355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кристофер Ишервуд » Мемориал. Семейный портрет » Текст книги (страница 1)
Мемориал. Семейный портрет
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:12

Текст книги "Мемориал. Семейный портрет"


Автор книги: Кристофер Ишервуд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Annotation

Видный английский писатель Кристофер Ишервуд (1904-1986) представлен романом “Мемориал. Семейный портрет”. Три поколения английского семейства, 20-е годы прошлого столетия. Трагедия “потерянного поколения” и конфликт отцов и детей осложнены гомосексуальной проблематикой. Перевод с английского Елены Суриц.

Кристофер Ишервуд

Книга первая 1928

II

IV

V

Книга вторая 1920

II

III

IV

Книга третья 1925

II

Книга четвертая 1929

II

III

IV

V

Кристофер Ишервуд

Мемориал. Семейный портрет

Моему отцу

Книга первая 1928

I

– Ну, не то чтобы ах, – говорила Мэри. – А-а, это бы нас неспасло.

Дверь была приоткрыта. Энн лепила налоговые марки на зеленые и оранжевые билетики и хмурилась, слушая ленивые переливы материнского голоса.

В десятый раз Мэри живописала по телефону, какого страху на той неделе натерпелась с этим испанским квартетом. Виолончель и вторая скрипка – бедняжечки, чуть в голос не рыдали! – заперли партитуру Донаньи в гостинице на Виктории, и, когда Мэри туда ринулась, схватив такси, имея в распоряжении всего-то четверть часика, пока они наяривают Шуберта, уж ей пришлось хлебнуть лиха, улещивая персонал, чтоб в номер пустили. О, ясно, все, в общем, вышло дико забавно. Дико, дико забавно, хмурилась Энн. Уж куда забавней.

– Ах, ну да, ну да, вот именно что. Тут-то и заковыка.

До чего же мать все это обожает. Ну а почему бы и нет? Энн оглядела миленькую комнатку: кипы бумаг где ни попадя, бретонский шкаф, репродукция Стейнлена, постель, туалетный столик, полка желтых бумажных переплетов, на окнах – игриво-клетчатые занавесочки. Нутро цыганской кибитки, ей-богу. Спать плюхаешься на переодетый диван, прямо в кучи дневного мусора – письма, газеты, вырезки, чьи-то музыкальные инструменты, теннисные ракетки и тут же тарелки грязные, а то пивные кружки, после веселой трапезы по недосмотру избегнувшие мытья. Так и живу, думала Энн.

© Christopher Isherwood, 1946

1. Эрнст Донаньи (1877-1960)– венгерский композитор, пианист, дирижер. (Здесь и далее – прим перев.)

2. Теофиль Стейнлен (1859-1923) – французский график.

Честно сказать, все еще чуточку зло берет, что пришлось втиснуться в эту музыкальную комнату: и дернуло же мать приютить студентку-художницу – на две недели, пока ту обеспечат жильем. Батареи в этой музыкальной комнате прямо возле постели. Утром встаешь – как вареный рак, буквально. И почему, собственно, эта девица несчастная заранее о себе не могла позаботиться, палец о палец не ударила? Да кто тут станет заранее о себе заботиться? Вечно эта внезапность, вдруг приспичит, идея в голову ударит и – киданье за едой, скликанье гостей. Вечно эта вокзальная атмосфера – вот, пожалуйста, и живешь на вокзале. Энн зевнула. Да ладно, я же вижу, как Мэри всем этим упивается.

– Ау… есть такое дело… Нас пригласили на шикарный ужин у Гауэров… Ах, да ладно тебе… Буду я воображать, мне и мама не велит… но из всех из этих… ну уж, и подумаешь… так чего же зря сотрясать атмосферу.

И это ведь не то чтобы делать ей нечего, ишачит не хуже любого служащего, одни эти ответы на несчетные письма чего стоят – машистым крупным почерком, с кучей орфографических ляпов. Часами протирает жесткий стул в Галерее. А вечером надо выпуливать на сборища, концерты, шоу по клубам,кого-то выуживать из художественной давки, чем черт не шутит, вдруг "нужный человек". И никогда не устает, всегда готова танцевать, пить, изображать сэра Генри Вуда, Гарриет Коэн, помогать стряпать чужой ужин, мурлыкать:

Поздно вечером, в театре Смотреть, как в ложе он сидит, Программку мнет В ленивых пальцах…

Мать у тебя изумительная, все талдычат. Всю жизнь только и слышишь. Мать у тебя изумительная. А кто спорит?

И Энн прямо-таки с нежностью улыбнулась Мэри, которая возникла в дверях, сияя, обнимая охапку бумаг, в передничке,губами зажав сигарету.

– Мы миссис Гидден посылали ее членскую карту?

– По-моему, да.

– Вот специально пишет, не поленилась сообщить, что не получила.

– Минуточку, сейчас гляну… да, посылали.

– Вот сука!

Томно, неспешно Мэри присовокупила бумаги к кипе на столе, выбрала другие, адреса переписала в книжку и выплыла за порог.

1. Генри Вуд (1869-1944) – английский дирижер. Гарриет Коэн (1895-1967) – английская пианистка.

Все дело в том, думала Энн, чуть не влепив две марки на один билет, что как-то я не вписываюсь. Я не из их компашки.

Да, уж частенько приходила такая мысль. На шарадах, вот хотя бы на той неделе, когда изображали балетную сцену и Эдвард буквально стоял на ушах, ну, на одном ухе то есть, пятнадцать секунд кряду. И вдруг стукнуло: смотрю на них, как на совершенно чужих людей. И вот что странно – Морис, он вписывается. И вовсе не в одном отсутствии артистизма тут дело.

Не то чтоб я матери завидую. Суть не в том. Хотя, наверно, и не без того, что греха таить. Она со мной всегда добра. И даже более того – вполне пристойна. Может, лучше бы мне быть самой себе хозяйкой. Жить с тетей Лили. Ну нет уж, Боже упаси.

Я маме в подметки не гожусь. Мне до нее и отдаленно не дотянуться, думала Энн. И не надо.

– Миссис Опенхаймер хочет два пригласительных, для дочери, и с той кто-то еще, – из-за стенки кричала Мэри.

– Да за ради Бога.

– Боюсь, этот кто-то еще – увы, та пигалица, которую мы наблюдали на арфистке, помнишь?

– Очень даже не исключено, – крикнула Энн в ответ, доставая билеты и делая запись в тетради.

Если кому-то вздумается Мэри покритиковать, ничего он не наскребет, ничего, абсолютно. Мать выше критики. Но как можно вечно – порой подмывает взреветь вслух, – как можно вечно быть такой терпимой? Хоть когда-нибудь в жизни, хоть разок был у нее самомалейший, глупый, устарелый предрассудок? Хоть кого-то она ненавидит? Да хоть что-нибудь она по-настоящему чувствует? Вот не знаю, не знаю. Самая высокая оценка у нее: "Да, вполне себе ничего". Самый резкий приговор: "В твоем, не в моем вкусе". И хлебом ее не корми, лишь бы было над чем подхихикнуть: неважно, большевики это, христианская наука, лесбиянство, всеобщая забастовка – "Довольно невкусно", "Малосимпатично" или "Мне лично в жизни не допереть".

Нет, наверно, лучше бы уйти в монастырь. Год назад Энн всерьез подумывала, не податься ли в больничные сиделки. Наводила мосты, даже осторожно намекнула Мэри. Но как раз та томная, чуть лукавая улыбка матери все и решила. Нет, никогда,ни за что. Слишком жирно будет. Только представить, как в компашке своими этими шуточками, они все превратили бы во что-то новенькое, в новенькую игру. А какие бы посыпались вопросики! "Дико волнительно, да?" "Сногсшибательные душевные перипетии?" "Интересно, аж жуть?" Нет, видно, я просто глупая идеалистка, дура, великовозрастная школьница. Одно время Жанной д'Арк стать вознамерилась. Все это секс. Гормоны играют. Я интересная, аж жуть. Но мне до смерти нужен, нужен кто-то, у кого бы не было так потрясающе развито чувство юмора. Сразу Эрик пришел на ум. Нет, Эрик бы не смеялся.

Опять телефон. Мэри в дверях, с улыбкой:

– Тебя.

Энн встала, поймала себя на том, что краснеет, нахмурилась, прошла в смежную комнату. Прикрыть дверь? Еще чего!

А когда взяла трубку, вдруг вышел из повиновенья голос. Мягко, фальшиво, хрустально-звонко пропелось:

– Алло-о, Томми. Ну, как там у тебя дела-а?

От слабенького, зажатого голоса на том конце провода просто нельзя было не хмыкнуть тайком.

– О? Правда, миленький? Уже? Но как дивно… Потрясающе… Звучит волнительно. Ну, конечно, я бы с удовольствием… Минуточку, милый, сейчас провентилирую. Я не на сто процентов уверена…

Оглянулась, увидела в зеркале свои горящие щеки. Ну как? Я уверена? Волнительно это звучит? Ах, ну да, ну да. Вздохнула. И нельзя сказать, чтобы с тоской. Просто с Томми всегда чувствуешь свою ответственность.

Чуточку слишком бодро глянула в соседнюю комнату, где корпела над марками Мэри.

– У нас сегодня ничего такого сверхчрезвычайного в программе не обозначается?

– Нет, по-моему. Может, к Жоржу на вечерок прошвырнусь. Глядишь, Хаупштайна там подцеплю.

– А ты уверена, что со всем этим, на завтра, сама управишься?

– Вполне, спасибо, детка.

Мэри улыбалась. Энн объяснила, вдруг впадая в отчаяние:

– Я в театр иду. С Томми Рэмсботтэмом.

– А-а, ну, привет ему от меня.

Глаза их встретились. Невольно восхитясь, Энн улыбнулась матери. Мелькнула мысль: "Думаешь, ты уж хитрющая такая, да?"

– И, кстати, – сказала Мэри, – постарайся уж там как-нибудь поразведать насчет второй миссис Рэмсботтэм.

– Едва ли Томми особенно в курсе.

– А может, все вместе взятое очередной плод фантазии Чейпл-бридж.

– Не удивлюсь.

– Слишком уж на Рэма нашего непохоже.

* * *

И в соответственном порядке Энн влезла в простое, но безумно элегантное платье, тронула губы помадой, нос пуховкой, сунула ноги в новенькие туфельки – весь этот фокус-покус Так подарки для ребенка складывают в нарядный пакет. Ох, вдруг себя почувствовала прямо-таки тридцатипятилетней – эта изысканность и шик, усталая фальшивость, во взоре нега материнства и – Бог ты мой! – эта снисходительность. Оглядела себя в зеркале. Скользнула вниз по лестнице.

Вся программа выучена наизусть. Немудрено – одно и то же всегда. Томми обожает размах и стиль. И что проку вскидываться, стонать, ах, зачем ты, мол, ухлопываешь все свои карманные деньги. Сам он буквально наслаждается. Я, наверно, дикая сволочь, да? – часто себя спрашиваешь, озираясь в самом роскошном ресторане. Сволочь, конечно, да, и лучше слегка надраться. В театре будет, естественно, ложа, не иначе. И, сидя с ним рядом, глядя на сцену, придется прямо-таки дрожать от жажды веселья, демонстрировать свой восторг. И как же он сам расхохочется, стоит только фыркнуть. А если вдруг рассмеется первый,как же он озирается на меня, будто руку тянет, молит присоединиться. А потом, в перерыве, до чего же небрежно он кинет:

– Ну и как тебе?

– По-моему, просто изумительно, – надо ответить, осияв его сверх-благодарностью, будто он самостоятельно сочинил текст и музыку и все партии лично пропел.

– Ничего, а? – и сквозь томный тон телефонным звоночком пробьется гордость.

А потом надо спросить про дела и как ему на работе, нравится ли, не слишком утомительно? И он станет рассказывать старательно, подробно, вдруг спохватится:

– Но ты уверена, что я тебя не занудил?

Ответ прозвучит присягой, клятвой на десяти Библиях сразу. Просто не хватит слов:

– Милый, ну с чего ты взял, это же дико интересно. Потом поход в одно местечко – он так горд, что состоит тут членом. Одно только тут досадно – слишком все гладко, могло и порисковей быть. Даже налетов ни разу не было. Очень скоро нарежусь, буду хихикать, глядя ему в лицо, порхая по залу. Тут уж плевать, сволочь я или нет, ну и пусть, ну и пусть. Часть стены – сплошное зеркало. Куда ни повернешь глаза, со всех сторон смотрит на тебя твоя собственная морда. Да, надо признать, глаза сногшибательные, да, весьма и весьма, а как дивно я танцую. Надо его одарить сияющим взором. Он от счастья цветет.

В такси, на пути домой, она прямо сама на это набивается. Целуется он дивно. Как жизнь запутана, она думает, гладя его по волосам. Зачем я это? Зря, ах, ведь нехорошо. Вот чушь, какого черта, да пропади все пропадом! Ой, Господи, мы на Кингс-роуд уже.

– Слышишь, Энн, ты прямо изумительная.

– Мой милый старичок Томми.

Когда доезжают до Конюшен, у нее обычно хватает соображенья настоять, чтоб он не отпускал такси и ехал прямо к себе. Не то совсем разнюнится. В утешение она его целует на глазах у таксиста. Я курва, она думает.

А наутро, конечно, будут обычные угрызенья. Ах, как нехорошо. Будь он обыкновенный юный идиот – этих уж довольно навидалась. Но Томми – совсем другое дело. Он меня и вправ-

ду обожает. Очаровательная мысль. Трудно удержаться от улыбки, про себя произнеся эту фразу. Но ах, как нехорошо. Чуть ли не лучше было бы, если б я просто, как сука бессердечная, его окручивала, водила за нос. Но он же мне нравится. Вот почему все так сугубо аморально. Я с ним играю, как кошка с мышкой. Если бы он, бедненький, хотя бы не был так весь нараспашку. Все карты на стол выложил. Ни самомалейшей заначки. Нет, он прямо любит унижаться. Вот что ужасно. Эта моя полная безнаказанность, эта моя уверенность – вот я над ним и похмыкиваю, похлопываю его по плечу… Отвратно себя веду. А ведь он придет домой и будет мусолить каждое мое словечко, прикидывать: и что она хотела этим сказать?

Хуже всего бывает, когда он делает предложение. Вот уж поистине изощренная пытка. Как его жалко! Буквально уколы – иглы, булавки, кинжалы в сердце! Когда он рассуждает о своих видах на будущее… Джералда дело не слишком волнует. И если он, Томми, поднажмет, тут лишь вопрос времени… "Конечно, – он спохватывается, – я же понимаю, это будет жизнь не совсем для тебя…" Иногда думается – бессовестный, на жалость бьет. Такой дико верный, постоянный. Да, это истинная правда, я единственная его любовь, от самой колыбели – сочтем колыбелью Гейтсли – и до гроба. А ведь догадайся он приударить за другой да чтоб до меня дошло – о, ведь я бы взревновала не на шутку. Ох, еще как бы взревновала, на стенку бы лезла. И дело сдвинулось бы с мертвой точки. Но Томми начисто лишен коварства. Улегся под ноги – и на, пожалуйста, бери, топчи.


* * *

Автобус свернул на Кембридж-серкус, и Энн увидела: стоит, голубчик, ждет преданно, под сенью Палас Театр. И вдруг ей стало ужасно плохо, тошно, упало сердце – никогда еще так плохо не было. Вдруг она вся как протухла. Шик, негу, усталую фальшивость – все как рукой сняло.

О черт, она подумала, кажется, особого удовольствия я от этого вечера не получу.

II

Небольшое общество, к которому майор Чарлзуорт и миссис Верной принадлежали оба, собиралось в неделю раз в течение всей зимы. Каждую неделю осматривали: то монумент, то реликт старого Лондона – церковь, ратушу, ворота елизаветинских времен у верфи на берегу Темзы. Члены общества были в основном одинокие дамы не первой свежести, юные училки в пенсне, изредка духовное лицо, чванное и склочное, склонное всех поучать – все люди серьезные, любознательные, обычные, возведшие свои блужданья в культик, чуточку фанатичные, как бы шорами защищенные от комментариев ломовых извозчиков и любопытства уличного хулиганья, вознамерившиеся осмотреть решительно все, однако радовавшиеся и чаю.

Майор Чарлзуорт и сам отдавал себе отчет в том, что в подобной компании ему не место. Очевидное оживление вековух при появлении в их рядах душки-военного усугубляло его неловкость. Но он не собирался капитулировать, отступать с поля боя. В молодости братья офицеры то и дело кололи его этой страстьдо к музеям, галереям, букинистам, да, довольно он нахлебался. А теперь он в отставке, молодость прошла, война кончилась, и можно со спокойной совестью предаться своему хобби. Каждую неделю он стоял позади толпы – благо рост позволял, – чуть сутулясь, красивым, жестким очерком челюсти напоминая самурая с японской гравюры, все выслушивая с гордым, тонким смиреньем, скрестив, как великомученик, руки на загибе идеально скатанного зонтика.

Дружба Роналда с миссис Верной совершенно естественно началась несколько месяцев тому назад, в первый же раз, как она появилась на сходке. Пылкая особа, ведавшая в обществе организационными делами, представила его даме. Поговорили насчет места, с которым пришли ознакомиться, глазами спрашивая: а вас-то с какой стати сюда занесло? Среди типичных любителей старины оба заметно выделялись.

На вид миссис Верной было не больше тридцати, но по странно зрелой печали и тихости, какие ее овевали, уже через несколько минут он понял, что ей на десять-пятнадцать лет больше. Да, она была печальна, как бы она ни смеялась, как бы бойко ни болтала о старинных зданиях и картинах. И потом, всегда она бывала в черном, правда, это черное оттеняло белизну кожи, яркость светлых волос, и временами она выглядела прямо девочкой.

После встреч общества неизменно вставал вопрос о чае. Иногда его обеспечивало само изучаемое место, либо платили по шиллингу с носа; иногда направлялись всем скопом в ближнюю кафешку. И миссис Верной с Роналдом тогда неизменно оказывались рядом, не из снобизма, нет, просто инстинктивно сторонясь остальных. Им было что обсудить. Прежде всего общее хобби. Роналда поражали ее познанья. Не то чтоб уж очень глубокие, но он и отдаленно не ожидал такого от женщины. А уж эта ее любовь к прошлому, к романтической стороне истории совершенно его покоряла.

От археологии переходили на разные прочие темы. Оказалось, что миссис Верной занимается живописью; верней, занималась раньше. Годами уже, она объяснила, кисти в руку не брала. Как-то так получилось, что она его пригласила к себе, на чашечку чаю. Ему показали папки акварельных эскизов с тысячей извинений за их несовершенства, и он уверял, что она просто не в праве бросать живопись.

– Ни малейшего желания, – она ответила с печальной улыбкой, – с тех пор как война началась.

И в эту самую минуту, хоть она головы не повернула, бровью не повела, вдруг Роналд заметил на каминной полке фотографию в серебряной рамке: молодой человек в мундире. Миссис Верной в их разговорах ни словом не поминала о муже. Сам такой ранимый, он сразу прикусил язык, коря себя за то, что так неуклюже ее терзает своими расспросами. Но она – как угадала, – чтоб его успокоить, добавила:

– Мой муж тоже был художник. И гораздо лучше меня. Я вам с удовольствием кое-что покажу из его работ.

И как прелестно, он думал потом, она это сказала.


* * *

Хоть виделись они часто, дружба развивалась медленно. Но развивалась. Роналд робел, как школьник. Он предвидел – или это просто больное воображение, – что его, того гляди, осадят, и очень загодя пятился, давал задний ход. Он показал миссис Верной свою квартиру, коллекцию гравюр, несколько ценных книг. Вместе ходили слушать лекции – в национальную портретную галерею, в музей Виктории и Альберта.

Сам одинокий, даже у себя в клубе почти не имея приятелей, часто маясь осложнениями после брюшного тифа, который трепал его на Бурской войне, Роналд все же считал жизнь миссис Верной еще более сиротливой. Порой она ему представлялась прямо монашкой. Такая тихая, ясная. Как-то сказала с улыбкой, что прислуга, честь честью уведомив, уже с неделю как ее бросила. Теперь, она сказала, приходится на фруктах сидеть. Ничего, очень даже неплохо. Другую прислугу она заводить не спешит. Роналд всполошился не на шутку. Конечно, ей безразлично питание, сплошь да рядом, наверно, вообще забывает поесть. Так и расхвораться недолго. Ведь до чего она хрупкая, в чем душа держится. Но об этом он и заикнуться не смел, чтобы не показаться навязчивым. Только с помощью осторожных вопросов, наводящих, исподтишка, наконец он удостоверился, что найдена новая девушка. Несколько дней спустя, явившись к миссис Верной на чашечку чаю, воочию увидал эту девушку, и прямо гора спала с плеч.

Долгое время он понятия не имел о том, что у миссис Вер-нон есть сын. Наконец она помянула о нем, но как-то походя, вскользь, и все же Роналд сразу учуял, что под напускным безразличием прячется драма. Что-то такое, она говорила, тот учинил в детстве; она про него говорила, как про покойника. Темная история, очевидно. Может, подделал чек. Или что и похуже. Покрыл себя бесчестьем. И тем разбил материнское сердце. Роналд был человек мягкий, но ловил себя на том, что совершенно беспощаден к юному хаму, который так низко по отношению к ней поступил. Единственное, что можно сказать в его пользу: хватает совести не мозолить матери глаза.

Не раз поминался дом в Чешире, где, как он понял, она задержалась на несколько лет, уже овдовев. Дом мужней родни.

Она показала Роналду акварельные зарисовки этого дома. А теперь, она сказала, он заперт и пуст, на попечении у смотрителей. И когда она это говорила, на глазах у нее были слезы.

Ах, какая это страшная несправедливость, прямо гнусно, что на нее обрушилось столько бед. Кажется, утратила женщина все, чем в этом мире дорожила. И вот – остается нежной и кроткой, ни малейшего ожесточенья. А он – да он бы с радостью дал освежевать себя заживо, если б только надеялся таким образом хоть на йоту облегчить ее участь. Он горевал над нею тайком. И не допускал ничего, не позволял себе даже слова сочувственного – как бы ненароком ее не смутить, не обеспокоить, не показаться нескромным.

Роналд, со своей самурайской челюстью, подорванным здоровьем, со своими гравюрами и книгами, как-то не припоминал, чтоб когда-нибудь его сильно тянуло к женщине. Разве что в чисто физическом смысле, да и то в желторотой юности; длинный, неловкий, невежественный, он был брошен в казармы – сам выплывай, как знаешь, раз уж ты младший сын. Страшный был фантазер, мечтатель, а все из-за робости. И прячась от манящих, грозных и мерзких привад, он выработал вокруг себя как бы панцирь из всякой всячины: неприятности, занятия, суета, рутина, дружба с братьями-офицерами, которые то и дело женились и звали его в шаферы. Вот из-под этого панциря он и подглядывал за женщинами, как те зыблются по краю его мира, словно тени в воде, прелестные, загадочные, волнящиеся усиками и цветками. Ах, да когда это было.

А теперь он сидел в клубе, потягивал санатоген с горячим молоком и старательно предвкушал завтрашнюю сходку общества ради еженедельной экскурсии.


* * *

В тот день они встретились на территории дома, который полагалось осматривать, – старой усадьбы на западной окраине, загородного прибежища семьи, вынужденной вскорости с ним распрощаться. Через несколько месяцев низкое белое здание с ионическим портиком, окнами в стиле королевы Анны, выбритым длинным лужком между высокими вязами, за которыми сквозит в отдаленье шоссе с ровным током машин и автобусов, будет продано, дом снесут, землю нарежут на участки, под корты и садики. Уже у ворот сгружали доски, и старика-сторожа, который их принимал, будто придавило нависшей бедой. Все тактично затихли. Разрешение на осмотр было пожаловано в виде особой милости. В длинной галерее обнаружились три Питера Лили, пейзажик Котмена. Их продадут на «Кристи».

1. Питер Лили (1618-1680) – голландский и английский художник, знаменитый, в основном, своими портретами; Джон Котмен (1782-1842) – английский художник, главным образом пейзажист.

Кое-что пооставалось из дивной старинной мебели. Семью разметало по гостиницам, фермам, занесло на юг Франции. Сторож один-одинешенек остался встречать неприятеля.

Роналд медленно брел по въезду, давя сапогами хрусткий промокший гравий, втягивая сырой дух облетелой аллеи, – тут, небось, сыро всегда, такая низинища, – и душу давила почтительная печаль со смутно сладким привкусом, какую он в подобных случаях так часто испытывал. Миссис Верной стояла на крыльце. Она улыбалась.

– А я вас жду, – сказала она.

Такое уже бывало. Ах, как эти знаки признания греют душу: ведь человеку, значит, хочется видеть все, стоя с вами рядышком, сопоставлять впечатленья, обрывки познаний.

Сегодня она была в сером, не в черном. И это так шло, так к лицу было бледному, печально-пепельному деньку и покинутым комнатам, где с лепных потолков свисали люстры, укутанные в мешковину. Все сегодня как-то напоминало церковную службу, и они встречались глазами с тем выражением, какое мелькает во взглядах, вдруг столкнувшихся за литургией. Голос сторожа разносило по коридорам полое эхо. Роналд и миссис Верной то и дело вполголоса перебрасывались замечаниями – насчет фарфоровой статуэтки, резной спинки стула.

Потом, когда смотрели из окна второго этажа на лужок, она сказала:

– Даже подумать не могу, что этого скоро совсем не будет. И в голосе – неподдельное волнение. Как глубоко он был

тронут.

– Все этим людям надо разрушить, – она сказала. – Но что у них есть взамен?

Откровенность этой реакционной романтики вконец его проняла. Сам, положим, тоже ретроград, может быть, но – читаешь газеты, вдохновляешься планами новых зданий, игровых площадок, идеей Лондона, города-сада. Одним словом, и нашим, и вашим. А вот она, она – совсем другой коленкор. Особого уваженья достойно. Стоя у окна, в убывающем свете, тоненькая, своим тихим голосом она будто громко бросает вызов красным автобусам, черным крытым автомобилям, проносящимся в отдалении мимо ворот. Она же самому будущему бросает вызов, и столько страсти в этой кроткой обиде. И даже слезы у нее на глазах.

– А ведь ничего у них нет, – сказала она.

Что– то он такое промямлил, как-то такое он ей поддакнул. Миссис Верной, кажется, ободрилась его поддержкой. Улыбка вышла печальная, но тронутая лукавством.

– Во всяком случае, чего-чего, а ни малейшей потребности в нас с вами – у них нет и в помине.


III

Проходя конюшнями в свете газовых фонарей, крепко обняв три пивные бутылки, Мэри вдруг почувствовала – не впервой – нежный укол любви к своему дому. Мой домик миленький, пропело в душе. Кем-то там он битком набит. Подъезд стоит приоткрытый. Свет сплошь во всех окнах. Ароматы рыбного пирога ударили в ноздри, едва поднялась на ступеньки – собственно, на крутую, линолеумом прикрытую стремянку. Как-то раз оступилась, плюхнулась на задницу и благим матом орала на глазах у изумленной шоферни, прижимая к груди свежий батон.

– Ты дверь оставил открытую, Эрл, – летел сверху бесплотный голос Маргарет. – Там приперся кто-то.

Все смотрели вниз, на нее.

– А-а, это вы дорогуша. А мы перепугались, что снова незваные гости. Нас тут и так хватает.

– И только подумать, что бедная старая мать бегом трусила от самой аптеки, из-за того что вы ключ забыли. А окно музыкальной, по-моему, заперто.

– Подумаешь, ну и заперто, это не обескуражило нашего Мориса. По водосточной трубе залез.

Морис, в жилетке, подставляясь рукам Энн, которая ему завязывала вечерний галстук, гордо осклабился.

– Слушай, мальчик, ты же знаешь, я не люблю, чтоб мою очистительную систему использовали для гимнастических упражнений.

Всей гурьбой помогали накрыть на стол, протискиваясь и толкаясь в дверях, кто с единственной тарелкой, кто с вилкой.

– Ах, детки, очень мило, что вы оказываете посильную бескорыстную помощь матери, только, знаете, я бы со всем сама управилась в две минуты.

– Ладно-ладно. Посиди-ка ты, отдохни, бабуленька. Эй, кто-нибудь, притащите Мэри ее Библию и кашемировую шаль.

– Ей-богу, на это стоит скинуться по подписке. А? И хоть сейчас в Галерею! Она будет буквально, как те старые мосеч-ки, ну вылитая, тик в тик, буквально каких видишь иной раз в женских уборных.

Эрл явился из кухни:

– Знаете, Мэри, если вы срочно не возьметесь за пирог, я полагаю, там ничего не останется, кроме рыбьих костей.

– Ах, Эрл, – сказала Маргарет, – поменьше бы ты полагал, ей-богу. Он просто еще не готов. Мы в этой стране предпочитаем прямые суждения.

– Oratio Recta, – вставил Морис.

– Какое оратио, говорите?

– Oratio Recta

1. Прямые высказывания (лат.).

– Чем-то мне такое выражение подозрительно.

– А где Эрик? – спросила Мэри, -г И Жорж?

– Эрик звонил, он опоздает, наверно, – сказала Энн. – На заседание комитета тащиться пришлось. Сказал, бутерброд, наверно, захватит и перекусит в автобусе.

– А Жорж никак с Хиндемитом не сладит.

Да, Мэри, конечно, слышала звуки скрипки, взмывавшие из-под лестницы. Там, у самой двери в угольный чулан, была печка, и Жорж любил пригреться, обняв ее коленями, когда что-то разучивал.

– Он в дикой панике, – сказал Морис.

– Но уж не в такой, наверно, как я, – вставил Эрл.

– Небось, забудешь посередине своего Дебюсси и придется наяривать "Мэри Лу".

– Никто не заметит,

– И чего ты вредничаешь, сынок, – сказала Мэри. – Чего ты злобишся в такие в твои года, вдобавок при такой огромад-ной твоей красе.

– *Не скажите, Олдуэй-тот уж точно заметит, – сказала Маргарет. – Напишет, что темп мистера Гардинера оставил желать лучшего.

– Ладно, детки, – сказала Мэри, – пора подкрепиться. Морис, не будь свинтусом. Ежели ты такой гордый, что не желаешь с нами ужинать, тогда сматывайся.

Морис исполнял свой испытанный трюк – дегустировал еду. Он облизал пальцы.

– Что ж, одобряю. Но все ж не такая вкуснятина, какую мы едали, когда тут Эдвард был. Лучший мастер рыбного пирога среди нас.

– Энн, можешь доложить Жоржу, что у нас все готово, – сказала Мэри, искоса глянув – не удержалась – в лицо Маргарет.

– Ох, Господи, – мне же умыться надо, – забормотала Маргарет. – Я такая чумазая.

* * *

Эрик сидел за билетным столиком, бубнил:

– Только члены расписываются. Гостевые билеты, пожалуйста, отдавайте в дверях.

Старые богатые дамы, в черных шелках, под вуалями, с помощью преданных музыке родственниц, проходили по коридору в концертную, сетуя на крутизну лестницы.

– Ты уверена, милочка, что это здесь? – брезгливо спрашивала одна.

Леди Крокер, и всегда хамоватая, объявила, что невозможно узок коридор. Директриса большой женской школы хлынула к Эрику:

1. "Мэри Лу" – скабрезная популярная песенка 20-х годов

– Мы уверены, что получим истинное удовольствие.

Пожилой полковник по настоянию супруги вышел ябедничать, что члены аж по три места для знакомых занимают, буквально завалили все своими макинтошами. Низкорослый новоявленный член просто отказывался верить, что каждый может плюхаться, где ему вздумается. Несколько мужчин мешкали в дверях, выжидая, когда удобно будет спросить у Эрика, где тут сортир. И дознавалась всполошенная дама:

– Но вот вы мне объясните, моего членского билета и трех гостевых хватит еще на три концерта, хватит – да? – если я приведу подругу, а она в прошлом году купила билет на полсезона, но не доиспользовала?

И все это приходилось расхлебывать Эрику. Кое-кого он отсылал к Мэри – та стояла в дверях. Он слышал ее сильный, внушительный голос, увещевавший всех этих несчастных, суливший им все блага мира:

– Да-да, ну конечно, не беспокойтесь, все будет хорошо. Студенты из Королевского колледжа, прихватившие по

большой подушке, смекнув, что опаздывают и кресел им не видать. Бледные культурные евреи, богачи-любители. Оксфордский дон. Критики с заведомо скучливыми минами шагающие между кресел, по ногам. Несколько богемных миллионеров в грубом, и мешковатом, безумно дорогом твиде. Учительница французского. Знаменитая актриса. Преподаватель химии из закрытой школы. Обрывки разговоров:

– Да, шестой ставит "Венецианского купца" в том семестре.

– А Рой-то! На последней минуте счет сравнял. Под конец я буквально охрип, только шепотом разговарил.

– О, ты много потерял, если не видел, какие у них тут наверху сортиры.

Но вот наконец все внутри. Отшелестел шепот. Хлопки.,На-чало партиты Баха. Эрик толкнул дверь и тихонько вошел в концертную. Мэри посторонилась, пропуская его в свой дальний уголок. Концертная комната – еще и галерея. По стенам – пронзительно-канареечные голые девицы в чулках на полосатых диванах, вперемешку с унылыми натюрмортами: блюдо неаппетитных бананов, нож, скатанное в трубочку "Le Matin", одинокая лайковая перчатка. Наскоро сооруженную сцену обрамляют занавеси из рядна. Громадность Жоржа делает скрипку детской игрушкой, а сам он – как гигантское приспособление для запуска тончайшего, крохотного механизма. Скрипку он держит с нелепой нежностью, как младенца, придав™ своим двойным подбородком. Вот Эрл является исполнять прелюды Дебюсси, и видно, до чего он волнуется. Плюхнулся, не выжидая аплодис– «ментов, вдарил по клавишам, будто судорожно спешит наверстать упущенное после какой-то помехи, скажем, вторжения телефонного непрошеного звонка. Господи, ну и грохот! "Вот уж g от него не ожидала, – после второго прелюда шепчет Мэри Эрику в своем дальнем уголке. – Не рухнет ли сцена, вот в чем вопрос? И зря мы рояль канатами не закрепили".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю