Текст книги "Куприн — мой отец"
Автор книги: Ксения Куприна
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Глава XXI
«ЖАНЕТА – ПРИНЦЕССА ЧЕТЫРЕХ УЛИЦ» И «Ю-Ю»
В 1923 году, после неудачной попытки восстановить в парижском пригороде условия милой зеленой Гатчины, наша семья – отец, мать и я – переехала в Париж. Поселились мы на некоторое время у вдовы Збышевской, гатчинской знакомой, на улице Ренеляг. Улица Ренеляг упиралась в бульвар Босежур, проходивший вдоль окружной железной дороги, за которой начинался Булонский лес. Мы сняли у вдовы две странные комнаты с лепными потолками и окнами с цветным витражом, отчего нам казалось, что живем в церкви.
Помню, как к нам приезжал князь Юсупов, один из богатейших людей дореволюционной России. Он был женат на племяннице Николая II. Участвовал в убийстве Распутина в декабре 1916 года. Тогда он меня поразил своей необыкновенной красотой. С Куприным они встречались в Париже только несколько раз. В то время в Париже объявился один очень шустрый жулик, который сфабриковал письмо якобы от имени Куприна, просившего помочь материально, по мере возможности, молодому, талантливому, но очень бедному автору. (Письмо было, кстати, написано с орфографическими ошибками.) Молодой человек хвастал, что он в день зарабатывает больше, чем Куприн в месяц. Поймать его удалось Юсупову. Он, единственный из «жертв» обманщика, обратил внимание на ошибки в его письме, а также на очень некультурный почерк. Юсупов немедленно позвонил моему отцу, вызвал полицию. Но потом оказалось, что по французским законам этот человек не мог быть наказуем, так как ничего не вымогал силой и никакого преступления не совершал.
Запомнилась мне также смешная история с Юсуповым в Америке. Какая-то богатая американка устроила в своем салоне прием в честь князя и княгини Юсуповых, – тогда это было одной из сенсаций. Весь день провела американка у телефона, обзванивая своих знакомых и умоляя их во время приема ни разу не упоминать слово «Распутин». Кончилось тем, что, в момент прихода Юсуповых, когда все уже собрались, она торжественно объявила: «Князь и княгиня Распутины!»
В это же лето приезжал в Париж Ванечка Заикин. Он ходил по Парижу в косоворотке, как некий русский великан, на голову выше всех французов.
В ту пору, когда мы жили у вдовы Збышевской, и зародилась повесть (или, как называл ее отец, роман) – «Жанета – принцесса четырех улиц». Написана она была позднее.
Перечитывая повесть, я вспоминаю воздушный переход в конце нашей улицы, газетный ларек с кислым запахом капусты, тряпья и свежей типографской краски и чумазую Жанету с черной челкой и грязной мордочкой. Помню маленькое кафе Бюссак, которое так часто посещал отец, страстно желая приобщиться к простым людям – каменщикам, плотникам и всякому рабочему народу, забегавшему в кафе выпить стакан вина или поиграть в карты в свободную минуту. У отца сложилась репутация вежливого, но непонятного чудака. Однажды, не имея денег, отец подарил мадам Бюссак свою книгу на французском языке с надписью: «Самой умной и красивой женщине Пасси».
Вскоре нам посчастливилось найти меблированную квартиру совсем рядом, на бульваре Монморанси, продолжении бульвара Босежур, вдоль железной дороги. Посчастливилось потому, что в то время Париж переживал жилищный кризис.
Двери и окна двух комнат квартиры выходили в крохотный двухметровый палисадник, в котором упорно не приживались цветы, несмотря на все старания отца, так любившего садоводство. В конце длиннющего коридора находилась третья комната, кабинет отца, которую из-за зеленых обоев он называл своим аквариумом. Там он с трудом, а иногда тщетно, старался писать, чтобы заработать на нашу скудную жизнь.
Десять лет мы прожили в этой квартире. Десять лет гулял отец вдоль железной дороги, покупал газету в ларьке, переходил воздушную лесенку, чтобы посидеть на скамейке в Булонском лесу, предаваясь грустным думам.
Помню хорошо одного персонажа повести «Жанета» – румяного, улыбающегося калеку-нищего, приходившего раз в месяц в наш район со своей шарманкой. С отцом у него были особые отношения, начавшиеся в кафе Бюссак. Веселый калека настоял на том, чтобы угостить отца красным вином, и рассказал ему о своих семейных обстоятельствах. Обе ноги и руку он потерял на войне, пенсию по инвалидности получал ничтожную. Жена и дети, считая его дармоедом, заставляли промышлять подаянием. Вначале ему было неловко, но его полюбили и оценили во многих районах Парижа. Отец тоже очень любил калеку и, заслышав хриплое «О sole mio», выбегал на улицу…
Повесть «Жанета» – одно из редких произведений отца об эмиграции.
От веселого, полного, озорного Куприна ничего не осталось. Герой повести профессор Симонов – во многом сам Куприн. Тоска по родине и плохое знание языка отделяли его, как тюремные стены, от французской действительности и живого, нетерпеливого французского народа, не очень любившего иностранцев.
Живописец, описанный в «Жанете», часто сопровождавший профессора Симонова, – по всей вероятности, художник Нилус, друживший в то время с Куприным.
Тогда же появился у нас новый, полноправный член семьи, знаменитый кот Ю-Ю, герой рассказа «Ю-Ю».
Первым прототипом Ю-Ю послужила кошка Катя, которая фигурирует также и в рассказе «Сапсан». В рукописном ненапечатанном варианте рассказа есть достоверная история Кати. Отец пишет:
«Это было в 18-м году. Приехал мешочник из Гдова, кум нашей бывшей кухарки Катерины Матвеевны, взял у нас за свиное сало заветную „штуку“ кавказского крученого шелка и цейсовский бинокль в желтом кожаном футляре. Потом пошарил глазами по кухне и наткнулся ими на Ю-Ю, которую знал уже четыре года.
– Вот бы кошчонку мне, товарищ барыня, продали или обменяли. Хороша кощонка! У вас она все одно с голоду подохнет, да и вы са…
Как он не был глуп, но на этом скользком месте осекся и поправился:
– …да и лишний рот она у вас…
Он был прав в своей обмолвке, могло быть действительно так и прийтись, что и она и мы… Но чем же кошка виновата в человеческой злобе? Продать ее мы не могли. Выменять – тоже. Подарили.
А через год от этого Ефима пришло письмо к Катерине, где после всяких „но и еще кланяюсь, и еще кланяюсь…“ было приписано:
„А товарищу мадам „такой-то“ с низким поклоном передай, что кошка ихня, такой у нас красивой в деревне и не видали. Все бы хотели от нее котеночка, но она с нашими котами не знается. Гордо себя против их держит“.
Вот и все про Ю-Ю.
А теперь у нас в Париже живет „кот-воркот, бархатный живот“.»
Этот «кот-воркот» и был Ю-Ю. Прожил он у нас десять лет, был известен всему кварталу за красоту и ум. Мы жили в первом этаже с окнами, выходящими в крохотный палисадник. Ю-Ю был настолько чистоплотен, что за своими маленькими делишками перебегал через дорогу в овраг, где проходила окружная электричка. У Ю-Ю была одна неприятная привычка, за которую его нельзя было наказать. Свои мышиные и крысиные трофеи он приносил домой и с гордостью клал на чью-нибудь подушку, уверенный в нашей радости.
Вечером Ю-Ю никогда не входил в дом, пока все члены семьи не вернулись, встречал у метро кого-нибудь из нас, провожал до двери, а потом снова шел караулить. И только с последним возвращающимся Ю-Ю входил в дом.
Когда к нам приходили знакомые, отец непременно требовал, чтобы прежде всего здоровались с Ю-Ю за лапу, которую тот снисходительно протягивал.
Я заболела, когда мне было пятнадцать лет. Целый месяц я была при смерти, и Ю-Ю в самом деле пролежал на пороге до того времени, пока не миновала опасность. Потом меня отвезли в санаторий в Швейцарию.
Из санатория однажды мне срочно понадобилось поговорить с мамой, и я заказала телефонный разговор на три минуты, на больше не хватило бы денег. Ответил отец и потребовал, чтобы я поговорила с Ю-Ю – ему хотелось проверить, узнает ли кот мой голос. Я ответила, что не могу тратить драгоценные минуты на глупости, умоляла позвать маму, но отец упрямо повторял: «Сначала поговори с Ю-Ю». Не помню, чем окончился этот разговор, но отец уверял, что с тех пор Ю-Ю стал спать, свернувшись клубочком вокруг телефона.
Однажды, когда Ю-Ю дремал в палисаднике, чья-то злая рука совершила бессмысленное убийство, запустив в него камнем. Смерть была мгновенной.
Некоторое время я посещала тот самый полумонастырь, в котором меня поместили сразу после нашего приезда в Париж.
Кто-то тогда мне подарил большой альбом, закрывающийся на замок. Мы с отцом решили вести дневник на злобу дня. Отец писал разные анекдоты, выдумки, шутки насчет наших знакомых, а я рисовала карикатуры. Как-то Заикин увидел себя в роли Иосифа, бегущего от мадам Петифар, то есть мадам Налбандовой, которая организовывала с мужем поездки по загранице Ивана Заикина. Карикатура и анекдот были очень удачны, и Ванечка со слезами на глазах умолял уничтожить их.
Были в этом альбоме и разные домашние шутки и издевки над соседями, над нашей хозяйкой Збышевской и ее дорогим единственным сыном Юрой. В общем, это был первый и последний дневник в нашей семье. Но, к сожалению, однажды поссорившись со мной, отец бросил его в огонь. Вскоре он сам очень пожалел об этом, но я уже не согласилась больше сотрудничать с ним, возмущенная, что он уничтожил наши шедевры.
Отец почему-то считал, что из меня может выйти художница, даже наивно хвастался моими талантами. Я согласилась заниматься рисованием только при условии, что мне разрешат учиться танцам. В то время благодаря переводам книг Куприна на разные языки нужда немножко отступила, и родители могли удовлетворить мою просьбу.
Я стала посещать Академию Жульен, где когда-то училась Мария Башкирцева, известная своим дневником и перепиской с Мопассаном, Лепажем и многими знаменитостями 80-х годов. Она была хороша собой. Умерла в Париже от скоротечной чахотки двадцати лет, оставив довольно талантливые картины и знаменитый дневник.
По вечерам я ходила на уроки характерных танцев.
Художник Нилус, известный не только своими картинами, дружбой с Репиным, но и талантливыми очерками, в то время очень часто приходил к нам в гости. Лицо у него было широкое, калмыцкое, всегда немного загорелое, как у капитана дальнего плавания. Он молчаливо сидел, попыхивал трубкой и за всем следил своими зоркими глазами. Однажды отец обратился к Нилусу за советом насчет моих художественных способностей. Я помню, как расставила свои творения. Нилуса торжественно привели в мою комнату и стали показывать мои полотна, рисунки. Он очень внимательно и добросовестно все рассмотрел, продолжая попыхивать своей трубкой, с которой был неразлучен. Потом мы все уселись, и Нилус еще долго молчал, искоса посматривая на меня. Наконец он сказал:
– Если ты способна любить живопись больше всего на свете, если ты можешь забыть по крайней мере на десять лет или даже больше, что из тебя вскоре будет хорошенькая девушка, забыть танцы, развлечения, забыть самое себя, работать как вол, самозабвенно, без устали, ни о чем другом не думать, терпеть неудачи, начинать все сначала, терпеть бедность, не слушать ничего, что не касается искусства, – если ты можешь пойти на все это, тогда, может быть, из тебя и выйдет настоящий художник. Но если ты не чувствуешь в себе сил на все это, то лучше не надо продолжать: способных любительниц, художников, пишущих милые картинки, много, и никому они не нужны.
Я посмотрела на отца и резко ответила, что недостаточно люблю живопись, чтобы идти на подвиг. Я часто вспоминаю слова Нилуса и думаю, что он был безусловно прав: во всяком искусстве должен быть подвиг, самоотречение, громадный труд плюс талант. Без всего этого лучше заняться чем-нибудь другим.
Глава XXII
ЭМИГРАНТСКИЙ БЫТ
Раз или два в год устраивались большие благотворительные балы, обычно в залах гостиницы «Лютеция», на левом берегу Сены. Эти балы устраивались либо в пользу детских русских приютов, либо в пользу богадельни. Билеты распространялись среди богатых эмигрантов так называемыми «дамами-патронессами».
В первые годы на такие балы собирались очень многие. Для них это было случаем себя показать и на других поглядеть, встретиться, поговорить о прошлом.
Ко мне, как и к другим семнадцатилетним девушкам, часто обращались с просьбой продавать цветы. Исполняли мы свою обязанность на совесть, каждая из нас старалась продать цветов на большую сумму, и поэтому мы буквально набрасывались на каждого входящего человека.
В той же «Лютеции», помню, начали выбирать «мисс Россию», кандидатура которой впоследствии выставлялась на международных конкурсах. Первые выборы организовывал журнал «Иллюстрированная Россия». Главный редактор его Миронов, напоминающий захолустного антрепренера, лоснящийся, улыбающийся, со множеством золотых зубов, приехал к нам домой и стал упрашивать моих родителей, чтобы я выставила свою кандидатуру, уверяя, что это очень нужно для престижа журнала. Сначала я долго отказывалась, отцу это тоже было не очень по душе, но Миронов сумел нас уговорить. Взяв напрокат розовое платье с блестками, я явилась на это мероприятие. Обычно такие выборы бывали предрешены заранее. Так было и на этот раз. Несмотря на обещание Миронова, выбрали другую девушку. От обиды и огорчения я хлопнулась в обморок и впоследствии отказывалась появляться на благотворительных балах.
С той же целью устраивались вечеринки и балы на разных собраниях – бывших офицеров, бывших моряков, но не с таким размахом.
В 1924–1925 годах многие писатели, артисты, художники раз в год устраивали свои вечера. Снимали зал, печатали билеты, те же дамы-патронессы их распространяли. Обыкновенно на вечере выступал сам виновник торжества и приглашал выступить наиболее популярных артистов эмиграции. Это давало возможность расплатиться с долгами и немножко вздохнуть от вечной мерзкой нищеты.
Так, например, на первых вечерах Куприна часто выступал очень популярный квартет братьев Кедровых, певших когда-то у нас в Гатчине для раненых солдат. Выступала Нина Кошиц, Тэффи со своими смешными рассказами и песенками. Среди них я помню одну про Красную Шапочку. Припев был такой: «А вы знаете сами, как мы врем нашей маме». Волк там оказывался красивым юношей.
Обычно никто не отказывался участвовать в этих вечерах, зная, что в следующий раз ему также придется обратиться за помощью к друзьям, товарищам по несчастью. Единственный, кто ни разу ни в одном вечере не участвовал, – это Шаляпин.
Постепенно, однако, эти вечера стали сходить на нет и устраиваться все реже. Многие из эмигрантов, имевших средства вначале, разорились, распространять билеты стало все труднее, и вручались они почти насильно.
Вот горькое письмо Марины Цветаевой к моей матери:
«Париж, 21-го января 1926 г.
Многоуважаемая Елизавета Маврикиевна,
Сердечное спасибо за добрую волю к земным делам человека, которого Вы совсем не знаете, а именно – за неблагодарное дело продажи билетов на вечер стихов.
Я знаю, что ни до стихов, ни до поэтов никому нет дела, – даже не роскошь – скучное развлечение.
– Тем ценнее участие и сочувствие. —
Прилагаю приглашение на вечер Вам и супругу.
С сердечной благодарностью
Марина Цветаева».
И письмо А. М. Ремизова к Куприну с просьбой помочь привлечь пресыщенную публику:
«22.4.27 г.
Великая пятница.
Дорогой Александр Иванович!
Если возможно, в Русскую газету дайте заметку о моем вечере. Я просил знакомых из „Пос. Нов.“ и „Возрож.“, но там „своeja руки подчерка стесняются“.
Прилагаю программу.
Кланяюсь Елизавете Маврикиевне».
Вот и эта программа вечера чтения Ремизова 29 апреля 1927 года, в которой нет уже «громких» имен, нет известных певиц или балерин:
«I отделение
Верба. Литовская легенда
Весна. Из книги „Оля“
Сережа. Из книги „Взвихренная Русь“
Г-жа А. М. Ян-Рубан
исполнит романсы В. И. Поля
II отделение
Сцены из „Полунощников“ И. С. Лескова»
Одно время русским писателям-эмигрантам помогало чешское правительство, а потом сербское. Помогал также известный в кругах русской эмиграции некий «король жемчуга» Леонард Розенталь. Существовала легенда, что начал он свое колоссальное богатство с того, что мальчиком в ресторане, открывая устрицы, в одной из раковин нашел жемчужину.
Розенталь сам считал себя немного причастным к литературе, написал и издал на свои средства две книги с прекрасными иллюстрациями. Писателям он помогал материально, а у других эмигрантов охотно покупал оставшиеся драгоценности, в особенности жемчуг. В своем особняке он часто устраивал приемы, куда приглашались сливки русской эмиграции. Впоследствии Леонард Розенталь помог моей матери открыть переплетную мастерскую.
Все житейские невзгоды целиком легли на плечи моей маленькой мамы – все неприятные хлопоты, переговоры, все муки за неоплаченные долги и добывание денег «из-под земли» не только для нашей семьи, но и для еще больше нуждающихся друзей и знакомых. Это было в полном смысле слова каждодневное самопожертвование, отдача всех своих сил, души и сердца. И полное отсутствие эгоизма.
Мама видела, как трудно отцу было писать на чужбине, высасывать, по его выражению, темы из пальца, и как непостоянны были мои заработки. Чтобы как-то выйти из положения, она решила заняться коммерцией.
В 1926 году, вместе с профессиональным мастером-переплетчиком и маленьким подмастерьем, мама открыла переплетную мастерскую. На маме лежала обязанность не только финансирования машин и сырья, но и сбор заказов, которых было много. Компаньон оказался пьяницей и часто не выполнял заказов. Подмастерье поранил себя резцом, и пришлось платить за его длительное лечение.
Отец, который никогда не обращал внимания на одежду, теперь радовался, как ребенок, новому костюму, галстуку. Помню, как, побрившись и нарядившись, он приходил в мою комнату за одобрением и поцелуем. Иногда он приносил скромный букетик и дарил его мне с таким, например, четверостишием:
Какой у вас папаша,
Таких на свете нет.
Не злое слово ваше —
Тотчас же вам букет.
Однажды мы были приглашены на светский ужин к знакомым французам. Мама осталась дома, снабдив меня и папу пятьюдесятью франками, что было в то время суммой порядочной. За столом я сидела напротив отца и в душе смеялась, увидев, что соседкой его оказалась очень древняя маркиза. Я знала, что отец любил ухаживать за хорошенькими женщинами. Потом я сама увлеклась разговором и перестала наблюдать за отцом, но вдруг, посмотрев в его сторону, я увидала лицо старухи и ахнула: отец, как видно, говорил ей комплименты. Она порозовела, помолодела, как будто ее коснулась волшебная палочка, и я поняла, что сердце женщины никогда не стареет. Потом нам пришлось идти пешком через весь город, так как отец широким жестом отдал наши пятьдесят франков на чай наглому лакею, который с брезгливой усмешкой подал нам наши старенькие пальто.
В 1928 году в Сербии под покровительством короля Александра был организован съезд писателей-славян, для того чтобы обсудить сложные проблемы авторских прав. Пригласили и русских писателей-эмигрантов. Василий Иванович Немирович-Данченко, живший в Чехословакии, был председателем, так как в сербско-турецкую войну он был добровольцем на стороне сербов. Профессор Боголепов приехал из Берлина. Отец долго колебался, поехать ли, – чувствовал он себя не очень хорошо, но в конце концов решился. Писатели были приглашены во дворец на чашку чая к сербскому королю. Для такого визита полагалась визитка, которой, конечно, у русских эмигрантов не было. Черные пиджаки и смокинги считались недопустимыми в это время дня, но к русским писателям отнеслись снисходительно.
Прием был очень теплый. Один из участников рассказывал:
«Как-никак ведь это единственный король в Европе, который просто, по-человечески заинтересовался нашей судьбой, захотел с нами познакомиться, поговорить, посмотреть на нас поближе, позвать к себе чай пить. До этих пор иностранцы – большие и маленькие – говорили с нами только о визах, о нансеновских паспортах, о праве на жительство и о более или менее срочном выселении из пределов…»
Отец вскоре стал пропускать заседания и банкеты, считая, что он человек не деловой. Говорить на общественных собраниях он не любил, а на банкетах чувствовал себя стесненным.
В сербской газете «Политика» от 22 сентября 1928 года появилась статья, где Куприн резко отделялся от Мережковского, присутствовавшего на съезде. Вот выдержка:
«Среди приехавших писателей наибольшее внимание привлекают Мережковский и Куприн. Оба они совершенно различные люди, и различно и впечатление, произведенное ими на белградцев.
Мережковский!
Сумрачный, загадочный, удрученный. Держится как король, говорит как пророк. Никто его не понимает – ни мы, ни даже сами русские. На банкете он всех переполошил своею речью, своими взглядами. Каждая его мысль необычна и тяжеловесна. Он не желает быть ни любезным, ни внимательным; из разговора с ним, натянутого, без тепла, без сердечности, получается странное впечатление человека, любящего не людей, а только социальную идею человека.
„Я знаю, что вы не понимаете того, что я говорю, это трудно вам понять“, – обычно заканчивает свой разговор Мережковский.
А Куприн?
Ах, Куприн! Сколько белградцев теперь при этом имени чувствуют в сердце радость и теплоту. Куприн за несколько дней в Белграде стал для сербов своим.
„Александ Иванач! Ти наш брат, ти наш человiк очень хороша“, – радостно улыбаются ему его бесчисленные новые друзья.
И действительно, этот необыкновенный, но в то же время всем такой близкий и дорогой „русский человек“ как будто вышел из русских романов и пришел посетить Белград.
На многих приемах устроители озабоченно переглядываются и шепчут:
– Нет Куприна!
А Куприн между тем не сидит в номере отеля и не размышляет о судьбе света, а просто пошел наблюдать настоящую, нецеремониальную жизнь, такую же, как в Петербурге или в Москве.
– Трудно мне там, – объясняет он свое бегство с приемов.
Журналистам, осаждавшим его вопросами о том, что ему больше всего нравится в Белграде, он весело ответил:
– Ваши недостатки!»
Вернувшись, Александр Иванович написал серию очерков о Белграде и о сербском народе.
Сербы продолжали оказывать материальную помощь писателям, а король Александр присылал коробки папирос Александру Ивановичу, похвалившему его любимый табак.
В 1934 году Александр Сербский, приехавший с визитом к французскому президенту республики, был убит вместе с министром иностранных дел Барту в Марселе. Барту был за советско-французскую дружбу, и фашистским кругам было на руку устранить такого министра и создать международный скандал.
На сербский престол вступил ненадолго сын короля Александра Петр.
Пособия прекратились.