Текст книги "Последняя аристократка"
Автор книги: Лариса Шкатула
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Особенно это относилось к политическим заключенным, которые амнистии не подлежали, а когда подходил их срок выхода на свободу, под разными предлогами получали "довесок" и оставались в заключении…
Арнольд мог бы, как другие офицеры лагеря, обращаться к Гинзбургу на "ты" и вообще без имени, просто "эй", но язык у него отчего-то не поворачивался.
– Михаил Валерьянович, – вежливо заговорил Аренский, – я позвал вас для того, чтобы вы помогли мне организовать оркестр…
Сказал и тут же пожалел. В глазах музыканта появилась безумная надежда, он весь просто рванулся ей навстречу…
– Гражданин Гинзбург! – сурово одернул его Аренский. – Вы меня не так поняли. В ближайшем времени в поселке откроется ресторан…
Во взгляде заключенного сияющий свет заметно поугас, но он все же спросил:
– Ну, а инструменты-то есть?
– Будут. Надо лишь определить, какие заказать и сколько. Сможете это сделать?
– Смогу. Я ведь, молодой человек… простите, гражданин начальник, не всегда симфоническим оркестром дирижировал. По молодости приходилось и в ресторане подрабатывать.
– А вы сами на каком инструменте играете?
– В ресторане – на любом, – едва заметно усмехнулся Гинзбург.
Аренский разозлился. Он вдруг почувствовал несомненное превосходство над собой человека, который даже по лагерной иерархии был никем. Он никак не мог рассчитывать на снисходительное отношение к себе других заключенных, на хорошую пайку, на уважение. Скорее, наоборот. Именно таких, как он, блатари – то есть уголовники – загоняли под нары и заставляли выносить парашу. Их били все, кому ни лень, и перед таким человеком Арнольд теперь робеет?!
Но бывший дирижер оказался человеком чутким. Он сразу уловил перемену в настроении лейтенанта. Что-то чекиста – так заключенные называли между собой офицеров – стало раздражать. И Гинзбург принял выражение подчеркнутого смирения.
– Гражданин лейтенант желает, чтобы оркестр был мужской?
– Пусть будет мужской. Кроме певицы и скрипачки.
– Вы хотите, чтобы в оркестре играла скрипка?
Арнольд невозмутимо кивнул, хотя в душе его что-то дрогнуло. Действительно, почему он так уцепился за скрипку? Именно за женщину-скрипачку.
Оказывается, где-то на дне памяти даже не его, нынешнего, а маленького Альки сохранился образ женщины-циркачки. Она играла на многих инструментах, а скрипкой вообще владела виртуозно.
Арнольд вдруг отчетливо увидел себя стоящим за форгангом – цирковым занавесом – и подглядывающим в щелочку за выступлением артистки. Скрипка буквально летала вокруг нее. Женщина играла на ней в самых замысловатых позах, даже стоя на голове.
Ее облик стерся, потускнел, не помнилось даже имени, но вот ведь осталось – женщина-скрипачка.
Гинзбург хотел что-то сказать, но посмотрел на лейтенанта и опустил глаза. Подумал: в этом чекисте ещё осталось человеческое. Оно на миг отразилось в его глазах. Но тут же услышал будто наяву голос умершей жены Гали:
– Ты, Миша, неисправимый романтик!
Глава десятая
Катерина у себя в наркомате обычно не распространялась о том, что живет не в коммунальной квартире, как большинство сотрудников, а в отдельной двухкомнатной, а также о том, что у неё есть домработница.
Когда её отец истинный Первенцев Аристарх Викторович (она носила отчество мужа матери Остапа) женился на бывшей домработнице Катерины Евдокии Петровне, хозяйка почти не почувствовала особых трудностей в ведении хозяйства, тем более что маленький Пашка днем все равно был у деда, а если точнее, у его жены – она не работала.
Но когда Катя с Федором поженились, Евдокия Петровна посоветовала им взять домработницей Азалию Дмитриевну, которая просила найти ей место. Хорошо бы у хозяев, которых Евдокия Петровна знает лично.
– Я вроде уже приспособилась обходиться без прислуги, – начала было отнекиваться Катерина. – Да и Пашка скоро в школу пойдет.
– А кто сказал, что у вас с Федором Арсентьевичем не будет детей? – резонно возразила бывшая домработница, как оказалось впоследствии, она была права. – Да вы не беспокойтесь, Азалия – человек скромный, ест, как птичка, она вам в тягость не будет.
На том и порешили. Азалия Дмитриевна незаметно, но прочно взяла бразды правления хозяйством Головиных в свои руки. Она приходила, делала в квартире уборку, готовила обед и в шесть часов вечера уходила домой.
Как ни крути, с домработницей было не в пример удобней, так что сегодня Катерина, накрывая стол к ужину, подумала: надо сделать Азалии какой-нибудь подарок. Ведь она уже девять лет в семье Головиных.
Почему Катерина вдруг вспомнила о подарке домработнице, если до их с Федором годовщины осталось каких-нибудь три недели, а они ещё и словом не обмолвились о том, что такую круглую дату не грех бы отметить?
Она вошла в комнату к сыновьям, когда те бросали друг в друга подушками. Севке девять лет, уже не маленький, а Пашка-то, вырос, а ума не вынес. Пятнадцать, и все как ребенок!
– Павлик, маленький мой, – нарочно просюсюкала она, – у тебя скоро свои детки будут, а ты с Севкой в игрушки играешь.
– Скоро у него детки будут, скоро! – от полноты чувств запрыгал его ехидный братец. – Он вчера с Олькой Романовой целовался!
– Что ты врешь! – залился краской Павел. – Мы с нею французский переводили.
– Нехорошо ябедничать, Сева, – пожурила младшего Катерина.
– Вот я и говорю: доносчик! И чтобы ты ко мне больше с физикой не подходил. И английский я тебе переводить не буду.
– Я доносчик, а ты – врун! И ты целовался, а не французский изучал! Я не доносчик, я только маме сказал! – в голосе Севки зазвенели слезы.
– Все, все, успокоились и помирились, – строго сказала Катерина. – Как говорила ваша покойная бабушка Стеша: "Мыйте руки и идить до хаты!" Ужин на столе.
Обстановка за их семейным столом была сегодня напряженной. Пашка продолжал дуться на младшего брата, тот, задним числом почувствовав свою вину, пристыженно молчал.
Федор пришел, когда они уже усаживались за стол, и теперь угрюмо жевал, думая о чем-то своем.
– В чем дело? – разозлилась Катерина. – Или мы кого-то похоронили?
Ссора братьев Катерину не слишком расстроила – помирятся. Севка хоть и маменькин сынок, но человек справедливый. Да и брат его простит, когда тот прощения попросит. Братья были близки, несмотря на разницу в возрасте, при которой старшим уже бывает неинтересно общаться с младшими. Севка просто приревновал Павлушу к Ольге…
Гораздо больше волновал её муж. Он редко приходил домой в таком плохом настроении. Сегодня сыновья поостереглись его задевать. Поели и юркнули в свою комнату, как мыши.
– Феденька, у тебя на работе неприятности? – ласково спросила она мужа.
– Катя, я не понимаю, что происходит! Скажи, как мне вести себя в сложившейся ситуации?! Начальник отдела Татьяна Поплавская вдруг все бросает и уезжает неизвестно куда, даже не оформив документы! Шутить такие шутки с ГПУ!.. Сегодня она прибежала с заявлением: её, видите ли, срочно увольте. Я объяснил, что это процедура длительная, нужно отработать не меньше двух недель, заполнить обходной лист. Закончить свою работу, наконец!.. Она ушла, так и не взяв трудовую книжку… Это, конечно, её дело, но как мне быть? Я должен поставить в известность моего замполита так положено по инструкции. Звоню домой Яну, чтобы получить от него хоть какие-то объяснения, телефон не отвечает…
– Как не отвечает? – встрепенулась Катерина. – Неужели на самом деле все произошло так быстро?
– Что все, Катюша?
Катерина подошла и обняла мужа. Какой он у неё красивый: породистое лицо, густая, черная с серебряными нитями грива волос, чуть удлиненные голубые глаза – лицо покорителя земли, а он так растерян, сбит с толку, что даже становится его жалко.
– Беда пришла, Федя, – просто сказала она, – страшно и подумать, какая большая…
Выслушав горячую, сбивчивую речь жены, Головин снисходительно улыбнулся.
– Господи, Катя, как ты меня напугала! Лагеря по всей стране. Ну и что же? Так и страна у нас большая, шестую часть суши занимает… Лагеря всегда были, есть и будут. Я сам, если ты помнишь, пережил лагерь для военнопленных. И как очевидец, могу засвидетельствовать: никому из нас в нем не нравилось. Каждая страна изыскивает способ наказать своих врагов…
– Даже если это её народ?
– Народ – слишком емкое слово. А враги могут быть и внутренними.
– Неужели так много врагов? Говорят, даже не сотни тысяч, миллионы…
– Говорят! Доброе молчанье лучше худого ворчанья… Катенька, меньше слушай, что говорят…
– Федя, а разве Ян – не твой друг?
– Друг? Это слишком громко сказано. Он – мой старый товарищ, нас связывают общие воспоминания. Однако его взглядов я никогда не разделял. Ты свидетель, я говорил ему, что он допрыгается. Не скрывал своих взглядов даже от студентов. И это в то время, когда вокруг столько врагов… Недаром партия призывает нас к бдительности…
– Федя, что ты говоришь!
– А, знаешь, Катюша, когда ты взволнована, у тебя грудки так вверх и смотрят…
– Федя, мальчики ещё не спят.
Какие грудки, о чем он говорит! У людей случилось несчастье. Катерина хотела поговорить с ним именно об этом. Обычно она не отказывала его желаниям, но сейчас она только из больницы, это настолько не соответствовало её настроению и состоянию здоровья, что она стала сопротивляться.
Федор же, ничего не замечая, смеялся и тащил её в ванную. Захлопнул за ними дверь и по-хозяйски сунул руку в вырез её халата.
Отталкивая мужа – что на него нашло! – она окликала его:
– Федя, Федя, опомнись!
Но он, как оголодавший самец, много лет не видевший женщину, продолжал грубо её тискать. У Катерины мелькнула мысль, не пытается ли Федор таким образом заглушить одолевающий его страх?
События, происходящие в последнее время в жизни Катерины, изменили её отношение ко многому. Она стала смотреть зорче, подмечать то, чего раньше не видела, и с горечью думала, что прозрение дается тяжело. Может, правы люди, которые не хотят видеть? Ведь если ты не можешь ничего изменить, зачем попусту рвать сердце?
Она решила больше не рожать детей. Если государство не может защитить своих взрослых граждан, как можно поручать ему малолетних?
Прочная, устоявшаяся жизнь, ясное, светлое будущее на поверку стали выглядеть далеко не ясными и не прочными. В такой ситуации она не знает, как защитить, закрыть собой её двоих сыновей, уже рожденных и живущих в стране, где царит произвол…
Катерина прежде думала, то есть просто знала, что страна, в которой она живет, – лучшая на свете, а уж критиковать советский строй или – упаси бог! – сомневаться в величии вождя… Да ей такое и в голову прийти не могло! Теперь же она позволяет себе не только сомневаться в незыблемости провозглашенных партией идеалов, но даже и ниспровергать их, пусть только в своей душе!
Мысли Кати перескочили на то, что случилось несколько минут назад.
Федор будто сошел с ума: не слушал её возражений и откровенного возмущения, а потом попытался… попросту изнасиловать ее! Такого не позволял себе даже Черный Паша…
Ситуация становилась критической – чем больше Катерина сопротивлялась, тем настойчивее домогался её муж. Он будто ничего не слышал и не видел, опьяненный её сопротивлением, как зверь запахом крови. Он, отец, врач, забыл, что она только что потеряла ребенка!
Он рванул на ней домашний халат с такой силой, что пуговицы посыпались на пол ванной, как горох. Катерина разозлилась, но все ещё пыталась успокоить мужа. Бесполезно. Словно перед нею был совершенно чужой человек. Федор одной рукой раздевал её, а другой расстегивал брюки. На мгновение он выпустил её из цепких объятий.
Кате хватило этой передышки, чтобы дотянуться до запасенного на утро кувшина с водой – её частенько отключали – и вылить её на расходившегося мужа.
– Охолонь!
Федор сразу отпустил её, изумленно тараща глаза.
– Ты с ума сошла?
– А я подумала то же о тебе.
– Разве я тебя чем-нибудь обидел? Или ты не моя жена?
– Ты меня обидел.
– Тем, что захотел?
– Тем, что не захотел… считаться с моими желаниями и здоровьем. А жена, к твоему сведению, это не чурка бесчувственная, а человек! Ты меня чуть не изнасиловал!
– Я и не подозревал, что моя жена такая ранимая. Помню, как ты сама рассказывала мне о своем контрабандисте. Разве тебе не нравится, когда тебя берут силой? Раньше нравилось…
– Федя, прекрати!
Ей хотелось, чтобы он замолчал, но он уже произнес роковые слова. И сразу будто сломалось что-то. Хрупкое, ценное, то, что в хороших семьях обычно берегут и лелеют… Какая же это любовь, если он не останавливается перед оскорблением? Катерина смотрела ему в глаза и видела перед собой вовсе не того, кого прежде любила. А чужого, раздраженного и грубого мужика, не собиравшегося считаться с нею…
Неужели Катерина настолько изменилась, что и близких людей стала видеть по-другому? "Без розовых очков!" – услужливо подсказал ей внутренний голос.
– Чего вдруг ты изменила своим пристрастиям? – продолжал оскорблять её этот чужой человек с лицом её мужа. – У тебя появился другой… бандит?.. Не думай, я не буду за тобой следить или ревновать тебя, но ты ещё вспомнишь сегодняшний день и пожалеешь, что оттолкнула меня!
Он вышел из ванной, хлопнув дверью. И вот теперь она стояла, прислонившись к холодной стене, и не могла понять, почему в одночасье рухнуло то, что до сих пор казалось таким прочным?
"Нет, ничего не рухнуло! Это случайная вспышка, это у него вроде болезни! – тут же стала уверять себя Катерина, привыкнув относиться к мужу так же снисходительно, как к сыновьям. – Федя стал таким, потому что отравился разлитой в воздухе злостью. Злостью и жаждой насилия… Это пройдет. Нужно чуточку терпения и доброты. Человек не может на глазах в корне перемениться. Это морок…"
"Если на самом деле в стране все так плохо, почему другие люди не задумываются об этом?.. Или Наташа права, у них включается инстинкт самосохранения? Не думать. Не обращать внимания. Как ребенок, накрыться одеялом с головой, и все страхи пройдут… Федя прежде таким не был. Или я не разглядела то, что попросту оказалось запрятанным глубоко внутрь? На поверхности лежали его интеллигентность, аристократизм, то, чего, казалось, мне самой иметь не суждено… А на самом деле он – трус и карьерист, который ради своего блага будет сметать людей с дороги, как пешек с шахматной доски…"
Сквозь сумбур мыслей она слышала, как Федор нервно прошелся туда-сюда мимо двери в ванную, но она сейчас не хотела его видеть.
"У него ведь так мало друзей. Собственно, только приятели. Был один друг Ян, которого он всегда выделял… Но любил ли? Иначе, как объяснить его равнодушие? В семье Поплавских случилось несчастье, а он не спешит об этом узнать. Может, им нужна помощь? Но нет, главное сейчас для Федора: сообщать или не сообщать в ГПУ!.. Полно, да станет ли он вмешиваться и помогать Яну? Попытается хотя бы замолвить за него словечко?"
К своему стыду, она не смогла ответить на этот вопрос положительно. Любящая жена! Неужели и это у неё уже в прошлом?
***
А Ян Поплавский в это время сидел в камере на Лубянке. И следователь, допрашивающий его, арестанта почти любил.
Капитан Рукосуев предпочитал работать с таким вот материалом, когда не только не упираются, не пристают с дурацкими вопросами "За что?" да "Почему?", а охотно добавляют к имеющимся деталям новые.
Следователь, как человек опытный, сразу определил, на какую меру наказания он легко соберет компромат: статья пятьдесят восьмая, пункт десятый – агитация, ослабляющая советскую власть.
Этот Поплавский был обречен с самого начала. Если бы он вздумал запираться, Рукосуев вытащил бы из рукава "козырного туза", после чего арестант бы загремел на всю катушку. Но тогда пришлось бы расконсервировать очень ценного агента ОГПУ, которого внедрили в одну из поднадзорных семей. Но раз подсудимый расследованию не препятствовал, вину свою признал полностью, значит, и Рукосуев пошел ему навстречу.
Беда Яна Георгиевича была в том, что он не умел держать язык за зубами. Настоящий советский человек должен всегда помнить, что вокруг враги. И молчать, если не спрашивают.
Все-таки интеллигенция – самая слабая прослойка советского общества. Казалось бы, знают больше других, читают больше других, а выводов-то не делают! Сколько их, таких доверчивых и открытых, прошли на допросах перед капитаном. И каждый прокалывался на одном и том же: незнании русских пословиц. Это Рукосуев пошутил сам с собой. Иными словами, слово – серебро, молчание – золото. Он вполне мог бы эту пословицу переиначить на современный манер: слово – решетка, молчание – свобода. И ведь повсюду плакаты висят: язык твой – враг твой. Товарищи, будьте бдительны, повсюду враги. И они не дремлют! Предупреждают – держи его за зубами, не вываливай изо рта почем зря, так нет…
Донос, а точнее, рапорт сотрудника, капитан не хотел обнародовать ещё и потому, что его агент следил совсем за другим человеком. Поплавский просто попал под руку. Выходит, чему бывать, того не миновать. Совсем на другом, но все равно прокололся!
Правда, и шел Поплавский сам по себе. То есть не попал в другие дела: ни к инженерам-вредителям, ни к троцкистам, ни к английским шпионам. Повезло мужику: быстренько допросили, быстренько дадут срок и быстренько отправят в северные дали. Не испытает он ни тюремной тягомотины, ни напрасной надежды. Хороший человек Поплавский, потому и у следствия к нему отношение хорошее.
Запротоколированная беседа была коротка.
– Вы говорили, что великий советский ученый Лысенко – аферист?
– Хочу уточнить: я не говорил "великий советский", а сказал просто аферист.
– Так и запишем… Позвольте поинтересоваться: вы – врач, Лысенко Трофим Денисович – агроном, как вы можете судить о том, чего не знаете? Или вы повторяете слова людей осведомленных, которые клевещут на советскую науку?
Конечно, хитрость следователя была шита белыми нитками. Он спросил на всякий случай: не обмолвится ли Поплавский, не произнесет ли какое имечко. Может, рядом с ним враг замаскировавшийся? А нет – так нет. Спрос, как говорится, не бьет в нос…
– Я никогда, как вы говорите, не повторяю бездумно чужих слов. Обычно, чтобы не быть голословным, я знакомлюсь с трудами ученых, на которые ссылается официальная наука… Зачем вам забивать себе голову, товарищ капитан?
– Гражданин капитан…
– Так вот, гражданин капитан, просто поверьте мне на слово.
Насмеешься с этими чудиками, ей-богу!
– Поплавский, если бы я верил всем на слово, девять человек из десяти, побывавших здесь, мне пришлось бы отпустить!
– Вот и отпустили бы.
– Что вы понимаете? В чужих-то руках все легко… А разнарядка?
Сообразив, что сболтнул лишнее, Рукосуев подумал: и он не лишен того же недостатка, что и Поплавский. Этот человек – ученый, сразу сделает вывод… Только что даст ему этот вывод? Да, и в НКВД работа с людьми ведется планово: сколько арестовать, сколько расстрелять. Конечно, сведения эти строго засекречены, но общение с такими вот подследственными – теми, что не сопротивляются ведению дела, кажется, размягчает, лишает самоконтроля…
Вот, к примеру, недавно по ведомству приказ прошел: телефонистка поделилась с подругой сведениями о странной, по её мнению, телеграмме: "Пришлите двести ящиков мыла!" Мол, расстреляйте двести человек. Та сообразила, что это за мыло. Хорошо, подруга оказалась как раз человеком бдительным…
Если честно, Рукосуеву было совершенно все равно, как и кто говорит о каком-то там Лысенко. Но порядок есть порядок. Не положено – молчи!
Поплавский намекал, что известный ученый чуть ли не сам враг народа, потому что своими трудами только людям головы морочит. Но во-первых, никаких таких указаний в отношении Лысенко органы не имеют, а во-вторых, если этот Поплавский окажется прав, возьмут за жабры и Лысенко. Конечно, после соответствующего распоряжения.
Вообще-то никакого враждебного чувства Рукосуев к Поплавскому не испытывал. Врач ошибался, а за ошибки нужно платить. Ощутимого вреда советской власти он не нанес, потому капитан и предложил для него минимум: восемь лет.
Он дал на подпись арестованному протокол, а когда тот подписал его, вызвал охранника и отправил его в камеру. Этот Поплавский так странно на него влиял, что капитану в какой-то момент ни с того ни с сего захотелось сделать что-нибудь хорошее: или самому Яну Георгиевичу или всему советскому народу…
А поскольку прежде такого желания у него не возникало, Рукосуев чувствовал себя очень неуютно: пойди только на поводу у такого нового и странного чувства, как тебя тут же упекут в дурку. Дурдом то есть… А то и на нары. Доказывай потом, что ты не верблюд! А хорошее Рукосуев и так сделал, когда подписал врачу восемь лет. Ведь мог бы и двадцать пять…
***
Ян лежал на нарах и даже через плотно прикрытые веки чувствовал свет никогда не выключавшейся лампочки. Соседи по камере что-то пытались у него спрашивать, но он лишь невнятно буркнул в ответ. Его оставили в покое. Не всем хочется говорить, попав в такое место. Слегка раздражало только нытье какого-то плюгавого мужичка, который все повторял:
– Это какая-то ерунда! Это глупость, не побоюсь это сказать! Меня никто не хочет слушать. А ведь что я придумал: в свои "подельники" записал всех друзей, родственников, знакомых. Любой трезвомыслящий человек поймет, что такого быть не может, это просто нонсенс. Иначе, откуда столько злопыхателей и антисоветчиков! Сорок человек, взятых подряд, и все шпионы? Они поймут: я здесь не при чем… Если бы все так делали, арестам давно бы пришел конец! Ведь всех-то не арестуешь!
"Дурак! – вяло думал Ян. – И трус. На него прикрикнули: выдавай сообщников, вот он и писал все фамилии, что на ум приходили. Только своя шкура его волновала, а не желание прекратить аресты…"
"Он – дурак, – насмешливо заметил его внутренний голос, – а ты, выходит, умный. Смертника изображаешь. Вот стрельнут тебя в затылок, и дело с концом!"
"Следователь сказал – восемь лет".
"А восемь лет – мало? Когда ты выйдешь на свободу, тебе исполнится сорок один год, а твоей дочери Варваре – семнадцать!"
Нарисованная картина, прямо скажем, впечатляла. Следователь верно говорил, что Ян повторяет слова, которые слышал от кого-то. На самом деле так и было. То есть во время сеанса гипноза один из высокопоставленных чиновников, курировавших сельское хозяйство, жаловался, что приходится "слушать этого дурака". Мол, выходит порочный круг: сделаешь, как он советует, наверняка ничего не выйдет. Урожай погубишь, а с кого спросят? С тебя! Начнешь на Лысенко ссылаться, скажут, не так понял, не то сделал, учение гения извратил преступной халатностью. Не сделаешь, как предписано, скажут, вредитель. "Кому поверят в первую очередь: мне или этому аферисту?"
Ян на слово чиновнику не поверил. Кое-что сам почитал, кое о чем у специалистов поинтересовался. А когда узнал, что Лысенко выступает против генетики, которую Ян считал наукой будущего, и вовсе потерял к псевдоученому всякое уважение…
Теперь из-за этого горлопана он лишился семьи, а может быть, и жизни. За восемь лет столько воды утечет. Он чуть было не рванулся к двери, чтобы стучать и звать следователя, и требовать, чтобы его вызвали, он все расскажет и признает свою ошибку.
Но тут же понял, что эта его слабость ни к чему не приведет, и надо было думать раньше, а не относиться к внутреннему сигналу тревоги спустя рукава…
Как смогут жить без него жена и дочь? Ему вдруг до боли захотелось увидеть их родные лица. Ян расслабился и стал представлять себе лицо жены. И почти тут же увидел её, сидящую у маленького откидного столика в купе вагона.
Таня сидела, привычно подперев щеку рукой, и о чем-то сосредоточенно размышляла.
– Танюшка! – мысленно позвал её Ян и увидел, как она встрепенулась, огляделась и неуверенно позвала:
– Янек?
Когда-то давно, когда они встретились и полюбили друг друга, Таня могла проделывать такие штуки, которые не всегда получались и у Яна. После перенесенного тифа, – она, по словам врачей, побывала по другую сторону жизни, – с девушкой начали происходить чудеса. Она приобрела способности, о которых прежде и не подозревала: стала видеть на расстоянии, сквозь стены, с закрытыми глазами читать письма, не распечатывая их.
Но когда Таня родила дочь Варвару, она сделалась самой обыкновенной женщиной, как будто эти способности природа отпустила ей лишь на небольшой срок.
Ян не печалился.
– Два урода в одной семье – это чересчур! – смеялся он.
Таня окончила мединститут, и Головин опять предложил ей работу в своей лаборатории. Даже лишившаяся своих феноменальных способностей, Таня была находкой для науки, потому что не только могла всю себя отдавать работе, но и находить оригинальные решения для многих задач, которые лаборатория перед собой ставила.
А совсем недавно она создала уникальные методики, позволяющие совершенствовать природные способности человека. Только закрытость разработок лаборатории не позволила ознакомить с её изобретениями ученых педагогов, которые, вне сомнений, очень в них нуждались.
Кстати, у таких незаурядных родителей рос вполне обычный средний ребенок – жизнерадостная смешливая толстушка. И отец, и мать, впрочем, любили её ничуть не меньше, чем если бы она была вундеркиндом…
Кому могло помешать, что Ян так счастлив в жизни? Увы, этот риторический вопрос задавать было некому. Ян не заметил, как потеряв "картинку" с видом жены, попытался увидеть ещё и дочь, но Варя или спала, или он чересчур устал от всех треволнений.
Проснулся Ян под утро оттого, что услышал, как на нижних нарах чуть слышно шептались. Он невольно прислушался.
– Моя мать – старушка героическая, – гордился чей-то голос. – Хоть из-за матери меня взяли, я зла на неё не держу. У нас в роду Иуды никогда не было. И не будет. Чекисты с нею неделю бились, ничего не смогли добиться. Со мной она ничем не делилась, как чувствовала.
Хозяин голоса тяжело вздохнул и завозился на нарах.
– Тебе, говорила она, Игорь, такое знать вовсе ни к чему. Знание это погубить может. Я свое уже пожила, не боюсь за веру жизнь отдать. Перед богом стану ответ держать, а не перед нехристями… Только мне все равно от лагеря не уйти. Какая это статья, я не помню, но там есть такой пункт – за недоносительство…
– А чего они от вас хотели-то? – нетерпеливо поинтересовался другой голос.
– Митрополит Исидор, может, ты слышал, бежал из ссылки. Сейчас он уже в Финляндии.
– А вы здесь при чем?
– Как это, при чем? А у кого отец Исидор останавливался в Москве?
– И у кого?
– Да у нас, глупая ты голова! Его верующие так и передавали из рук в руки до самой Финляндии.
– Понятно, и чекисты эту цепочку проследили?
– А о чем я тебе и толкую? Только на моей матушке цепочка ихняя оборвалась… Я к тому тебе это рассказал, что вчера с твоими рассуждениями не согласился, да не хотел при других тебя позорить. Не все, как ты говорил, русские люди сплошь доносчики и трусы. Такими людей страх делает, жадность, зависть, а настоящий русский человек в вере крепок и великодушен…
Странное действие оказал на Яна этот случайно подслушанный разговор. Значит, есть все-таки люди, которые не ломаются под самым грубым нажимом. Которые живут на свете со своей чистой верой и ради неё готовы даже на смерть.
"Я допью эту чашу до дна, – решительно подумал он. – Пусть меня отвезут на край земли, опустят в преисподнюю, я все вытерплю, через все испытания пройду и тогда уж сам пойму, продолжать ли мне чтить ту власть, которая не ценит и не бережет своих граждан. Будет надо, я смогу уйти, как однажды ушел от белогвардейского суда. Если власть не хочет, чтобы я трудился на благо государства, отныне я стану трудиться лишь ради своей семьи!"