Текст книги "Идол"
Автор книги: Ксения Спынь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Это открытие более всего поразило его тем, что всё это он знал уже когда-то. Так почему же только сейчас эти знания вернулись в своём прежнем виде? Как так получилось, что он как будто забыл всю свою жизнь, что за сон, наваждение, что за глубокий провал по ту сторону бытия, длительная заморозка живой памяти и самоосознания? Вот же он, тот самый Алексей Лунев, стоит здесь, никуда не исчезал, не прекращал существование, только был в анабиозе что ли или в коме, душевном таком эквиваленте комы, но всё это время жил. Живёт.
Более того, он по-прежнему поэт, ссылка не отобрала у него ни вдохновения, ни желания сочинять, ни возможности видеть по-особенному. Какие сосны, как ложится на них солнечный свет, как красива их светлая кора, которая делается ярко-жёлтой там, где ложатся солнечные пятна, это, конечно, надо описать в стихах, вовсе не потому, что поэт пишет обо всём, что видит, нет, эти сосны его действительно впечатлили. Он не изменял своему принципу: стихотворение просится – надо дать ему волю.
Этот свет ослепительно ярок,
Неземное его естество.
Здесь, под сенью ветвящихся арок,
Наблюдаю себя – того, кто…
Кто однажды уже изрядно попортил себе жизнь своими стихами и влип по-крупному. Как ни печально, но факт: это случилось именно из-за стихов. Восстание против власти в лучших традициях гражданской поэзии – и вот результат. Ну и? Как ощущения? Оно того стоило?
Лунев вспомнил себя в Ринордийске: успешный молодой поэт, популярный в широких кругах, знаменитость большого масштаба, нечего сказать. Городская многокомнатная квартира. Творческие вечера. Преданные читатели и постоянные слушатели. Всеобщее внимание. И всё это – в двадцать пять лет. Кто бы ещё мечтал о другом?
Всё было здорово, классно, лучше вообще некуда. И куда полез, идиот.
Теперь – что? Открытая степь вдали от цивилизации, каторжные работы, деревянные бараки, медленное скорбное шествие в ряду других таких же опальных. Безвестное постепенное угасание, недосягаемо от нормальных людей, которые даже не вспомнят, что был такой – Алексей Лунев. Нравится, м?
«Так тебе и надо, тупица», – сказал молодой столичный франт измождённому каторжнику.
Образ Ринордийска, так ярко загоревшийся в его воображении при воспоминаниях о прошлом, разом потух. И куда тебе, что тебе делать в столице, оборзевший тупой обыватель, даже и не думай вернуться туда. Забудь, как лучший в мире сон, как недостижимую мечту, раз и навсегда закрытую для тебя. Надо быть последним идиотом, чтобы надеяться, что тебя простят и пустят обратно. Он умнее тебя, сильнее и старше, Он знает, что делает. Он мудрый, Он понимает, что всякую неблагодарную шушваль, возомнившую себя равной Ему, можно держать только на положении рабочего скота. Да что говорить: любой правитель поступил бы в подобной ситуации точно так же! Если не ещё более жёстким образом.
Он не простит тебя. И не думай.
Лунев опустился к корням дерева – шершавой сосны – и закрыл лицо руками. Он заплакал бы, если б в мозгу у него не сидело стародавнее, ещё в детстве туда вживлённое наставление, что мальчики и мужчины не плачут, а ещё, что на морозе, неважно, почему, плакать нельзя. (Мороз или не мороз был сейчас, он не знал, градусника не было, но снег всё ещё лежал).
Домой! Как хочется домой!
Может, всё-таки, – Лунев поднял лицо, посмотрел с надеждой и просьбой на верхушки деревьев, – всё-таки…
77.
Вместо открытой степи вокруг теперь были деревни – небольшие, как будто подзабытые. Они чередой сменяли друг друга, похожая одна на другую, так что и различить их, пожалуй, нельзя было. Только и значились под разными именами.
Их селили уже не в бараках, а в приземистых домиках с окошками. Окошки – это ведь привычно для жилых строений. Теперь об этом можно было и вспомнить, не опасаясь нанести себе неизлечимую психическую травму, и засвидетельствовать с некоторым удовлетворением, что к тебе даже относятся по-человечески.
Они были уже не в приозёрье, что можно было понять и по доходящим до них названиям, и по чуть уловимо изменившемуся ландшафту. Скажем, немного западнее приозёрских степей, но до Ринордийска ещё далеко. Лунев и сам не знал, идёт ли ему на пользу это знание. Неясно, что лучше: потерять всякое представление о географии и затеряться в пространстве, не зная, где ты, считая, что таков и есть весь мир и нет в нём ничего, кроме того, что видишь – как было раньше, или знать точно своё положение на карте и очень хорошо представлять все масштабы и расстояния – как это было сейчас.
Но у Лунева никто не спросил. Ему опять не предоставили никакого выбора, как и тысячи раз до того, и опять кто-то навязал ему второй вариант. Он знал, где находится. И знание вселяло беспокойство.
Приблизительно центр страны, равноудалено от севера и юга, востока и запада. Достаточно далеко ото всех границ. Притом, междугородье – к большим городам их ни разу не подпустили даже на полтысячи километров.
(Кроме того, одного раза, ладно забудем… Всё забыли, забыли! Ммм… Что забыли? Мы были под… Что-то не вспоминается такого, наверно, опять причуды памяти…)
Зачем? Или не хотели давать дополнительную возможность побега, или решили, что не стоит допускать их близко к законопослушным гражданам, дабы те не испортились.
Вряд ли данное обстоятельство сильно бы подействовало на Лунева месяц или два назад, когда он, будучи в глубокой заморозке, не тревожился ни по какому поводу и вообще едва испытывал какие-либо эмоции. Но сейчас он снова был человеком или, по крайней мере, человекоподобным, снова мог чувствовать и размышлять по-прежнему, и ощущение заброшенности в глухие дикие дали легло на него всей тяжестью. Привычный мир самых обыкновенных людей, в котором он рос, из которого не так давно был изгнан, существовал где-то под боком, невидимо для зрения, но в полной досягаемости для мысли. Там жили они, разговаривали, смеялись чему-то, смотрели телевизор после рабочего дня. Там щёлкали выключателем, чтобы зажечь свет, открывали кран, чтобы заставить тёплую воду литься в ванну, звонили по телефону, если не могли увидеться лично. И Лунев, и он тоже был оттуда, привык к этому миру со всеми его благами. А теперь прошлое было в недосягаемости.
Проблема в том, что Лунев в полной мере, наконец, ощутил это. Весна пробудила в нём жизнь, как пробудила во всём окружающем, а вместе с жизнью пришла невыносимая тяга к желаемому, жажда лучшего. Он хотел, о, да, он хотел жить человеком.
И почему-то времени на раздумье стало больше: то ли они работали теперь не так много, то ли Луневу так казалось по неведомым причинам. Репертуар действий, в общем-то, остался прежним, он не особо менялся с начала ссылки. Пилили лес (там, где он был). Копали шахты. Здесь, в селе с причудливым названием, вылетевшим из головы, расчищали место, якобы под дорогу.
Им сказали просто «под дорогу». «Якобы» Лунев прибавил сам. Тут когда-нибудь будет дорога? Не смешите. Лунев, застыв в прямой, ничего не выражающей позе (был перерыв), созерцал пыльную ровную линию, освобождённую от кустов и зарослей ковыля. Степь по-прежнему тянулась до горизонта, только не белая теперь, а серовато-жёлтая, покрытая негустой травой. И – расчищенная полоса, довольно широкая, но лишь слегка заметная издалека. Нет, как угодно, но это же не дорога; здесь никогда не проедут машины, не оставят после себя клубы выхлопного газа и затихающие гудки, здесь никогда не будет настоящих городских путей; просека, по которой можно проехать – вполне возможно, но не покрытые асфальтом дороги, прорезающие степь насквозь. Это нелепо даже только представить: дикая безлюдная степь и – асфальтовое шоссе. Для кого оно здесь?
Так, а почему бы, почему бы, почему… бы и нет?
Лунев задумался (теперь он мог по своей воле задумываться и даже ожидать от раздумий результатов, которые более или менее походили бы на действительность). Ему бы хотелось ответить просто категоричное «нет» неожиданному почемучке и отрицать саму возможность такого вопроса. Подумай сам: возникший набросок просто бессмыслен и невозможен. Но логика разворачивала перед Луневым совсем другую, неожиданную картину, как бы вращая здание реальности и поворачивая его другой стороной.
Труд есть труд. У труда есть хотя бы мизерный, но результат. Труд долгий, однообразный и непрерывный, в конце концов, делает этот результат заметным. Он поднял взгляд, проследил от земли у ног до самой дали: вон какая лента тянется до горизонта. Они это сделали. Ими это сделали.
Придёт время – и монотонные действия рабочей силы сделают своё дело. Дороги будут проложены, заасфальтированы, по обе их стороны возникнут здания новых городов: высокие, стремящиеся ввысь дома протянут верхушки к небу, а внизу будут сновать автомобили и люди, – Он знает своё дело. Он знает, как надо, и, конечно, так и сделает. У мудрого правителя всё идёт по плану.
Только вот нам там жить не приведётся.
Умрём раньше.
Израсходуемся, как удобрение для будущих поколений (не наших потомков, нет – но лучших из людей), таким образом принеся хоть какую-то пользу человечеству. Будущее, обещанное лучшее будущее – для тех, кто его заслужил. Мы же…
Неумелые непробиваемые тупицы – руки-крюки, в голове пусто. Какой проницательностью надо обладать, чтобы приспособить этот балласт, найти ему место в стройной системе и извлечь из него пользу. Безотходное производство – Гений власти, Ты смог наладить его!
Собственные мысли в итоге пришли к тому же, что Луневу уже пытались внушить. Значит, в этом есть смысл… Приходилось смириться. Неужели всё действительно так?
– Ну, что встал? Давай работай, перерыв кончился.
Лунев вовремя понял, о чём речь, и шагнул сам, правда, его всё равно подтолкнули. Для ускорения.
«Я хотел бы жить, – успел подумать Лунев ещё раз. – Хотел бы жить на положении человека, хоть это и несбыточно. Может, меня всё-таки вернут в Ринордийск? Я буду послушным, честно-честно. Чего Он хочет? Чтоб я написал ему мадригал? Я не умею писать мадригалы. Возможно, я вообще разучился писать стихи. Если мне что-то и приходит в голову, оно очень нелепое и… детское, что ли. Нет, пожалуй, я не буду писать стихи. Никогда больше, никогда, никогда, никогда не буду писать стихи. Хватит с меня после тех строк и всего, что за ними было. Угу? Я вообще-вообще ничего не буду писать, а вы меня вернёте в столицу. Хорошо?»
78.
А ночью он лежал и думал.
Он размышлял об идоле.
О том, как увидел Его в первый раз – на картине, собранной из многих разрозненных холстов. О том, как пронзил его насквозь взгляд идола – настоящий, ненарисованный, живой. Идол действительно смотрел на него. Миг только – и этим закончилось знакомство, он сдвинул холсты и разорвал взгляд. Потому что больше не мог смотреть.
На великих мира сего смотреть нельзя.
Можно попытаться разгадать, как головоломку, как загадку, подброшенную историей, и многие занимаются этим. Понимают или не понимают. И я тоже пытался, и даже вижу что-то. Он – человек, такой же, как я, и, в то же время, совсем другой, намного больше и сильнее.
Он – человек, здесь больше не остаётся сомнений, и мы могли бы поменяться местами. Но тогда я был бы не я – а Он. И любой другой на этом месте – Он. Это неизменное; то, что проходит через века. Он – это не конкретный «он» с датой и местом рождения, цветом волос и ростом, – это Он. Когда мы хотим, чтоб Он был, мы сами не понимаем этого. Но по нашему хотению Он приходит.
Мы не знаем наших желаний, они – тайна для нас. И когда они сбываются, мы очень удивлены и возмущены, мы говорим: «Как так? Не имеете права! Это нечестно!»
Бедные маленькие человечки… Так случилось, что я был рядом, когда вы погибали в вашем мирке, превратившемся в ад. Только звали вы не меня, а Его, хоть вам и казалось, что нужен вам был я, а не Он, и я ничем не мог вам помочь. Я и сам был среди вас… только не понимал этого.
Звал ли я Его? Не знаю. Наверно, если я среди вас, если я такой же, как вы, и все мы вместе – одно существо. Куда целое – туда и часть, но целое зависит от частей. А значит, и ответственность – одна на всех. Звали или позволили звать – виновны все, так или иначе. Желание, что было изъявлено, исполняется для каждого.
И Он пришёл – воплотившаяся мечта из ночного кошмара. Нечего сетовать больше. Мы просили. Мы получили.
И только испив чашу до последних глотков, тех, которые через «не могу», мы поймём, о чём мы просили. И насколько надо задуматься перед тем, как попросить. Это удержит нас от неумелых просьб в дальнейшем. Он мудр. Он знает это.
Поэтому не внемлет нам сейчас – чтобы мы научились. Ад, который мы сами призвали, продолжится и будет длиться. Урок займёт положенное ему время. Возможно, в конце мы научимся управляться со своими мечтами.
Малые дети, мы не знаем своих желаний.
Так отдадим свою волю Ему: Он распорядится ею лучше.
Так думал Лунев в полудрёме, полубреду, когда расширенное сознание охватывает всю жизнь рода человеческого и только чуть-чуть не вмещает всё мироздание. Он думал, не ведая, правда это или заблуждение, открывшаяся истина или принявшие форму мудрости пустые фантазии. Он не размышлял над этим, а только пропускал поток мыслей через голову, не двигаясь, а просто уставившись в одну точку, загипнотизированный быстрым течением и готовый в беспамятстве погрузиться в пучину.
79.
Он вспоминал своих товарищей, что остались в Ринордийске. Он скучал по ним.
На самом деле скучал. Хотя никто из знающих его людей не поверил бы, что это так.
Иногда, засыпая или просто закрыв глаза, он представлял себе Ринордийск: его вечерние тёмные улицы, освещенные лиловыми фонарями, его высокие светлые дома, оконные стёкла которых блистали под лучами полуденного солнца, будто и сами горели, как оно. Он представлял людей, что собирались вместе на творческих встречах в старом парке – весёлых, беззаботных, почти безупречно создающих иллюзию счастья. Иногда статичные картинки приходили в движение, и Лунев пытался проследить за ними, чтобы разглядеть историю, в которой они участвовали. Это была непростая история с грустным концом, или даже вовсе без конца, а с постепенным затиханием, с угасанием, неприметно завершавшим сбивчивые ритмы. Скачки всё меньше и меньше, реже и слабее, и вот только прямая линия тянется ровно.
Иногда он видел страшные картины и в ужасе отворачивался от них, с трудом удерживаясь от вскрика. Предупреждающие звонки за пять минут до собственного ареста… И кого-то уже нет на установленном месте встречи… И кто-то выдаст то, что не хотел выдавать. Иногда он чувствовал боль других людей. Никогда не подумал бы… Лунев считал, что такой способности лишён полностью, и, помнится, когда-то это его вполне устраивало. Теперь же… Или это был уже не он, а кто-то другой? Да нет, он, без всяких сомнений: он, Алексей Лунев. Единственное, неясно: кто был раньше этим человеком, до него самого.
Он только надеялся, что картины были вызваны его разгулявшимся больным воображением, а не происходили на самом деле за тысячи километров отсюда. Он не хотел, чтоб всё, что виделось ему, имело место в действительности.
Иногда он видел что-то спокойное… но очень тоскливое. Никто не умер, и даже ничего ни с кем не случилось, путь продолжается без конца, среди серого марева, где теряется из виду собственная протянутая рука. Они шли всё дальше и дальше, по уходящей в туман бесцветной дороге, ничего больше не ожидая. Они решили забыть, что может быть по-другому, и смирились. Они не знали, как это грустно.
Он видел страх – не внезапный, вспыхивающий, пронзающий насквозь, а мерный и постоянный. Он видел его в глазах людей, появлявшихся в грёзах. Они боялись на всякий случай, потому что могло что-то случиться. Они привыкли уже, что так бывает. Они, бывшие когда-то совсем другими…
Он тосковал, отгонял невыносимые образы и призывал их снова. Люди приходили, какими он их запомнил, и всё повторялось сначала.
Он никогда никого не любил.
Но, Боже мой, как ему не хватало их всех!
Разговоров и пожатия рук. Встречных взглядов. Говорящей без слов улыбки. Так мало надо… Всего-то…
Он хотел вернуться. Он очень хотел вернуться.
Образы, лишь эфемерные образы вокруг, и можно только следовать за ними взглядом, наблюдать, не имея возможности вмешаться, не зная даже, правда или выдумка они.
Идол, пусти меня обратно!
Я не буду называть тебя идолом, пусти обратно.
Пусти.
80.
Лес, переполненный звуками, не думал о покое. Какой там покой, когда лето, разгар дня, когда столько буйной зелени вокруг и столь же буйных жизненных сил. Колыхались травы, ветки цеплялись одна о другую и задерживали в себе ветер, так что он беспрерывно шелестел ими. Иногда пролетали птицы – сороки или кто там – садились на раскачивающиеся ветви, недовольно вскрикивали, что им не дают усесться спокойно, и улетали, скрываясь из глаз.
Но несмотря на немолчный шум и уйму голосов, сыплющихся отовсюду, вместе они складывались в непривычную тишину, тишину услышанную, а не возникшую оттого, что ты не расслышал звуков. Эта тишина услышанная настолько ошеломляла, что они молчали весь день, хотя и работы окончились (почему? ещё совсем не вечер… или просто кажется так, оттого что светло?), и никто не приказывал им ничего – не сказали, что делать. А они не знали сами и молчали.
Они сидели посреди высоких и зелёных деревьев, которые никто не собирался срубать, на старом сухом бревне и ничего не говорили. Вокруг бегали муравьи. Иногда они тоже залезали на бревно, хотя оно не сильно им нравилось, по-видимому. Или не нравились люди на нём. Лунев подумал об этом мельком, проследив за муравьями взглядом, но спрашивать у них не стал.
– Скоро будет год, как я в ссылке, – вдруг сказал Семён.
– Год? – Лунев не понял и изумился. Наступил только июнь, а ссылка ведь началась с ноября… Разве нет?
– Ага, год, – подтвердил Семён. – Меня ж в июле сослали.
В июле. В прошлом июле, это так давно, прошлое лето, ещё до того, как Лунев прилетел в Ринордийск.
– Так ты здесь с того лета? – уточнил Лунев, всё ещё не веря. – Почти целый год?
– Ну так, я тебе что и говорю, – недовольно проворчал Семён. – Говорю же, в июле…
– И всё это время ты был на каторге?
– Лексей, ты совсем дурак, что ли? Ты подумай. Где я ещё мог быть?
Время вдруг развернулось перед Луневым во всей своей красе, как разворачивалась уже раньше географическая карта. Календарь, столбики дат, сложенные в аккуратные блоки-месяцы. Ноябрь, декабрь… дальше где-то март… май, июнь… (Какой громадный календарь!) Зодиакальное колесо – слева и пониже, оттуда – вверх, по часовой стрелке, на вершину колеса, затем плавно, перетекая, вниз – и сколько же ещё до изначальной точки! Год, целый год, целых двенадцать месяцев, полный цикл – это так бесконечно долго. За это время выпадет и растает снег, и дети пойдут в школу, и встретят Новый год, и тысячи, тысячи других событий человеческой жизни – вот что такое год. И пока, с прошлого июля, прошёл только один. А с ноября вообще ещё не прошёл.
Ссылка – это не временное неудобство, как он незаметно для самого себя считал всё это время. Нет, это гораздо, гораздо дольше…
– А может, когда год пройдёт, тебя вернут? – спросил он вдруг дрогнувшим голосом.
Семён как-то нервно рассмеялся.
– С чего вдруг? – от смеха его косматая борода дрожала. – Кто ж мне даст один год? И речи не шло. «Вернут»! Да-да, больше им делать нечего.
– А сколько тебе дали? – Лунев облизнул пересохшие губы.
Семён задумался.
– Нисколько, – произнёс он наконец. – У меня ссылка бессрочная, на усмотрение высшего руководства.
Бессрочная. Это слово будто обухом по голове ударило Лунева. Бессрочная – это значит без срока. Без срока – значит, без установленного конца. Никто не обещал, что освободят тебя тогда, или тогда, или даже вон тогда. Нельзя даже подумать: «Мне осталось всего лишь…» и назвать цифру. Ссылка прекратится, только если будет волеизъявление сверху, слово, сказанное вдруг в качестве одолжения или для своих непонятных целей. Когда оно будет сказано – ещё через год, через пять лет, через двадцать? Откуда он знает, когда надумают они или Он лично?
Или не надумают. Никогда.
«Ни-ког-да. Так и будет, так и будет со мной, я чувствую. Потому что это я, потому что именно для меня существует эксклюзивное ни-ког-да, изготовленное и прибережённое специально, чтобы преподнести мне. И мне преподнесут это ни-ког-да, вручат насильно, если я откажусь, а я буду отказываться, но это не будет иметь никакого значения. Мне уже выбрали судьбу, уже спроектировали и продумали все детали, я знаю… знаю…»
Чёрная дыра, бездна разверзлась перед ним, готовая принять его, падающего, закрывающего глаза, теряющего рассудок.
«Бессрочно, – почти вслух повторял он беззвучно шевелящимися губами. – Бессрочно. Бессрочно. Бессрочно». Стены домика – непонятно, откуда появились – квадратно очерчивали его и темноту, которая входила через окошко и наполняла помещение. Света почти не было, кроме слабейших отблесков – это ужасная беспроглядная ночь, сюда очень хорошо добавился бы красный, как цвет заката уже минувшего и оставившего после себя темноту, красные пятна, как кровь на снегу, как кровь, льющаяся по снегу от горизонта всё ближе и ближе, покрывающая сугробы и заснеженные ели, тусклый жёлтый отблеск злобных глаз, ночь, ночь…
– Лексей! Что с тобой, в конце концов? Успокойся!
Семён, совсем невидимый в темноте, сидел где-то в углу и говорил слова и фразы. Лунев же повторял только: бессрочно, бессрочно, бессрочно.
Ссылка – это на вечность! Он никогда не выйдет отсюда.
– Эй, Лунев! Собирайся – и на выход.
«Что?» – спросил он без голоса, обернувшись на чёрную фигуру в двери.
– Пошли, говорю. В столицу тебя повезём. Приказ сверху, – охранник ухмыльнулся и вышел.
– В столицу? – тихо проговорил Лунев. – В Ринордийск? – он остановил одичавший взгляд на Семёне. Вопрос и восклицание одновременно слились в этом взгляде.
– Вот видишь, – пробормотал Семён. – Я же говорил…
Лунев поднялся, шагнул к двери. Он не понимал, что делает сейчас, что ему надо делать и что делать положено. Остановившись на секунду у дверей, он снова оглянулся на Семёна.
– Иди, Лексей, – кивнул тот. – Иди.