мне:
– А зачем тебе электрогитара?
Я вправду должен отвечать? Есть же предел тому, о чем позволительно спрашивать, а о чем нет! Или в этом городе таких пределов не существует? Лучше бы они продолжали свой безмолвный разговор на языке взглядов.
– Чтобы на ней играть, – сказал я.
– Но ты ведь не умеешь играть на гитаре, – возразил отец.
Я мобилизовал все свое терпение и доброжелательность.
– Не умею, пока не заведу гитару. Потому и хочу купить фендеровский «Стратокастер».
Отец взял в руки нож и вилку и снова положил их.
– Может, стоило бы потратить деньги на что-нибудь полезное?
Я тоже положил нож и вилку.
– На что, например?
– Например, на энциклопедию.
– У меня уже есть энциклопедия.
Отец рассмеялся.
– Я имею в виду солидную энциклопедию. В двенадцати томах. Настоящую! Где написано все, что тебе нужно знать. От А до Я.
Я поблагодарил за обед и вернулся к себе в комнату. Сел за уроки, но, как ни старался, забывал первую фразу, едва начинал читать вторую. Бьёрнстьерне Бьёрнсон и Сигрид Унсет получили Нобелевскую премию по литературе. Хенрик Ибсен ее не получил, наверно, потому, что подолгу жил за границей, точнее, в Италии, и с такого расстояния не всегда смотрел на Норвегию благодушным взглядом, по всей вероятности, считал, что видит нас, норвежцев, тем отчетливей, чем дальше уезжает от холода, который нам поневоле приходится терпеть. Это я не очень понял. Надо запомнить. Однажды он написал, что Норвегия – свободная страна, населенная несвободными людьми. Может, по этой причине улица его имени расположена вроде как на задворках Осло; коротенькая, невзрачная, она никак не вязалась с его творчеством, могла разве что сойти за скверную декорацию. Позднее в его честь назвали многоярусный гараж, совсем уж паршивое место, пригодное аккурат для съемок второсортных малобюджетных фильмов, учтивое оскорбление, хитроумный намек, вроде того как жилой платформе в акватории экологического рыболовства присвоили имя Александра Хьелланна, каковое она и носила, пока вечером 27 марта 1980 года не опрокинулась в море, когда все ее обитатели сидели в двух кинозалах и смотрели, как мне кто-то рассказывал, «За пригоршню долларов» с Клинтом Иствудом. Писатели в Норвегии должны приносить пользу, тем или иным способом. Все это, понятно, не входило в мой тогдашний урок. Потому что еще не случилось, а неслучившееся в учебный материал включить невозможно. Учебный материал объемлет только уже случившееся. Зато я прочитал, что Кнут Гамсун тоже получил Нобелевскую премию по литературе, за «Плоды земные», в 1920 году, однако, увы, во время войны он стал на сторону немцев, а даже сотня великих романов не способна оправдать уникального норвежского нациста, и в Осло вообще нет ни одной улицы его имени.
Я закрыл учебник по истории литературы и вдруг услышал «Do you want to know a secret» – в соседнем доме, где я никого не знал, играло радио. Не может быть. И все-таки может. Песня звучала не только во мне, как музыкальный мираж, оазис гитар, ударных и голоса. Потом радио выключили, а я продолжал петь, беззвучно, про себя: «Do you promise not to tell». По-прежнему шел дождь. Фьорд все ближе придвигал темноту. Вдруг белая вспышка молнии наискось прошила небо. Бог воткнул штепсель в розетку. Дождь был электрический. Я лег в постель. Зашла мама, пожелала доброй ночи. В темной комнате она работала некоторое время назад. Руки казались нормальными, шершавыми, словно листья. Отец сидел в столовой за своим рабочим столиком, суммировал цифры. В газетах сплошь статьи про валюту и извещения о смерти. Заснуть не удавалось. Дом распахнул все свои стены, пол и потолок и, не спрашивая, хочу я или нет, увлекал меня вниз, в смутность своих закоулков. Гундерсен – его наградили прозвищем Бутылочное Горло, метким, конечно, но длинноватым, мимоходом не выговоришь, поэтому он так и остался Гундерсеном, – ковылял по комнатам наверху. Он тут был не единственный. Я уже упоминал Свистуна и Тома Кёрлинга. Том Кёрлинг – самый старый в доме – предположительно имел честь в 1931 году привезти в Норвегию кёрлинг, странную и трудную игру, или, как считают иные, вид спорта, во всяком случае так утверждал он сам, и никто не видел причин ему возражать. Свистун упражнялся, готовясь к европейскому чемпионату по свисту в Валхерене, Нидерланды. Этим он занимался последние восемнадцать лет. Чем доводил нас и большинство остальных до исступления. И если мое повествование позволит, я не пожалею для них места, поскольку они, безусловно, этого заслуживают, но пока я не знаю, как получится. Тогда я точно знал, что с превеликим удовольствием предпочел бы избежать разговора с отцом, состоявшегося за обедом. Я уже не чувствовал, что мое назначение исполнилось. Оно по-прежнему оставалось неясным. Фрагменты моего пазла лежали рассыпанные в беспорядке.
Все стихло.
Даже такой дом, как наш, на Август-авеню, порой затихает на секунду-другую.
Я прокрался в столовую и достал большую карту Осло, которая лежала в тесном ящике под отцовскими подсчетами. Потом зажег свет и расстелил ее на полу. Указательным пальцем прослеживал ход улиц и повороты проездов. Их тут сотни, а может, и тысячи. Я должен заучить их названия. И это еще не все. Я должен знать, какие улицы пересекаются друг с другом и где начинаются и кончаются переулки. Должен знать, где расположены гинекологические клиники и крематории. Урок разносчика цветов превосходил возможности моей памяти. При одном взгляде на карту у меня кружилась голова и подкашивались ноги, как у астронавта, сраженного морской болезнью. Это моя планета. Мой мир. Мой город. Потом я подумал о черепахе, о которой читал в «Нэшнл джиогрефик», и воспрянул духом. Она плыла от берегов Австралии через весь Тихий океан в Америку. Путешествие занимало пятнадцать лет. Там она поворачивала и плыла обратно. Еще пятнадцать лет. А добравшись до дома, до того самого берега, который покинула тридцать лет назад, если я подсчитал правильно, черепаха умирала, надо надеяться, счастливая, иначе было бы совсем ужасно. Я справлюсь, мне-то придется всего-навсего курсировать туда-сюда меж ословскими адресами.
Я погасил свет и лег. Но так же быстро, как нашел утешение в терпеливой и пунктуальной черепахе, снова пал духом. Разговор с отцом упорно не шел из головы. Может, в двенадцатитомной энциклопедии и написано все, что мне нужно знать, но там наверняка нет ни слова об улицах Шиллебекка и о секретах, о которых я сам еще понятия не имею. Так я и пролежал всю ночь, не смыкая глаз и думая о ярко-красной гитаре. Она нужна? А для чего? Может, гитара тоже всего-навсего средство, чтоб достичь чего-то другого, окольный путь, а не цель как таковая. Но что тогда цель?
Я не знал.
Но теперь знаю.
Я хотел стать видимым.
И вот здесь можно бы начать рассказ.
Точь-в-точь как ребенок, нетерпеливо срывающий обертку с жесткого подарка, я мог бы открыть его таким образом:
В тринадцать лет я больше всего на свете мечтал иметь фендеровский «Стратокастер», который видел в магазине на Бюгдёй-алле. Но у меня не было денег. Поэтому я устроился разносчиком цветов к Финсену, во «Флору». И так познакомился с Авророй Штерн.
Ведь последовательность событий тяготит нас, эти события, малые и большие, неумолимо скованы временем, но позднее высвобождаются из его хватки, в календаре воспоминания и рассказа. Воспоминание переиначивает. Скрадывает и высветляет, вычитает и прибавляет, согласно какой-то другой математике, в корне меняет все. Так мы и рассказываем. Зима следует за весной. Воскресенье – за средой. Север соседствует с югом, в июне идет снег, где-то есть Август-авеню, а Хакстхаузенс-гате, 17, – это загадка, и смерть – не конец.
Иными словами, я вправе опережать ход событий.
Стало быть, я познакомился с Авророй Штерн.
Через две недели мне пришлось отправиться на Хакстхаузенс-гате, 17, в извилистый переулок между Фрогнервейен и и Гюлленлёвес-гате, названный в честь министра финансов и обер-гофмаршала 1814 года, который имел довольно сомнительную репутацию и в том же году был обвинен в сговоре со шведами, после чего разъяренная толпа народа выгнала его из официальной резиденции на Родхусгате и он бежал прямиком в свой летний особняк в Лилле-Фрогнере, но его и там отыскали, так что в итоге он нашел приют у какого-то приходского священника в хаделаннском Гране. Пожалуй, не столь уж и удивительно, что в историю Хакстхаузен вошел как более-менее скромная улица. Па багажнике велосипеда я укрепил высокую картонную коробку, в ней-то и стоял упакованный букет, последний в тот день и предназначенный некой Авроре Штерн. Я двинул вверх по Нильс-Юэльс-гате. Это самый короткий путь, ведь нумерация домов по Хакстхаузенс-гате начинается от Фрогнервейен. Я уже успел стать опытным курьером. Усвоил кой-какие хитрости. А вдобавок хорошо умел ориентироваться. Если от чтения карты у меня иной раз голова шла кругом, то в уличных табличках я разбирался с легкостью. Словом, Хакстхаузенс-гате, 17, я отыскал с первой попытки. Старый доходный дом, постройки 1890-х годов, когда большинство ословских архитекторов учились своему делу в Гамбурге. Теперь стены пошли трещинами, карнизы покосились, кровельная черепица начала сыпаться на тротуар. Не мешало бы повесить предупреждающий знак или выставить ограждение. А имя Аврора Штерн – никогда не слыхал, чтоб людей так звали, – не значилось возле звонков у подъезда, который оказался заперт. Мне это не понравилось. Может, Аврора Штерн снимает здесь угол или работает прислугой, живет в тесной комнатушке и пользуется иключительно черной лестницей? Я вошел во двор. Белая кошка спрыгнула с мусорного ящика и нырнула в щель высокого дощатого забора. Под сушилкой для белья валялось опрокинутое кресло, полное листьев. Из замочной скважины хлипкой двери черного хода несло едой. Но и здесь я не нашел имени «Аврора Штерн». Пришлось вернуться к парадной. На сей раз я обратил внимание, что на затертой бумажной полоске возле звонка на третий этаж вообще ничего не написано, будто тамошние жильцы давно съехали или умерли. Попытка не пытка – я позвонил и стал ждать. А вдруг этот букет из тех, какие Сам Финсен называет пустышками, и доставить его адресату невозможно? Пустышки – кошмар цветочных курьеров. Я позвонил еще раз. Чего только не рассказывали про курьеров, доведенных до умопомешательства такими вот пустышками. Один якобы пытался покончить с собой на пристани Фред-Олсен-кай, но какой-то угрелов, на счастье еще трезвый, в последнюю минуту, слава Богу, выудил его из воды. Другой угодил в психушку и сидит там до сих пор, и цветов ему никто не посылает. Третьи напрочь потеряли сон. Тут вдруг что-то загудело, я смог открыть тяжелую дверь и вышел в подъезд. На почтовых ящиках «Аврора Штерн» опять же нигде не обозначена. Но один оказался безымянным. Наверняка ее. Я не спеша зашагал вверх по ступенькам. Старые перила, широкие, гладкие. Свет, падавший сквозь голубые и фиолетовые стекла окон, чернильными лужами расплывался вокруг моих башмаков. На каждой площадке приоткрытые двери – как только я проходил мимо, они беззвучно закрывались. Вот и третий этаж. Слева – дверь без таблички. Причем закрытая. Я позвонил и стал ждать. Наконец безымянная дверь отворилась. Кто ее открыл, я не видел. Передняя за порогом тонула в кромешной тьме. Будем надеяться, что там именно тот, кто мне нужен.
– Аврора Штерн? – спросил я.
– Кто?
Я набрал побольше воздуху и повторил:
– Аврора Штерн?
– Она самая.
Говорила она медленно, словно каждый звук давался ей с трудом.
Все-таки я нашел Аврору Штерн. Молодец! Высший класс. Я нахожу людей. Именно тех, кто мне нужен.
– Я принес цветы.
– Вижу.
– Надо заполнить расписку. Указать дату и час. – Я оторвал квиток, протянул ей.
Она медлила. Я слышал ее дыхание. Учащенное, торопливое. Мне показалось, в этом сквозила опаска, вернее сказать, удивление, смахивающее на недоверчивость. В конце концов она обронила:
– Заходи. Там лучше видно.
Странное заявление, ведь на площадке было куда светлее, чем в передней, где стояла она. Могла бы, к примеру, выйти ко мне. Вдобавок я хорошо помнил, что мне говорил Сам Финсен в первый день: ни в коем случае не переступай порог без настоятельного приглашения.
Я протянул ей шариковую ручку.
Аврора Штерн засмеялась, и смех был такой же мрачный, как темнота, в которой она стояла.
– Духу не хватает?
Пожалуй, это уже настоятельное приглашение.
Я тщательно вытер ноги, давая ей возможность передумать. Но она не передумала. Целый час вытирать ноги не будешь, я вошел в квартиру Авроры Штерн и услышал, как дверь за мной захлопнулась. Некоторое время стоял в потемках. Пахло здесь как-то непривычно. Не пряной подливкой и не линолеумом. Запах не противный, просто непривычный, то ли аптечный, то ли парфюмерный, а в целом совершенно не поддающийся определению. Заманчивый и одновременно пугающий. Хотелось уйти и остаться. Остаться и уйти. Такое вот противоречивое ощущение. Потом она зажгла свечку. Я резко обернулся. На ней был халат, или шлафрок, если у женщин он так называется. Красный, выцветший, туго перехваченный поясом на тонкой талии. Волосы темные, почти черные, подстрижены совсем коротко, под мальчика. Лицо белое. Вся кожа белая-белая. Ноги босые. Может, ровесница моей мамы, может, старше, а может, намного моложе. Без возраста. Но в первую очередь мое внимание привлекли ее руки. Крепкие, мужские. Когда она гасила спичку, я глаз не мог оторвать от сильной, мускулистой руки.
– Невтерпеж тебе? – спросила она. Все так же медленно, словно вообще только что выучилась говорить или едва освоила незнакомый язык.
– Да нет, – сказал я.
– Но ты спешишь, верно?
– Да.
Она взяла у меня квиток и ручку, что-то написала.
Теперь, когда глаза начали привыкать к темноте за пределами беспокойного круга света, в котором мы стояли, я сумел различить стены комнаты, задернутые гардины, мебель, ковры и повсюду – какие-то безделушки, цацки, финтифлюшки: украшения, шкатулочки, пуговки, медальоны, фотографии, зеркала, часы, колокольчики и вещицы, совершенно мне неведомые, кажется, уже и ставить их некуда; я словно забрел в антикварный магазин или нет, на блошиный рынок в большом чужом городе, так мне представлялось.
И запах парфюмерии и аптеки, камфары и одеколона – как его назвать?
Аврора Штерн отдала мне квиток и получила букет. И сразу же его распаковала. Внутри бумажных оберток, внутри старых газет и шелковой бумаги – она побросала их прямо на пол, – в конце концов обнаружился один-единственный тюльпан, и больше ничего, даже карточки нет, только один красный тюльпан. Самый маленький букет, какой мне доводилось видеть. Она подняла его вверх, и цветок почти скрылся в ее больших и все же грациозных руках.
Кто его ей послал, этот единственный тюльпан? Мне очень хотелось спросить, но ведь так нельзя, об этом не спрашивают.
– Теперь можешь идти, – сказала Аврора Штерн.
– Да.
Она повернулась ко мне. Я не ушел. И теперь разглядел, что на ее лице сухим тонким слоем лежит не то грим, не то пудра. В ямке на шее кожа обвисла складочкой, и она все время пыталась натянуть ее, вздергивая подбородок. Глаза карие. Один слегка косил. Аврора Штерн вдруг передумала:
– Погоди минутку.
Она отошла к полке возле свечи, где рядком стояли маленькие фигурки, изображавшие животных, я разглядел жирафа, льва, медведя, верблюда. Вернувшись, она вложила мне в руку слона, гладкого черного слона с белыми бивнями, я чувствовал, какой он тяжелый, хоть и маленький.
– Слоновая кость, – сказала она.
– Спасибо.
– Теперь ты и вправду можешь идти.
Когда она закрывала за мной дверь, я успел заметить, что огонек свечи сразу погас.
Я взглянул на квиток. Там стояло имя, Аврора Штерн, выведенное наклонным, тонким почерком, линии некоторых букв резко прерывались, будто ее сильная рука на миг вздрагивала.
По дороге домой я остановился у магазина Бруна «Музыка и ноты». Электрогитара по-прежнему красовалась в витрине. Некоторые говорят, что такая гитара похожа на женщину. Но, если покрасить Элизабет Тейлор в красный цвет и натянуть на нее шесть струн, будет ли она похожа на фендеровский «Стратокастер»? Вообще-то я сомневался. Кстати, рассказывают, что этот особенный ярко-красный цвет – его называют «фиеста» – сперва использовали для покраски «форда» модели «Тандербёрд» 1956 года, а поскольку ведерко израсходовали не полностью, остатками покрасили гитару. Что быстрее – «Тандербёрд» или фендеровский «Стратокастер»? Все зависит от шофера. Цена тоже не изменилась: 2250 крон, не больше и не меньше. На чай мне дали слона. И что прикажете с ним делать? Сколько стоит слон из слоновой кости?
Я спрятал его в сейф для чаевых и прочих неожиданных поступлений. Там набралось уже восемнадцать крон. Квиток отправился в архив моих законных накоплений. В общей сложности я располагал теперь капиталом в 86 крон, с учетом той суммы, которую мне задолжал Сам Финсен. Иными словами, в день я зарабатывал восемь крон и десять эре. Если и дальше так пойдет, гитара, возможно, станет моей уже через пятьдесят шесть недель, но, скорей всего, времени потребуется больше, ведь Сам Финсен меня предупреждал. Скоро ноябрь, а в ноябре спрос на цветы плохой. Букеты в ноябре мало кто посылает. Так что придется запастись терпением. Терпение защищает от времени, как крем «Нивея» от солнца. Но я опасался, что все-таки обгорю. Плоская синяя баночка с терпением когда-нибудь да кончится. В Библию разносчика цветов я занес на букву «х» новый адрес: Хакстхаузенс-гате, 17. Там уже значились Халвдан-Свартес-гате, 9, и Харалд-Хорфагрес-гате, 4. И я вдруг подумал, что большинство улиц в этом городе, по крайней мере в районе Осло-2, названы в честь генералов, королей, епископов, гофмаршалов, богов, священников, профессоров, нотариусов, наместников и депутатов Учредительного собрания. В честь Гундерсена, к примеру, улицу никогда не назовут. Сейчас он крутился в ванне, как несчастный эскимос в своей лодке, читал среди ночи утреннюю молитву и орал, требуя еще водки. День в Шиллебекке подходил к концу. Уже наступала ночь. А ночи смахивали одна на другую. В доме повторялось всегдашнее представление. Том Кёрлинг посылал в кухонную мишень камни, сметавшие все на своем пути, и наконец не в последнюю очередь – Свистун с первого этажа, да, он никогда не унимался, свистел даже во сне, свист был его образом жизни, его религией, этот резкий звук, пронзительный и бодрый, мог поднять мертвого и не дать живому сомкнуть глаз, «Мост через реку Квай», «Будь что будет», «Жду, пока ты не придешь», но хуже всего, когда он на радостях свистел «Закричала птица» Синдинга, – тогда разбуженные покойники мигом снова отдавали концы, а живые мечтали поскорей убраться на тот свет. К счастью, такое бывало редко. Мне вспоминается лишь один случай, во время кубинского кризиса. Зато он сплошь и рядом, с огромным азартом, насвистывал популярный шлягер «Солнце всюду, внутри и снаружи, солнце в сердце и солнце в душе», разумеется без слов. В общем, все шло по-старому.
И после этой ночи настало утро. Ясное, прозрачное, какие бывают только в октябре. Где-то на Акерс-Мек работали клепальщики. Мне нравился жесткий, звенящий звук железа по железу. Ударные инструменты города.
Тут мама распахнула дверь и крикнула:
– Ты проспал! Тебе же к нулевому уроку!
Что ж, выбора у меня нет. Придется заглянуть в школу, точнее, в Вестхеймскую школу на углу Скуввейен и Колбьёрнсенс-гате, по совместительству реальное училище и гимназию, я учился в первом реальном и каждый день все два года, пока ходил туда, изнывал от страха.
Обычный школьный день начинался, к примеру, вот так.
Уже прозвенел звонок на нулевой урок, и мы, первый «ф» класс, состоящий из двенадцати мальчиков и восьми девочек, стоим возле классной комнаты. Ждем учителя норвежского, Халса. Он по обыкновению опаздывает. Одни говорят, из-за того, что в последнюю минуту непременно чистит в учительской башмаки. Другие считают, что он просто забывает, в каком классе у него урок, и забредает не туда. Впрочем, нам это без разницы. Пусть приходит с каким угодно опозданием, хоть после звонка с урока. Но вот с лестницы доносятся неторопливые шаги. Это он, учитель Халс. И Путте, наш классный Геринг, который всех, кого недолюбливает, а таких большинство, зовет жидами, а после школы ездит на мопеде, хотя ему всего четырнадцать, – Путте подходит к двери, долго отхаркивается, выплевывает на дверную ручку здоровый темно-желтый сгусток мокроты и поворачивается к другим мальчишкам, один за другим они делают то же самое, плюют на дверную ручку, а девчонки вздрагивают и хихикают, пока не подходит мой черед, а он, увы, подходит, рано или поздно.