Текст книги "Мемориал. Семейный портрет"
Автор книги: Кристофер Ишервуд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
* * *
Да, вот именно так я себе представляю святого, думала Энн, остановившись взглядом на высокой тощей фигуре Эрика – вот он, в уголке, рядом с мамой сидит. Хоть сейчас тащи его в Библию, прямо как есть: простой, но явно дорогущий темный костюм, очки в металлической оправе, странные паузы в разговоре, пережитки заиканья. В самый раз бы пришелся. Можно ничего не менять. Чтото есть в нем такое – древнее, сумеречное. И когда он на тебя смотрит, чувствуешь, до чего он честный, бесстрашный и добрый. И такие красивые они у него, эти глазища.
Может, все мы чуточку побаиваемся Эрика, да и Мэри даже. Видно же, когда мы с ним болтаем, шутки шутим на своем этом птичьем языке, притворяясь, будто бы он точно такой же, как все, и бояться нечего. Зачем врать, отлично мы понимаем – он не нам чета.
Ах, да много ли нам про него известно, в сущности? Вот что, например, его заставило во время всеобщей забастовки бросить карьеру в Кэмбридже, где он ведь блистал, громадные, говорят, подавал надежды, и взяться за эту свою работу? Конечно, это изумительно, великолепно – до того великолепно, что даже подумать страшно, прямо мороз по коже. И ведь Эрика теперь уже не интересует политика. Послушать, что он на днях говорил, – так он, кажется, валит коммунистов, фашистов, всех-всех в одну кучу. И теперь, когда он богат, он ну нисколечко не изменился. Тратит половину состояния, что ли, на всякие фонды, клубы и общества. Богатство просто чуть больше его от нас отдалило – хотя он щедрый безумно, вот манеру взял, снабжает Мэри ее излюбленным сортом виски. И как странно – наш ровесник, а к нему ведь прислушиваются, с ним совещаются в комитетах, и он организует помощь, всерьез, и готовит отчеты. Только представить себе – чтоб я и вдруг такими вещами ворочала, и даже Морис, хотя он-то теперь у нас деловой. И в жизни Эрик не будет совать свою деятельность нам в нос. Даже наоборот, часто стесняется, извиняется – как тогда, например: явился в гости, промямлил, мол. пришлось дать кому-то там наш номер, ему сюда будут звонить в такое-то и такое-то время. Вечно в работе.
Хорошо бы, думала Энн, набраться храбрости и поговорить с Эриком. Поговорить по душам. Начистоту. Хорошо бы – это. конечно, звучит идиотски, но хорошо бы у него попросить совета. И как он скажет – так тому и быть. Надо, надо с ним посоветоваться. Обо всем, обо всем, и даже – о, черт! – насчет Томми.
* * *
– Уж я на вас полагаюсь, моя дорогая, вы уж как-нибудь сделайте этот вечер сносным, – леди Клейн говорила Мэри, пока
удалялись последние слушатели. Эрик, на стремянке, помогал Энн откнопливать от стены рогожный занавес. Уже явились рабочие – уносить рояль. Мэри наводила порядок, ободряла юных энтузиастов, вызвавшихся втиснуть в шкаф складные кресла, подсчитывала кое-какие деньжата в конвертах, нелегально полученные за билеты у двери.
– Я постараюсь, – пообещала она леди Клейн.
– И приводите, кого сможете. Я пока улетучиваюсь. Скажу, чтоб машина подождала.
– Отряды не останутся без работы, – сказала Мэри Эрику и Энн, когда леди Клейн удалилась. – Вы уж будьте маленькими героями, подсобите старушке-матери, а?
* * *
На вощеной лестнице в доме леди Клейн нет ковра. Предосторожность, кто-то объяснял, из-за пьяниц. В гостиной: кони династии Минь, китайская вышивка, лак, старое стекло, лампы в стиле модерн и в роли абажуров – бронзовые листы, призванные, кажется, отображать растительность мексиканской пустыни. В столовой портрет Джона и ужин. Чаши с салатом. Цыплята в скромном количестве. Фрукты. Кто-то играет на спинете в алькове. Никто не садится. Медленно, принужденно бродят, циркулируют гранулами в амебе. Эрик чувствует: надо вертеться, вертеться, чтоб никто не напал со спины.
Он разговаривает с Присциллой Гор-Эккерсли и Наоми Карсон. Оглядываясь, видит Мэри: как испытанный старый воин, в одиночку, шутя отбивается сразу от шестерых. Жорж зажат в кружок обожательниц, желающих поболтать по-французски. Сэр Чарлз Клейн, человек простой и прямой, подходит к Эрлу, поздравить. Потрясен исполнением Эрла. "Ей-богу, юноша, не хотел бы с вами столкнуться на узкой дорожке". Взмывает звонкий хохот Маргарет. А вот и Морис, только что явился, с девицей, – выводит ее в свет. Опять новенькая.
Женщины смеются. Присцилла и Наоми смеются, вечно они жаждут, чтоб их ублажали, но никто не в силах их ублажить. Интересно, они так же презирают меня, как я их презираю? – думает Эрик. Курят, хохочут, гордые враги. "Ах, как это забавно, просто безумно забавно". Нет, таких не попрезираешь, думает Эрик. Страшные. Скушают. Ну объясни ты, какого тебе еще рожна, – подмывает спросить эту Присциллу Гор-Эккерли, био-логиню; которая так блистала на всех экзаменах; теперь читает лекции в лондонском университете. Вот расспрашивает про работу в Южном Уэльсе. Стал рассказывать: карточки, их рапреде-ляют попечители, такая система. Часть продуктов, полученных по довольно жалостной карточке, рассказывает Эрик, сплошь да рядом идет на уплату ренты.
1. Мартин Джон (1789-1854) – английский художник-романтик.
И, забыв, где находится, забыв о существовании леди Клейн, увлекается и, размахивая руками, серьезно расписывает город, где позакрывали четырнадцать из девятнадцати шахт, где тринадцать лавок на главной улице пришлось запереть навсегда. Даже председатель попечительского бюро чуть ли не голодает. Хозяин четырех домов – голодает, потому что ренту ему не платят, а пособие домовладельцу – кто ж станет выделять. Все мучаются. Младенцы в чахотке. Семья, восемь человек, сплошь да рядом ютится в одной комнате. Чуть ли не на хлебе и на воде. Дома по большей части обречены на снос. Присцилла важно кивает, поводит ресницами. Да о чем мы толкуем! – вдруг хочется крикнуть Эрику, крикнуть в лицо полуголой кукле, кое-что ловко прикрывшей, кое-что ловко выставившей напоказ, и модная стрижка, выщипанные брови, томный запах духов, – О Господи, да как же тебе не стыдно? А ну-ка живо наверх, марш, марш. Найдется ведь где-то постель в этом клятом доме! Э нет, не нужна ей постель. Во всяком случае, не со мной. Так зачем отнимать мое время! Он отворачивается от нее к Наоми, менее тонкой шлюхе, та спрашивает с ухмылкой:
– Эрик, может, в коммунистической воскресной школе мне работенку подыщете?
* * *
Привычный вопль. Кто-нибудь, ну сделайте что-то! Вечеринка запнулась. У леди Клейн кислый вид. Предлагают шарады. Предлагают дружно. Но изображать никому неохота.
– Мэри – королева Виктория.
– Мэри – королева Виктория.
– Я лично в жизни не видел бессмертного действа.
– Ах, лапка, но как же, этак и жить невозможно. Это классика! Мэри, ну!
– Мэри, ну пожалуйста!
– Не дай нам сойти в могилу с неутоленной мечтой!
– Да вы уже это видели все сто раз, – отбивается Мэри.
– И жаждем снова увидеть.
– Ладно уж. Но мне понадобится вся моя лондонская рать. Дайте-ка гляну. Кто это исполнял…
Кое– кто из прежних участников налицо. Да и Маргарет была ведь придворной дамой. Но как же лорд Теннисон?
– Да, амплуа благородного старца? Ой, это же Эдвард Блейк! Помните, какая сногсшибательная была умора, когда он в этой бороде декламировал "In Memoriam"?
– Вот жалость, что его нет.
– Что ли из города умотал?
1. Скорбная поэма (1850) английского поэта Альфреда Теннисона, посвященная памяти рано умершего друга.
Ну наконец-то актерский состав в полном сборе. Леди Клейн, лучась признательностью, отвела Мэри с Маргарет в чуть ли не лучшую гостевую, завалила платьями, старинными кружевами, брошками, всем, что требуется для грима.
– Используйте все-все что угодно, творите.
– Спасибо большое. Мы скоренько.
Мэри села перед зеркалом и занялась прической. Маргарет уныло перебирает шарфы и шали. Вдруг она кричит:
– Ну почему, почему он не пишет?
Мэри продолжает мерно водить щеткой по волосам. Говорит как можно спокойней:
– Никогда Эдвард не отличался аккуратностью по части переписки.
– Ах, да знаю я… Но сейчас тут что-то другое, – голос у Маргарет дрожит. – Мэри, как по-вашему, что случилось?
– Ну что такое, миленькая, могло вдруг случиться?
– Ох, да Бог его знает. Все на свете. Что угодно. Он в таком состоянии.
Мэри стянула волосы в пучок.
– Завтра будет весточка, вот увидишь.
– О Господи, не могу я больше ждать.
Мэри вздохнула и встала. Маргарет сидит на кровати, вся скрюченная, и у нее дрожат плечи. Она терзает, рвет зубами свой носовой платок.
– Если хочешь, я им скажу, что тебе плоховато. Икры объелась. Оставайся тут. Как-нибудь без тебя перебьемся.
– Большое спасибо, Мэри. Но я ничего, я сейчас. Дура я, нюни распустила.
Мэри порылась в сумке.
– Может, хлебнешь глоточек вредоносного зелья? Маргарет глотнула из фляжки. Потом подошла к зеркалу,
утерла глаза.
– Батюшки, ну и видик!
– Послушай-ка, Эрик. Вот, значит, понимаешь, какое дело, у меня к тебе очень важная просьба.
Общество уже разбредается. Эрик видел, как Морис попросил свою девицу минуточку обождать и двинулся через зал.
– Да, что такое?
– Ну, ты понимаешь, Эрик, дело такое… сам знаешь, как я вечно влипаю… сегодня, например, пока в полпервого не узрел начальство, понятия не имел, что придется всю ночь валандаться в городе… то есть с девяти утра надо, оказывается, опять приступать… а, как тебе известно, конец месяца на носу, и надоело вечно клянчить у Мэри…
– Сколько тебе? – Эрик улыбается. -Ну…
По лицу Мориса ясно: гадает, помнит ли Эрик о другом небольшом одолжении, не говоря о десятишиллинговой купюре "только пока разменяю", в тот день, когда всей оравой выкатили на автомобиле. Эрику так жаль оконфуженного Мориса, что он поскорей бормочет:
– У меня, правда, кажется, только два фунта с собой и еще серебро. Тебе хватит?
Лицо у Мориса проясняется.
– Вполне. Колоссальное тебе спасибо, Эрик. Осклабился и прибавил – на голубом глазу, сама искренность:
– Не думай, я не забыл… тот раз, ну и вообще, сам знаешь. "Забудь, ах оставь" – не сказал, удержался Эрик, чтоб не оскорбить чувств Мориса.
– И, естественно, ты завтра получишь все, с первой же почтой.
– Ну, мне не так уж безумно к спеху, – бормочет Эрик.
IV
Работница вносила в столовую серебряную вазу с миндальным кремом, и Лили говорила, вздыхая:
– А дни, и правда стали длинней.
Эрик не шелохнулся. Мать на него не смотрела. Подальше сдвинула столовую ложку с вилкой, шелковым рукавом задев стакан, ответивший нежным звоном. Тихий ангел пролетел. Работница поставила вазу на уготованную салфетку.
Эрик разглядывал потолок. Лили положила ему крема, только чуть-чуть оставив себе. Начала есть, и по всему было ясно, насколько ей неведомо чувство голода.
Эрик разглядывал потолок, разглядывал небо за важным окном, за пышным шелком серебристо-лазоревых штор. И думал: с какой стати, за что, зачем надо этому подвергаться? Кому из нас это нужно? Тут совсем отупеешь: такая жаркая духота в комнате. Запахи Старого Кенсингтона – подгнившие сушеные лепестки, в каминах тлеющий кедр.
Глянул на мать. Та улыбнулась. Спросила:
– Вкусно тебе?
– Да, мое любимое сладкое.
Смутную, нежную улыбку не спугнула сухость ответа. Она всего-навсего, он подумал, спросила: "Ты признаешь, что я добросовестно исполнила свою роль?"
Он кивнул, мысленно отвечая на то, чего она не спросила: "Да, и не только. Ты сделала все".
Телефон. Слышно, как работница отвечает, жеманясь:
– Да, квартира миссис Верной.
– Меня кто-нибудь? – спрашивает Лили.
– Да, мэм. Майор Чарлзуорт.
– Хочет, чтоб я подошла?
– Если, говорит, вы можете уделить минутку.
Лили улыбнулась, встала. Исчезла в прихожей. Он сидел, слушал материнский голос. Изменившийся в миг. Этот ее телефонный голос. Веселый, почти игривый.
– Да. А-а. Добрый день! Да, ну разумеется, я пойду. Из вазы с фруктами Эрик выбрал орех.
– Да, по-моему, всего разумней доехать на метро до Марк-лейн, а уж там на автобусе. К самой двери доставит.
Вернулась. Странно. В который раз он смутно удивился, обна-ружа, что вовсе она не обернулась юной девушкой, как сулил голос. Хоть вообще-то она ведь не старо выглядит. В светлых волосах почти не разглядеть седины. Печальная, ясная улыбка:
– Наше небольшое общество, знаешь ли. Она улыбается. Она спрашивает:
– А почему бы тебе в следующий раз к нам не присоединиться? Просто не хочется, да?
– Боюсь, подобного рода затеи не очень по мне. Тронув утаенную под столешницей кнопку звонка, она
спрашивает:
– Кофе здесь будешь или в гостиной?
Сообразив про себя – так смоюсь быстрей, он бормочет:
– Здесь, если ты не возражаешь.
Являются кофейные чашечки. Перед ним ставят поднос. Лили смутно улыбается. Сила привычки, он думает, власть ритуала. Как она это все обожает. Он вдвигает под кофейник спиртовую горелку.
– У меня чашки новенькие, видишь? -Угу.
– И как тебе?
Он тупо на них глянул. Да, чашки. Ну, чашки.
– Очень милые.
Можно подумать, ее осчастливила его похвала.
– Я их в этом новом магазине купила, прямо напротив банка. Не знаю, ты заметил, когда мимо шел?
– Нет, не заметил.
Лили прихлебнула кофе. Сказала работнице:
– Да принесите-ка сигаретницу из гостиной. Сигаретница явилась.
Серебряный ящичек, и на нем выгравированы факсимильные имена отцовых друзей – подарили ему на свадьбу. Внутри нераспечатанная пачка сигарет.
– Ты эти ведь любишь, да?
– Да, спасибо. Эти как раз.
Вскрыл пачку, зажег сигарету. Совершенно ее не хотелось курить. Лили сказала:
– Почему бы тебе все не взять? – грустная улыбка. – Выдыхаются только.
– Спасибо большое.
Покорно сунул пачку в карман. Она смотрела, как он курит.
– Давно вернулся?
– Всего несколько дней.
Ну вот зачем ты все это спрашиваешь? – ныло в душе.
– И в каких краях побывал на сей раз?
– В Южном Уэльсе.
Вдруг – ярко, весело, просияв, как дитя – она просит:
– Ой, скажи мне, как там какие места называются! – и поскорей поясняет, будто нарывается, смеясь, на отказ. – Хочется их на карте найти.
Поразительная женщина. Вечно способ найдет его огорошить. Он тупо повторяет названья. Она их повторяет за ним, расспрашивает, как что пишется.
– А потом куда?
– Не знаю, – солгал он.
Она улыбается. Нет, она ведь насквозь его видит, сидит, забавляется, прикидывает, как долго он сегодня себе позволит так с ней играть в поддавки.
Пробили часы на камине. Он изобразил удивление, довольно неуклюже: непривычен к подобным трюкам.
– Я через полчаса должен быть в Сити.
– Должен? – грустная улыбка. Встали. Она спросила:
– Когда же я буду иметь удовольствие снова тебя видеть? Он вспыхнул.
– Скоро я снова уезжаю. Я тебя извещу.
– Можешь не приходить, если времени нет. Я совсем не хочу тебя отрывать от работы.
Снова эти печальные шуточки. Не стал отвечать. Как бы невзначай, она спрашивает:
– Ты Скривенов увидишь перед отъездом из Лондона?
– Я вчера их видел. Концерт был.
– Ах, как мило!
Этот печальный тон его бесит. Он говорит:
– Если бы ты захотела пойти, я уверен, билет тебе всегда обеспечен.
– Очень мило с твоей стороны, – она качает головой, усмехается. – Но стоит ли тратить на меня билет? Я не понимаю музыки.
– Я тоже, – нотка отчаяния в его голосе вызывает у ней улыбку. – Тем не менее, ты вполне можешь пойти, если только захочешь.
– Едва ли я выберусь. Спасибо, милый. Я теперь очень редко выбираюсь из дому по вечерам.
Нет, ей– богу, он поклясться готов, она же удовольствие получает, пробиваясь сквозь его панцирь. Выкованный с таким тщанием и трудом -из вежливости, терпимости, скуки. И как это мило у ней получается:
– Ты передашь Мэри привет от меня, да, когда в следующий раз у них будешь? Сто лет ее не видала. Скажи, пусть приходит ко мне на чашечку чаю, в любое время, когда ей вздумается, я ужасно буду рада. Но я знаю, конечно, она же так занята. – Она ему подает пальто. – У самойго у меня дел особенных нет, – вдруг она смеется тихонько, – вот вечно и ловлю себя на том, что забываю вдруг, как тяжко трудятся все остальные.
Она его провожает через тесную прихожую к двери. Тон ее меняется.
– Надеюсь, твоя домовладелица пристойно тебя кормит?
– Разумеется, – ему кое-как удается улыбка.
– И не вписывает разных глупостей тебе в счет? -Нет.
– Ну, до свиданья, мальчик.
– До свиданья, мама.
Наклонился, поцеловал ее в щеку. Подмывало очертя голову кинуться вниз по ступеням. Нажал на кнопку лифта.
* * *
На улице, спеша широким шагом, он тупо думал: и зачем я сюда хожу? зачем ей нужно меня видеть?
Ей все это шуточки, все пустяки, – мелькнуло в припадке злобы. Недорого стоит. Ничего она не чувствует. Так, сладкая печаль. Роскошь сентиментов.
Нет, он думал, неправда. Я грубый скот. Сволочь. Так несправедливо к ней относиться.
Мамочка, милая. Как же тебе помочь? Ну сколько может такое тянуться? Жалостная бессмыслица.
Ум терзался, в поисках решенья кружа по старому кругу. Нет, ничего не найти.
Ничего, ничего, он думал, видя трамвай, магазин, покупателей. Нормальные женщины, с кошелками, выбирают рыбу, выискивают материю для занавесок. Чувствительность – изобретение богатых, так он читал, так он всегда говорит. Что, если кинуться с откровенностями вон к тому полицейскому? Чего? С мамашей нелады, э? Положим, кое-что и поддается переводу на этот язык. Только как бы в ответ не был предъявлен синяк под глазом, кровоподтек от применения кочерги.
* * *
Прелестный денек. Вдруг потянуло в парк. Но яркий, чистый Кенсингтон со своими нянями, старыми дамами, столь чинный, уютный, богатый – нет уж, спасибо, слишком крепко засела в сердце память о валлийской деревне. Странно тесные ряды домов, рояльной клавиатурой взбирающиеся в гору. Мертвые шахты, темные, обездвиженные копры. Мужчины, без дела толкущиеся на перекрестках. Взмоклые от дождей поля. Сырое серое небо. Нет, за дело пора. Вернуться на Олдгейт, добавить хоть несколько страниц к своему отчету. Потом надо бы глянуть, как там дела у мальчишек, в этом их новом Клубе. Да, и раз обещано приятелю, надзирающему за досрочно освобожденными, уж надо разыскать того парня: пристроили после колонии коридорным в гостиницу, а он исчез. Дядька его живет где-то такое неподалеку от Хакни-марч, вдруг ему что-то известно.
V
Эдвард Блейк минуту постоял на углу под фонарем, мягко покачиваясь на пятках. Позади чернильно чернел Тиргартен. В ногах у голых лип синевато сияли снежные прошвы. И сыпал алмазно острые, жесткие искры заледенелый отряд статуй в Зигес-аллее. Холод, холод, страшней гораздо, чем на Севером полюсе.
Эдварда этот холод не пробирал. Он снова двинулся, подкидывая коленями полы пальто, напевая себе под нос. Было дивно тепло внутри, и то, что жужжало, кружась в мозгу, дарило уютным подобьем глухоты, а глухота сама по себе как-то грела, тупя углы вымерзающего внешнего мира. Довольно долго удавалось продвигаться почти по прямой, потом вдруг, мотнув, несло на обочину, било о ступени статуй. И неизменно он притом отдавал честь, говорил: "Прошу прощенья".
Статуи – старые приятели. Heinrich das Kind, конечно, милашка, но Карл IV, вот кого я просто обожаю. Кое-что с этим Карлом у нас общее. Вечно у Карла такой вид, будто безумно приманчивое что-то он высматривает через дорогу. Дойдя до Карла, Эдвард решил чуточку посидеть у него на ступеньках, потом поднялся, побрел дальше.
– Ну вот, – выговорил вслух, хоть и не обращаясь к Карлу, – вот он я, пожалуйста, видали, а?
Потому что вдруг стукнуло: как странно; десять лет назад мне по этой дороге ходить было нельзя. Сейчас снова можно. А лет через десять-двадцать, глядишь, опять нельзя будет. Чушь собачья. Собирались бомбить Берлин в igig-м. Рассуждая математически, я мог бы, да, нет оснований исключать такую возможность, мог бы за милую душу бросить бомбу в самого себя вот в этот самый момент.
Непонятно – и как удалось нераздавленным перебраться через Кемпер-платц. Странное ощущение: ни направо, ни налево не глянуть, – как в шорах.
Он уже часами бродил, и гудели ноги. Взбирался на Панков, через Веддинг спускался. Раз двадцать, может, тридцать останавливался промочить горло. Ну вот, теперь недалеко, почти уже и дома. На Постдамерплатц перед самым носом грозно взмыл омнибус, вынырнув из темноты, пошевеливая озаренными плавниками.
1. "Генрих-дитя" (нем.). Так называли первого ландграфа гессенского Генриха 1 (1244-1308).
Пришлось отскочить на тротуар. Чуть не сдох под колесами, пронеслось в голове, то-то умора.
Гостиница была в боковой улочке, за Анхальтер Банхо-фом. Весь собрался, подтянулся, сказал "Guten Abend" девице в регистратуре, снял с гвоздя ключ. На пути в номер никто не попался. Как здесь тихо – рано, под вечер, в такой час. Распахнул дверь. Бухнулась о спинку кровати.
Невыносимо ярко горела электрическая лампа. Собственное отражение било из зеркала в шкафу, из зеркала над величавым умывальником. В комнате-то тепло. Даже чересчур. Присел на постель. Голова кружилась от этой яркости.
Встал, открыл стоявший на стуле чемодан. Да, тут они, как миленькие, куда ж они денутся. Два конверта поверх сложенных рубашек. Вынул оба. Мисс Маргарет Ланвин. Эрику Вер-нону, эсквайру. Сперва вскрыл то, что к Маргарет. На трех страницах. А прелестно ведь написано. Как ловко я все это накатал, пока еще не надрался. Милая Маргарет, когда ты будешь держать в руках мое письмо, надеюсь, ты чуточку лучше станешь обо мне думать, чем думаешь сейчас.
К черту, зачем рассусоливать. И в суде будут все это полоскать. Может, отослать по почте? А-а, да ладно, он решил, распрямляясь на постели, надоело, устал, никаких сил. Медленно порвал письмо. А вдруг обрывки найдут, сложат, склеят? Немцы, говорят, народ дотошный. Нет-нет, сжечь. Подошел к умывальнику, взял мыльницу, сунул туда обрывки, подпалил. Потом бережно собрал пепел, открыл окно, развеял. Мыльницу лучше помыть. Тоже улика. Начал ее мыть, уронил. Разбилась на три части. О, черт. Но ничего, вставят в счет. Кто-нибудь же оплатит мой счет.
Вскрыл второе письмо:
Дорогой Эрик,
у меня в банке есть небольшой черный металлический ящичек. Присмотришь за тем, чтоб бумаги там были уничтожены?
Обращаюсь с этой просьбой к тебе, потому что ты единственный, кому я могу довериться.
Оставляю кое-какую наличность для твоих фондов. Распорядись по своему усмотрению.
Эдвард.
Ну вот, дело сделано. Сунул письмо обратно в чемодан, прикрыл крышку. Запереть? Не стоит. Зачем? Только лишняя будет морока.
На туалетном столике визитная карточка – типа этого, у которого вчера был. Психоаналитик. Кто-то его расписывал на посиделках у Мэри. Сногсшибательный. Лучший в Европе. Огромные успехи в лечении послевоенных неврозов, контузий. Мелькнула надежда: может спать меня научит.
Но все, разумеется, оказалось в точности как всегда. Затененная комната. Господин в манжетах. Расспросы о раннем детстве. Был один такой, был, сразу после войны к нему таскался, так тот с великим торжеством допер, что в 1917-м Эдвард несколько раз, можно сказать, уклонялся от исполнения долга. Симулировал приступы ревматизма, получал освобожденье на несколько дней. "Ну вот видите – победно протрубил этот коротышка, – наконец-то мы и подкопались под самый корень проблемы. Подсознательно вы так себя и не простили. А теперь постарайтесь взглянуть на дело рациональней. Вспомните о своей безупречной службе. У каждого бывают свои приступы слабости, кто без греха. Мы не железные. И ничего тут постыдного нет. Ровным счетом ничего. В подобных обстоятельствах это только естественно." – "В подобных обстоятельствах, – Эдвард тогда ответил, – держу пари, вас бы и штыками не затолкали в проклятую машину".
Вчера доктор был полон надежд. На его взгляд, он говорил, случай совершенно очевидный. Да уж, Эдвард подумал, и завтра утром еще очевидней будет.
А теперь – выдвинуть ящик стола. Вытащить свою кожаную коробку для воротничков. Отстегнуть застежки. В скобки воротничков заключен пистолет. Блеснул на свету. Вынул его, взвесил на ладони. Черт, до чего крошечный. Снова шевельнулось сомнение. Не подведет? Нет, надо только поаккуратней. Эх, мне бы сейчас мой служебный маузер. Уж тот бы разнес – за милую душу.
Стоя перед зеркалом, открыл рот, прижал к небу тупое дуло. Так, хорошо, хорошо. Нет, чуть поглубже. И наклонить. Чуть-чуть. Поаккуратней, поаккуратней, так, так. Качнулся. Кровь колотилась в ушах. И зачем было так надираться. Нет, лучше лежа. Устойчивости больше.
Пошатываясь, клонясь, двинулся к кровати. Уже когда уселся, подумал про пальто. Жалко портить, вещь же отличная. Снять, бросить на спинку стула. Ну вот. Снова уселся, потом тяжело откинулся. Минуту полежал, уставясь в потолок. Поднес пистолет ко рту.
Может, свет выключить? Нет. Теперь уже не встать. Дудки. Уже не шелохнуться. Если никто не услышит выстрела, так и будет гореть часами. Плевать. Вставят в счет. Все вставят в счет.
Закрыл глаза. Сразу кровь заколотилась чаще, удары слились в ровный гул. Громче, громче. Сейчас отключусь. Прижать дуло к небу. Поглубже. А-а, плевать. Дикий грохот. Как падаешь. В первый раз прыгаешь с парашютом. Да. Живо. Ну. Приподнявшись на локте, он выстрелил.
* * *
Яркая поверхность. Какие-то кубы. Яркий угол, вдвинутый в темноту. Что-то твердое, продолговатое, и ширится кверху. Вид шкафа с полу.
Он перемигнул. Веки слиплись. Как туча, набегало на мозг беспамятство, длилось по нескольку секунд, может быть, или по нескольку минут. Потом снова вторгалась в сознание непереносимая яркость электричества. Перемигнул. Что это шевельнулось сверху? А-а, моя нога.
Он свалился с постели и теперь лежал головой на ковре.
Кое– как, очень тщательным усилием мысли, установил контакт с правой рукой, приподнял ее, уронил. В левой тоже была чувствительность. Поднес ладонь к губам, подержал на свету. Кровь. Совсем немного.
О Господи, промазал. Идиот несчастный.
Шевельнулась вялая мысль: интересно, какой я им нанес ущерб. Боли пока нет. Только невыносимо тошно, гадко, будто что-то выдернули из нутра, оставив рваную культю. И мутит.
Идиот, идиот.
Снова прояснилось сознанье. Собрать все силы, двинуться. Раз. Два. Три. Сбросил ноги с постели. Пятки стукнули об пол. Так-то лучше. Потом, опираясь на локти, перевернулся ничком.
Локоть ткнулся во что-то твердое. Поднял, поднес к глазам. Пистолет. Дуло замарано кровью. Ужасно тошно смотреть. Бросить его. Мутит. Да, сейчас вырвет. Сейчас. На четвереньках прополз через всю комнату к помойному ведру. И сразу скинуло с души. В основном кровь. Уф! Гадость! Затих, дыша трудно, как собака, с глазами, полными слез. Несколько капель яркой свежей крови вытекли изо рта на пол. И это все.
Уцепившись за край умывальника, подтянул под себя ногу, встал.
Комната мягко тронулась вместе с пронзительной лампой, качнулась, прошла полоборота, как смазанный маховик. Эдвард качнулся и рухнул поперек постели.
Полежал так немного, может, четверть часа, уставясь в потолок.
Идиот несчастный.
Уже хотелось встать, выйти отсюда, на воздух. Осторожно сел, изо всех сил обарывая дурноту. Накатило. Прошло. Встал на ноги. Шаркнул, сделал шаг, чуть не наступил на пистолет. Нет, нельзя ему здесь лежать. Сел на постель, поддел его стопою, вот, вот так. Наклонился, очень медленно, поднял, закрыл на предохранитель, сунул в карман.
Снова встал. Усилием воли заставил себя подойти к зеркалу. Глянул. Нет, ничего, думал, вид пострашнее будет. Кровь размазана по щеке, застыла струйкой в углу рта. Рот перекошен. Будто принял человек дозу мерзкого снадобья.
Сумел кое-как добраться до стула, снял со спинки пальто, уронил. Сил нет надеть. Всего трясет. С волос течет пот. Выйти. Выйти скорей.
Прошел к двери, на ходу выключил свет.
В коридоре нет никого, хотя этажом выше, слышно, топают. А-а, пусть кто и втретится, плевать. Не остановят. Пошел, держась за стенку. Ступя на лестницу, чуть не свалился вниз головой. Пришлось минуту посидеть на ступеньке, чтобы очухаться.
Снова пошла изо рта кровь. Нашарил носовой платок, прижал к губам. Скорей, скорей.
В регистратуре никого. Вывалился в дверь. Уличный холод резанул железом. И сразу прочистил мозги. Встречный глянул с интересом, но не остановился. Такси. Помахал. Подъехало. Куда? Тут только вдруг дошло, что он мнет в руке карточку психоаналитика. Потешно. Сунул шоферу, тот долго разбирал адрес. Плюхнулся на сиденье.
Боль резанула меж глаз раскаленным ланцетом. Началось. Застонал, откинулся, закрыл лицо руками. Такси металось направо, налево. Вдруг подступила мучительная тошнота, высунул голову в окно, не удалось, не удалось, сблевал на пол. Снова ударила боль, сразу все зачернив.
Его взволокли на несколько ступенек, в дом. Таксист, еще кто-то. Хотелось извиниться, что напакостил. Вставьте это мне в счет. Но выходил только кашель. А вот и старый приятель, психоаналитик. Кажется, не очень-то он рад меня видеть.
Уложили на койку. Вокруг суетились. Свет. Голоса. Кто-то вызывал "скорую". Немедленная операция, а потом много чего еще, не разобрать. Вот – губками промокают лицо.
Ну, слава Богу, думал Эдвард, уж они меня сообща-то разделают под орех.
Книга вторая 1920
I
С ногами примостившись на мягком кресле в углублении окна, щекою вжавшись в дубовый ставень, Лили думала: как я устала. Как я смертельно устала.
Был уже двенадцатый час. Кент, на козлах виктории, кружил, кружил, секундной стрелкой вокруг песочных часов. Тяжело давило сырое, жаркое августовское утро. Пар шел от верхушек вязов. Жужжанье дальних мельниц, неслышное, на все вокруг навевало сон.
Лили думала: и так это будет всегда. Пока не умру.
Прямо за низиной, куда выходило другое окно спальни, в тылу дома, тоненько, отчаянно, грустно свистнул паровоз. У нее горло перехватило от тоски, на глаза навернулись слезы. Мысль о смерти должна бы меня только радовать, она подумала. И сама растрогалась. Всхлипнула даже разок – больше не получилось. Утерла глаза. Но, едва отложила носовой платок, опять потекли по лицу слезы.
В этом году все чаще, когда одна, взяла манеру плакать. Так легко теперь это получается, в привычку вошло. А раз это дурная привычка, с ней надо бороться. Кто-то, а может, и сразу несколько человек, поучают: надо быть храброй. Храброй. Легко сказать. Слово утратило смысл. Звучит прямо по-идиотски. С какой стати, зачем, чего ради мне надо быть храброй? Кому это важно, я храбрая или нет? Я совсем одна. Никто меня не понимает, всем все равно. Слезы выступили на глаза, потекли по щекам, вниз, на платье – ну и пусть, и пусть. Пока еще шла война – дело другое. Тогда храброй быть стоило. Когда еще шла война, мое горе имело смысл. Нас таких были тысячи. Тогда мы как-то сплотились, как-то поддерживали друг друга, что ли. Тогда была ненависть, тогда был патриотизм. Карикатуры в газетах, по стенам плакаты, плакаты. Правда, все эти матери и вдовы, ну, или почти все, и поныне живы – это нельзя забывать. А-а, но теперь мы не в счет, вышли в тираж. Нет, наша песенка спета. Уже новое поколение подросло.