Текст книги "Идол"
Автор книги: Ксения Спынь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Сюда, в барак, её втащил Кирилл Эрлин. Рита была уже в полуобморочном состоянии, она безвольно обвисала на руке Эрлина, запрокидывая голову и бормоча что-то бессвязное. Эрлин со словами «Держите вашу красотку», передал им Риту и ушёл.
Это случилось час или два тому назад, и до сих пор агония не кончалась, до сих пор Рита билась на ложе, то затихая, то снова начиная метаться. Казалось, это длилось уже целую вечность, и двое свидетелей могли только безмолвно наблюдать, пока медленно догорала лучина, а за тонкими стенами протяжно выла синяя вьюга.
Фройляйн Рита исполняла свой последний танец. Судороги пробегали по её телу, которое выгибалось и падало обратно, руки извивались и производили замысловатые пассы, бредовый шёпот «Собой!.. Собой!..» срывался с губ. Иногда Рита затихала, и тогда казалось, что она потеряла сознание, потом судороги возобновлялись, снова слышалось «Собой, собой!..» – и снова пассы руками.
Казалось, все эти движения не были хаотичны, казалось, они подчиняются рисунку какого-то странного невиданного танца, призванного запечатлеть то, что не скажешь словами.
Вьюга выла за дверью, печальная и суровая метель, вой её не прекращался. В тусклом свете бледное лицо Риты резко очерчивалось, что придавало ей несомненное сходство с каким-нибудь драматическим персонажем. Рита опять забилась – так сильно, что свалилась бы на пол, не придерживай Лунев её за плечи. Изгиб, другой, напряжённое застывание – нет, она упала обратно на солому и на какое-то время перестала метаться, только тяжёлое дыхание вырывалось из горла.
Иногда в наборе несвязных звуков её бреда слышалось что-то немецкое, вроде «Ich bin nicht tot, nein, ich bin nicht tot!» или «Du darfst nicht!»[14]14
Ты не имеешь права!
[Закрыть], но чаще всего – вновь и вновь, как девиз и катехизис: «Под пули – но собой, собой!»
Бесконечно долго. Это длится уже вечно, неужели столько же впереди? Казалось, эти метания, дрожание пересохших губ, это тяжёлое дыхание и бредовый шёпот никогда не прекратятся, и вечно будет тлеть лучина последним огнём, и вечно – плакать вьюга за деревянными стенами. Два безмолвных свидетеля навсегда замрут, созерцая танец-агонию.
Лунев был почти уверен в этом. Исхода он не видел – никакого. Какой может быть исход? Какое продолжение?
Веки Риты дёрнулись, она уронила голову набок, прижавшись щекой к жёсткому ложу, судорожно мотнула головой, опустила на другую сторону. На миг неподвижна, она дышала открытым ртом и ничего больше не шептала, как будто её силы истощились полностью. Но нет – опять поворот головы, резкий выдох, всё тело выгнулось, встав дугой, напряглось до предела – снова опало.
Танец никак не мог завершиться. Ещё не всё.
Ещё несколько пассов руками – отчаянных, энергичных. Рита вновь забилась, силясь вырваться из рук, которые её удерживали. Упала на ложе. Теперь она металась совсем слабо, вновь и вновь ударяясь о настил, скорее, из-за остаточных спазмов мышц.
– Собой… Со… – тело её вытянулось в струну, замерло в предельном напряжении. Потом разом обмякло. Рита выдохнула и замерла без движения.
Минута. Две.
Движение больше не возобновлялось. Побелевшее лицо застыло, похожее на восковую маску.
Ещё тишина. Тишина и тишина.
– Отмучилась, – тихо произнёс Семён.
Лунев по-прежнему стоял у изголовья, не шевелясь.
Он не верил, что она умерла.
71-80
71.
Глубокая и окончательная заморозка. Зима, если она и раньше была зимой, теперь была собою несомненно и вступила в полную силу. Твёрдая и неколебимая линия горизонта пригвоздила верх к низу, синее к белому, серое к серому, и замкнулась.
Дуги синих холмов ряд за рядом убегали вдаль, ложились один поверх другого, чертили по пространству – бесконечно, бесконечно. Выл ветер, нагоняя нескончаемый снег. Позёмка скользила по бесцветному безмолвию.
Это память? Это забвение? Это последняя дань – забыть, чему, забыть и забыть.
Здесь только зима. Ничего не было. Ничего не будет.
Просто нечему быть, – кто это утверждал обратное? Кто сказал, что где-то живут, что нечто изменяется, пока течёт время? Кто придумал само время, если даже некому придумать?
Нет никаких перемен, и это так само собой разумеется, так последовательно: разве будет нечто меняться просто так, когда нет никаких причин? Незачем, не имеет малейшего смысла, любое изменение бессмысленно, а потому не имеет места. Подумать только, сдвинется ли мир хоть на йоту по прихоти случайности, – да никогда. Как вообще возможно?
И зачем передвигалась земля внизу, было непонятно, так или иначе, всё оставалось неизменно. Просто снег мельтешил – в сугробах и рытвинах. Просто осталось с давних пор.
Звуки не существуют, кроме неизменного гудения ветра. Оно постоянно – не кончается, потому и начинаться ему не надо. Без перерыва. Всегда. И ничего не бывает, кроме вязкого тянущегося движения, что ползёт куда-то. По остаточному принципу. Ему никуда не надо. На самом деле, никуда. Оно просто не успело остановиться, и никто не потрудился этого сделать за него.
Существование – почти то же самое, что несуществование, только с мутными пятнами по сторонам. Пятна блёклые, они слабо колеблются, как отблеск отражения на прозрачном стекле, еле заметный, может быть, вовсе незаметный даже: никто их не увидит, никто не поймает их на том, что они были. Их тоже почти нет, на самом деле, это просто ещё одно побочное колебание среды. Зачем-то оставшиеся отголоски. Кто и для чего их оставил? Бессмыслица какая. Куда проще было бы совсем без них.
Зачем отголоски, когда они ничего не дают и ничего не делают сами? Только создают слабое впечатление, что за границами есть что-то ещё. А там ничего нет.
Простор – это тоннель. Это длинный и узкий проход с далёкой точкой впереди, и движение по нему не составляет труда. В одном направлении идти не трудно: другого просто не существует. Нет альтернатив, нет судорожной необходимости выбора, нет больше никаких проблем. Это ничего не требует. Это просто заведённый механизм: его запустили, и он идёт.
Сила инерции – сила единственная.
На ней держится мир. И не надо ему ничего больше. Он очень маленький на самом деле, этот мир. Он не больше прохода с просветом в конце. Границы не дальше стенок узкого коридора, без поворотов и впадин поверхностей – просто вперёд, длинно и прямо. Направления пространства, стороны света? О чём это? Просто ещё немного блёклых пятен, ещё несколько иллюзий звуков, что когда-то имели смысл. Неправда всё. Нет и не было никакого смысла. Просто случайные созвучия.
А жизни не бывает. Её никогда нигде не бывало, не было даже намёков и остаточных помех, которые можно было бы принять за некую «жизнь». Странное слово. Все слова очень странные.
Почему они что-то обозначают? Ведь ничего этого нет. И по какой причине возникло их мельтешение, вот уж что совсем непонятно. Кому и зачем мог потребоваться целый ворох бессмысленности?
И они не могут существовать. Они – как звуки, а звуков, кроме ветра, нет. Да и вообще, ветер – это не звук. Это один из неизменных элементов существования, вечных и непрекращающихся. Это изначальный параметр, встроенный в самый этот мир, так же, как форма или размер.
Ветер – это как снег, как холмы, как тянущееся движение. Ветер – это навсегда, вечно и вечно. Вечно и вечно.
Всё, что есть, то вечно. Другого просто нет. А что же ещё: раз мир неизменен. Степь. Холмы. Снег. Ветер. Зима. Вперёд.
Горизонт неподвижен. Низ бесцветный, верх бесцветный, ничто одно не отличается от другого. Линия длинна и непоколебима – по всей протяжённости. Закрыта. Замкнута. Тверда. Неразбивна: единое.
И никого. Никто не живёт. Никому не дано и не надо.
И не трудно. Не холодно. Не страшно.
Некому.
72.
Но всё же время протекало должным ему путём, вне зависимости от их ощущений и состояний, как и положено было ему течь, и лента пути вилась от посёлка к посёлку, только они этого не замечали.
Длинные ряды их тянулись по степям приозёрья, просто так или погружённые в вагоны. Линия двигалась непроизвольно, не по желанию, а по природе своей, и была при этом сомнамбулой. Безвольно они пропускали всё сквозь себя, не замечая при этом.
Объективная, общая для всего мироздания, всё-таки существовавшая жизнь текла мимо, параллельно железнодорожному составу, в котором их везли куда-то. Когда они пребывали в поездах вместо открытой степи, стук вагонов – мерное та-та, та-та; та-та, та-та– заменял им шум ветра: ведь он такой же бесконечный и непрерывный, просто другая вариация всё того же неотделимого от мира шума. Порой в сущее врывался ещё пронзительный неожиданный свисток – это далёкий, никогда не виденный ими паровоз провозглашал своё присутствие, возвещал в который раз, что железная сила влачит их помимо их воли и желаний – огромный железный титан, страшный и непонятный, такую мощь не одолеешь, и даже уговорить невозможно: он не для того, чтобы слушать, он – грозный и неумолимый. Когда свисток оглашал расстилавшуюся вокруг степь, им виделся жёлтый фонарь, прорывавший метель и темноту, с визгом несущийся сквозь ночь, и они пугались незримого врага, которого наделило непобедимостью их воображение.
И пока дремали они в окружении образов собственной дремоты, ночи и дни, дни и ночи сменяли друг друга, месяцы двигались медленно, по суткам, но они двигались, по мгновениям приближая весну. (Что бы ни означал странный звук «весна», но они ждали этого, с еле пробивавшейся сквозь дремоту тревогой, с едва различимым возбуждением на заднем плане. Это только и поместилось в узком тоннеле с точкой света далеко впереди).
Можно ли вынырнуть, выползти, выцарапать свою жизнь из глубокого омута, вырваться на поверхность и вдохнуть наконец? Можно ли посчитать себя по-прежнему одушевлёнными предметами и попросить, чтобы считали другие? Мы ведь можем жить, что бы ни случилось, какие бы тени ни накрыли нас, затмив всё вокруг и даже внутри нас самих? Пока нас не убили, мы можем жить? Только лишь жить? Скажите же, ответьте нам кто-нибудь, кто знает. Мы – нет.
Кто такие «мы»: люди ли, странные ли, бредущие строем существа, что ползут в щели, которые они нашли, на свет и тепло, не зная даже, не чувствуя, где эти свет и тепло, откуда исходят их манящие потоки и где искать. Забыв, если уж на то пошло, что такое «свет» и «тепло». Ничего не знающие, не понимающие, желавшие только жить, жить и жить – упорно и непреодолимо, они только надеялись всем своим простейшим существом, всем организмом и ползли дальше.
Пока весна приближалась… Оставалось только ждать её, пусть бы и без надежды, без осознания, чего ты ждёшь. Только на этом слепом стремлении и оставалось держаться. Ждать. Ждать.
Ждать.
Неотвратимо и неизменно.
Время ведь не стояло на самом деле. Оно обещало перемены, ещё неясно, какие, но они не могли не произойти, если время двигалось. В ту или иную сторону, но они будут. И это увидится, при любом раскладе.
Они увидят это. Надо только дождаться.
Потеряв счёт станциям и поездам, ориентацию во времени и пространстве, память и планы, как прошлое и будущее, они застыли в ожидании. Статичные фигуры в потоке времени – вот они кто.
И уже сдвигалось, медленно сдвигалось что-то под покровами неясности и тайны, белыми, как степные снега. Верно, неостановимо, всё больше проявляясь, но всё так же неразличимо. Узнать бы, что это. Знать бы, чего ждать.
73.
Иногда вокруг них даже возникали деревни – скопления маленьких деревянных домов: таких же деревянных, как бараки в открытой степи, только чуть больше, с окнами, и с покатыми крышами, которые углом вставали вверх. Это всё не было значимо. Немного не то же самое, раньше не встречалось, но и всё. Похоже, несколько новых элементов в окружающем ничего не меняли.
А ещё здесь жили люди. Люди – это такие существа, карабкающиеся по снегу от домика к домику. Они маленькие и слабые, ни к чему не приспособлены, поэтому обматываются тряпьём во много слоёв, чтобы хоть как-то уберечься от опасного мира вокруг. А ещё люди издают звуки и, похоже, чего-то хотят ими добиться. По крайней мере, иногда. Друг от друга ли, или от того самого мира, от которого они защищаются – они и сами вряд ли отдают себе отчёт. Просто привыкли и пользуются.
Полное изумление овладевало им, когда звуки, издаваемые людьми, были обращены к нему. Они поворачивались к нему или даже догоняли через сугробы, производили звуки, много разных звуков, и чего-то от него хотели. Они почему-то считали, что он может понимать их говорения. Он не понимал.
Он слушал их какое-то время, потом уходил, потому что был абсолютно бесполезен.
Они обращались снова и снова, с тупым упорством, однажды заклинившись на том, что его понимания возможно добиться. По взмахам рук и по всему обилию встречающихся интонаций он догадывался, что им это очень важно. Поэтому с недоумением смотрел на передвижения на лицах и пытался прорваться сквозь марево к тому, что, он чувствовал, раньше было ему доступно так же, как им всем. Со временем он всё же сумел различить в голосах людей сменявшие друг друга просьбу и гнев, которые они старались донести до него, как до собрата по несчастью.
Они считали, что он похож на них.
С чего бы только так решить? Очевидно же, что нет.
Когда люди не произносили слова, а только что-то делали, он понимал более или менее сносно. По крайней мере, общий смысл происходящего обычно мог уловить. Наблюдать он научился за месяцы, проведённые в степи, наблюдать, тихо и бездейственно, у него получалось хорошо, и против роли сторонней тени он ничего больше не имел, как могли бы иметь многие. Слова же только всё запутывали и сбивали с толку, дребезжа ненужной помехой. Когда люди не говорили, а только ходили туда и сюда и производили действия, не сопровождая их словами, – тогда он почти мог связать их поступки и распутать происходящую перед его глазами историю.
Однажды он проходил между домами, оказавшись вдруг непонятным образом один, без надзирателей и спутников рядом. Он был единственным в своём роде, одним-единственным на многие шаги вокруг. Он проходил тихо, не напоминая о своём присутствии ни единым звуком, ни одним резким движением. Ведь не было никакой надобности кому-то замечать его, учитывать, что он где-то есть: зачем же? не стоит и утруждать себя. Вдруг у колодца он заметил женщину, которыми бывают люди (ещё они бывают мужчинами и немного отличаются те от других).
Женщина у колодца чем-то кропотливо занималась, хлопоча немного неуклюже. Она долго возилась на одном месте: нагибалась, распрямлялась вновь и снова нагибалась. (Он не понял, что она делает, точно, но мог бы определить это в целом, как «трудилась»). Ясно было, что закончить скоро у неё не получится, но она терпеливо продолжала. Очевидно, результат был очень сильно нужен, просто-таки необходим.
Неожиданно поодаль возникла чёрная фигура. Она быстро приблизилась. Охранник из кордона, – сразу понял он по чёрной форме. Существ этого вида он определял мгновенно, с первого полувзгляда: было очень важно отличать их вовремя, чтобы не усугубить своё положение случайной оплошностью.
Женщина не сразу заметила чужое присутствие. Но вот, в очередной раз разогнувшись, она увидела фигуру и быстро попятилась назад. Движение это было, по сути, непроизвольно, и пользы практически не имело.
Охранник что-то сказал. Неясно, что, но это была угроза. Даже он это понял по выражению и ещё по чему-то, а женщина поняла абсолютно осознанно, смысл был ей полностью ясен, но скрыться она не попыталась: было поздно. Она только ещё отступила, чуть выдвинула вперёд руку, как бы закрываясь, и пролепетала что-то в ответ. Оправдание или просто безнадёжную просьбу. Безнадёжную, потому что она ничего бы уже не поменяла. Это была просто сдача на милость.
А есть ли милость у хищника, когда он настигает жертву?
Мгновенное приближение – и хватка вплотную, из которой нельзя вырваться: здесь сила, данная властью, потому что это – один из Его людей, почти Сверхчеловек, каковым, без сомнения, является Он сам. Потому что чёрная форма госслужащего – это нечто особое, что делает отмеченного ею человека совершенно другим существом, чем иные люди, существом высшим, приближённым к Верху.
Но женщина попыталась вырваться. Жажда самосохранения затмила ей разум, и она вырывалась, позабыв про все несоизмеримые различия, про невозможность самой попытки, вырывалась отчаянно и тщетно, как трепет сухого листа на ветру. Нечего было и думать убежать: она упала на снег возле колодца, попыталась подняться, не смогла.
Крик. Отчётливый и громкий крик. Он предназначался на этот раз не для высшего существа в чёрном, как до того – упрашивающий лепет, хотя и теперь это тоже была просьба, но яростная, на границе с требованием – кому-нибудь.
– По-мо-ги-те! – кричала женщина. – ПО-МО-ГИ-ТЕ!
Слово, всего лишь ещё одно слово, и он, конечно, не смог среагировать на него, как не мог на любое другое, но кроме звуков человеческого языка сюда было заложено что-то ещё, потому что смысл крика постепенно пробрался к нему сквозь забвение и отстранённость. Он понимал, вдруг смог понимать, что это такое: ПО, МО, ГИ, ТЕ – это призыв о помощи, это клич, брошенный наугад случайному адресату, тому, кто окажется ближе в данный момент.
Ближе был он. Собственно, он и был единственный, кто слышал клич. Только это напрасно: он же не мог помочь, сам в точности не зная, почему. Возможно, потому что кричало человеческое существо, и помощи оно ждало от себе подобных. А он, а он-то что? Он сжался, пытаясь занять поменьше места, стать ещё незаметнее, совсем невидимым.
– Помогите!
Только страх и беспомощность владели им. Он не знал, что делать. Он не был тенью на самом деле, он был живым, присутствующим и осознающим. И зачем только расшифровались таинственные звуки, зачем открылся смысл, заложенный в них? Зачем только он понял призыв, ведь он…
Он никто! Нигде! Его здесь нет – о, поверьте, поверьте! – его здесь нет!
– Пом…
Голос задохнулся и сник, растратив все силы. Клич о помощи умолк, больше ничего не призывало и не требовало. Спокойная тишина восстановилась теперь, но зачем, зачем всё это было?
Почему он не смог ничего сделать?
Он мог? Он должен был?
Он стоял на месте, дрожа и судорожно выдыхая пар открытым ртом – перепуганный, затаившийся зверь, желающий только бежать, уйти.
Что делать?
74.
Машенька вошла в квартиру.
В чужую квартиру, что было невероятным происшествием для неё, просто немыслимым событием. Никогда раньше не входила Машенька сама в чужие квартиры. Особенно, если хозяев в них не было.
Ей просто сказали, что надо так, что к такому-то времени ей необходимо быть в такой-то квартире. Сказали милые и надёжные люди – Евгений и Анатолий, знакомые Лёши. Однажды днём они пришли к ней, поздоровались очень вежливо и просили помочь. Это они всё-таки рассказали ей, куда делся её муж, хоть она и не поверила сначала: разве это возможно, что Лёшу арестовали? Но: да, – сказали они, – это действительно так. Они спросили её про рукопись (проклятая рукопись! Машенька так и знала, что рано или поздно он попадёт в неприятности из-за всех этих рукописей), но она ничем не смогла им помочь. Машенька на самом деле не знала, где Лёша держал рукописи, он никогда не показывал ей и, наверно, очень бы рассердился, если бы она спросила. Тогда они нашли сами – вот какие молодцы. Позже они побеседовали с Машенькой – и в самом деле, очень милые люди – расспросили её о жизни. Да всё, как обычно, – удивилась она, – жизнь как жизнь, ничего особенного, примечательного. Они сказали, что будут держать с нею связь, и чтоб она немедленно звонила, если появится что-то угрожающее: незнакомые люди, непонятные послания и прочее. А вчера вечером Евгений сам позвонил ей и сказал: оставаться в квартире опасно. Как так, – не поверила она, – это ведь единственное надёжное место на земле, но он сказал: уже нет. За квартирой, похоже, следят, – сказал он. Возможно, скоро туда придут люди из госслужб, так что лучше бы Машеньке перебраться в другое место – и назвал адрес. Там, – сказал он, – относительно безопасно, потому что за той квартирой следить не будут. А они с Анатолием будут ждать её там.
И вот, первая половина следующего дня, и Машенька вошла в длинные светлые комнаты этой незнакомой квартиры. Когда она пришла, никто её почему-то не встретил, но дверь оказалась не заперта, и она решила войти.
В квартире, наверно, давно никого не было, но казалось, что обитатели покинули своё жилище в нетерпеливой спешке. Стенные шкафы в передней были приоткрыты, потёртый коврик лежал неровными волнами. В одной из боковых комнат стоял такой беспорядок (всё переворочено вверх дном, сдвинутая кровать стоит на боку, выдвинутые ящички комодов вываливаются из своих мест), что Машенька даже побоялась заходить туда: у неё в квартире такой путаницы никогда не было; она прибиралась раньше, чем беспорядок появлялся. Недоумённо и даже немного недовольно покачав головой, она прошла дальше.
Открытая ванная пересохла со временем, здесь не было ни намёка на влажность, но обстановка говорила: это было незапланированно. Изящные бутылочки с шампунем и разными кремами вызывающе стояли на стеклянной полке и бортиках ванны, никто и не думал их убирать.
Машенька не стала заходить. Она бы чувствовала себя неловко в компании столь самозабвенных субъектов. Вместо этого она прошла прямо по коридору – в длинную и светлую комнату.
Что за женщина жила здесь?
Женщина – это чувствовалось очень хорошо. Женщина яркая, гордая, внутренне сильная, стоящая на своём до последнего, с огромными амбициями – эксцентричная особа, какою Машенька никогда не была. Она озадаченно осматривалась по сторонам: сама атмосфера, вызывающая, подобно исчезнувшей обитательнице квартиры, ошеломила Машеньку. Никогда не бывала она в таком окружении, непонятном и чуждом ей, никогда не сталкивалась лицом к лицу со своей полной противоположностью.
Эти высокие шкафы, стоящие бок о бок, узкая кушетка, вытянувшаяся вдоль стены, лёгкая органза занавесок, – всё как будто воспаряло в воздух, растворяясь в дневном свете, что лился через окно и заполнял всё помещение. Машенька оглянулась по сторонам ещё раз с невольным любопытством: она даже не представляла, сколько ещё удивительного скрывается в этой комнате, какие ещё таинственные и странно притягательные вещи можно обнаружить здесь при более близком знакомстве. Евгения и Анатолия всё ещё не было – странно, может, задержались где-нибудь – но Машеньку это не встревожило: конечно же, они придут ещё, они надёжные люди. Она помедлила и, в ожидании их, подошла к низкой тумбе, стоявшей в один ряд со шкафами.
Машенька открыла дверцу. В тумбе оказалась пара изящных туфель на высоком каблуке. Они были очень открыты – из одних ремешков – и казались почти невесомыми, воздушными. В таких бы фее летать над лугом, едва касаясь лёгкими шагами стебельков трав. Машенька даже с некоторым восхищением оглядывала их: так заманчиво было бы надеть на минутку и тоже пройтись, порхая, по комнате, но нет, что вы, она никогда не решится.
Машенька с чуть заметным сожаленьем закрыла тумбу, помедлила ещё немного. Подошла к шкафу и осторожно приоткрыла створку. В полумраке глаза выхватили шейный платок жемчужно-голубого цвета, что мягко обвил висячие плечики поверх какой-то другой тёмной вещи. Ещё один платок – ярко-алый (совсем как флаги в центре Ринордийска, Машенька видела по телевизору) – свесился с подоконника.
Машенька закрыла створку шкафа, но уже не могла остановиться: её тянуло дальше. Что-то двигало ею, чему она не могла сопротивляться, чему даже ей и в голову бы не пришло сопротивляться. Чувствуя себя уже веточкой, уносимой потоком, она подошла к другому шкафу – у противоположной стены, совсем уже высокому, с антресолью. Что там в нём? – она потянула дверь за ручку, но та не поддалась сначала: слишком плотно оказались прижаты друг к другу верх дверцы шкафа и низ – антресоли. Дверца антресоли цеплялась за дверцу шкафа и не давала ей открыться самой по себе.
Осторожно, опасаясь сломать что-нибудь и в то же время не намереваясь прекращать, Машенька упорно потянула ручку на себя. Шкаф начал открываться, вместе с антресолью. Там, наверху, на стыке неподвижной верхней стенки и отходящего ребра дверцы, что-то лежало…
Когда Машенька открыла дверцу, со шкафа упал Его тяжёлый каменный бюст. Он спикировал прямо вниз и проломил Машеньке череп.
Безответно лежала она под распахнутой створкой антресоли, красивая красная кровь растекалась вокруг, а Машенька была совсем спокойна.
75.
– Мы не все пошли, – рассказывал Семён. – Многие… предупреждали, что лучше не стоит. Может, и так, конечно, – произнёс он задумчиво, прикидывая что-то в пространстве наверху, под потолком.
Он смотрел на Семёна, человека напротив, без разбора поглощая поток его речи. Глаза при этом точно так же, без разбора, отмечали деревянный стол, деревянные скамейки, деревянные стены, окно в одной из них. Дневной свет, несмотря на поздний час, ещё не ушёл, хотя и ослабел порядком. Ветра снаружи не было.
– А ты был зачинщиком? – спросил он просто так, потому что вспомнилось, что обозначает это слово.
– Нет, нет, – Семён покачал головой. – Я ничего не мог начать сам, никогда. Есть для этого другие люди. Но я был правой рукой нашего главного, – добавил он не без гордости. – Мы долго возмущались, каждый по отдельности, ничего не говоря другим. И потому каждый думал, что он один такой, вольнодумец, неправильный… Потому что повода вроде как и не было. Если б там зарплату не выдавали хотя бы, или ещё что… Её выдавали, – Семён закивал, – и вообще, всё вроде нормально. Даже, можно сказать, хорошо. Просто…
Он с ненастойчивым вопросом посмотрел на Семёна.
– Просто… это невозможно, – закончил тот. – Невозможно знать, что в любой момент тебя могут прихлопнуть, как таракана. И не за что-нибудь, а потому что так Ему, видите ли, вздумалось. Вот в чём самое-то и дело, из-за чего мы и взъелись. Многие сказали бы: что за блажь? живёте себе – ну и живите дальше, раз дают, и не пикайте. Они и сказали… Что мы с жиру бесимся, и прочую чепуху. Только это неправда! – глаза Семёна вдруг вспыхнули недобрым огоньком. – Им не понять, да и нам толком не объяснить, с чего мы в это дело ввязались. Сейчас так уж точно не объяснить. Мы не революционеры, и не борцы за свободу, просто… я вдруг подумал однажды… Я вот человек, обычный такой человек, не бог весть что за важность, но и не козявка какая-нибудь, и Он тоже ведь человек, точно такой же, как я, тоже родился глупым, беспомощным, голым младенцем, тоже рос, взрослел, тоже когда-нибудь умрёт, так какого беса, в конце концов, Он имеет право решать за меня, а я – нет? Так подумал я, без особой цели, а просто подумал, потому что подумалось. И так гадко мне стало от того, что все же это знают и сидят тихо, и никто ничего не скажет, как будто и нет ничего. А ещё жутко… Оттого, что никуда не уйти, оттого, что всю жизнь так (опять же, долго ли она при тебе будет, жизнь эта, не понять же).
Семён взглянул на него, видимо, в поисках отклика. Нашёл ли Семён отклик и был ли этот отклик вообще, он не знал, да и было ему как-то всё равно. Пусть Семён рассказывает дальше, если надумает, или не рассказывает.
Семён продолжил.
– Мы, оказывается, все так думали примерно, только сначала не знали, что у нас это общее. Вот как бывает… А потом, когда уже знали, собрались как-то вместе и решили: если даже ничего не изменим, надо хоть голос подать, чтобы знали там, наверху, что люди здесь, а не чурбаны сосновые. Дураки были…
– Почему дураки? – его и вправду это интересовало. Немного.
– Потому что, что за ломание? «Нам показалось…» «Нам не показалось…» Делать что-то надо, если результат будет. Вот мы когда деревья пилили, был результат?
– Не знаю, – ответил он. (На самом деле, не знал и не помнил: прошлое оставалось для него в очень нечётких отпечатках).
– Был результат: сваленное дерево, кто его знает, куда оно там пойдёт дальше, но вот оно лежит, и с этим-то уж не поспоришь, если только ты не совсем болван, – Семён как будто недовольно на него зыркнул. – А мы… Что там, собрались, решили не работать, не работали неделю, показалось, что недостаточно громко, снова собрались, какими-то железяками поразмахивали, приехали Его люди и нас арестовали. Вот и весь мятеж. Поэтому и дураки мы, поэтому на каторге нам и место. Если мы что-то действительно могли изменить, надо было менять, а не эффекты устраивать, и сработать всё так, чтобы наверняка, без проигрыша. А если не могли – то нечего было и тявкать. Молчали бы себе и работали, чтобы решал тот, у кого на самом деле получается.
– Ты жалеешь об этом? – спросил он. Семён задумался, почесал в затылке.
– Не знаю даже. Может, и жалею иногда. Всё-таки в степях кому охота пропадать… А с другой стороны, вроде как и лучше оттого, что не смолчал тогда, возмутился. Гордость какая-то… Вроде как и не за зря страдаем. А сейчас вот думается: может, и правильно это, что Он всё за нас решает. Он ведь главный. Ему сверху виднее. А мы что? Там что-то увидели, тут нас прижали, ничего, в общем-то, и не знаем, что творится. Как тут решишь, что правильно, а что нет? Не знаю…
Он не соглашался и не оспаривал. Просто связывал слова во фразы, а фразы – в точку зрения. У него ведь нет своего мнения, своих решений. У него никогда не было своего. Других он слушает и даже может понимать, что они имеют в виду. А ещё может спрессовывать в кирпичики и складывать в своей голове – бесполезный набор возможных образцов. Но сделать из всего этого что-то другое – не может, нет. И своего кирпичика у него никогда не будет.
76.
Весна наступала.
Каким бы это ни казалось невероятным и невозможным по факту, но весна наступала – сейчас. Ей не хватало торопливости, но она, казалось, и не хотела никуда спешить: это было не в её характере и не присутствовало в её планах. Она просто пришла, немного подтаяла снег, сбросила его с тонких веток кустов и, зная своё дело, посматривала вокруг: за что ещё приняться?
Воздух разморозился, ожил, словно бы рад был сбросить оковы холода, что сковали и отяжелили его, забегал невидимо и беспокойно туда и сюда – над землёй, над кустами, над творениями рук человеческих. Жизнь, жизнь, ты здесь, ты не ушла насовсем, это только казалось, что тебя нет.
Он стоял посреди проснувшейся природы, вдруг осуществленный, нашедший себя, он – АЛЕКСЕЙ ЛУНЕВ, человек, мужчина, двадцать пять лет, ныне живущий и здравствующий. Родился в Ринордийске, там же окончил школу, лет с пятнадцати начал писать стихи, потому поступил в Ринордийский Филологический Институт, сокращённо РФИ. Публиковался в газетах, поэтических альманахах, хоть и не очень интенсивно. В двадцать два года с отличием окончил университет, не то, что младший братец-лентяй, а ещё через год уехал в путешествие по загранице, частично на вырученные от публикаций средства, частично при содействии литературного сообщества. Через два года вернулся – в конце августа. С удивлением обнаружил, что довольно популярен в Ринордийске, а может – и за его пределами. В начале ноября написал эпиграмму на правителя страны, за что был сослан в степи приозёрья. Вот так-то.