412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кристоф Рансмайр » Кокс, или Бег времени » Текст книги (страница 4)
Кокс, или Бег времени
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 07:33

Текст книги "Кокс, или Бег времени"


Автор книги: Кристоф Рансмайр



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

Словно прямо здесь, в городе, держали наготове для часовщиков и строителей автоматов неиссякаемые запасы даже самых дорогих материалов, любое желание английского мастера выполнялось, причем ни единого раза его не спросили о причине заказа. Конечно, все его пожелания немедля исполнялись по воле императора, но поставщики вели себя так, будто вдобавок еще и воля английского мастера могла наколдовать из ничего какое угодно сокровище. Цяньлун, однако, не слал англичанам ни приветов, ни посланий и ничем не намекал хотя бы на возможность визита.

Император желает видеть только завершенные творения, предположил Джейкоб Мерлин как-то лучезарным утром, когда движимая теплом жаровни пыль выписывала на свету термические спирали... только завершенные творения, не готовые лишь вчерне, не промежуточные этапы, не рабочие процессы.

Ничто, ни одно произведение и ни одна вещь, сказал Цзян, не должно до завершения привлекать к себе взор Высочайшего. Ибо этот взор облагораживал, золотил. А позолота подобает лишь завершенному.

В следующие недели, после многих забракованных и сделанных заново проектных чертежей и многих обсуждений, в мастерской английских гостей началась постройка белой джонки с двумя парусами из вощеного шелка.

Мерлин, Локвуд и Брадшо, все трое за много лет привыкшие к необычайным замыслам мастера, только кивали, когда Кокс излагал им свои планы. До конца зимы, самое позднее к следующей весне, выполненная из белого золота, платины, высококачественного серебра и декоративной стали модель джонки с мачтами-однодеревками и боковыми килями станет ветряными часами, указывающими бег времени ребенка: судно, окруженное волнами из плетеной серебряной проволоки и свинца, цветом металла напоминающее оттенки снега, льда, тумана, перистых облаков, пушинок и чистой бумаги или просто невинности. Почти монохромное судно, вкупе с такелажем не больше спальной подушки и по конструкции сходное с грузовыми лодками, какие Кокс и его помощники в ходе своего путешествия видели на реках и озерах Китая – иной раз они чуть ли не парили над водою.

По сути, и в мимолетной жизни Абигайл именно окруженные стаями чаек парусники на Темзе с легкостью воспламеняли ее внимание и восторги.

Они же показывают! Показывают! – ликовала Абигайл, глядя на стаи чаек, что с истошными криками мельтешили вокруг какого-нибудь судна, алчно ожидая рыбных отходов. Абигайл, его Абигайл не сомневалась, что птицы упорно показывали матросам, как надо действовать: на хлопающих от ветра парусах, как на крыльях, стремиться вперед, скользить по черной воде, более того, подниматься, взлетать.

И груз этой модели будет состоять из блестящих корзин и крошечных ящиков, искристых свертков, матросских сундучков и тюков. Ведь разве в ожиданиях и надеждах ребенка каждый день не становился днем подарков? Что за богатство, какие сюрпризы и сотворенные добрыми или грозными сказочными персонажами и духами чудеса могли явиться за единственный  такой  день  и  единственную  ночь  во  вселенной ребенка.

Это время сюрпризов и чудес и добрых, дурных или зловещих открытий будет представлено грузом модели судна во всех оттенках белизны и серебра. Ибо фрахтовые тюки, бочки и ящики, снабженные дверками и крышками на филигранных петлях и пружинах, будут поочередно открываться, согласно как западному, так и китайскому исчислению времени, часы коего проходят в разных летних и зимних протяженностях, и на миг вызывать ощущение бега часов: крошечные, много цветные на фоне монохромности скульптуры из лакированного дерева, ярких драгоценных камней, кожи или рисового папье-маше – павлины, драконы и тролли, вертящиеся танцовщицы и воины, демоны, фавны и ангелы, связанные между собою посредством сложной механики и движимые лишь ритмом ветра, дуновений сквозняка или просто дыханием.

Ведь единственным источником энергии, приводящей в движение спрятанное устройство, открывающей и снова закрывающей тюки, корзины и сосуды, послужат два шелковых паруса, такелаж, который сможет уловить своей вощеной поверхностью самое слабое шевеление воздуха и легчайший бриз, превратит его в кинетическую энергию и через вал передаст на часовой механизм джонки. Если нет ветра и ни один восторженный зритель не надувает щеки, чтобы наполнить паруса, механизм остановится, само время остановится.

Непредсказуемая смена бездействия и неспешного либо стремительного хода будет обеспечиваться только игрою воздушных потоков и вихрей ветра и в своих переменчивых темпах и интенсивности повторять бег времени ребенка.

Ах, как быстро текло это время, когда возвращение отца домой грозило карой и часы, оставшиеся до его прихода, буквально летели. (Кокс все еще с удивлением вспоминал, что сей пример привел сам император. Кто же мог наказывать Всемогущего? Родной отец и тот, веря в вечную силу законов династии, вряд ли рискнул бы поднять руку на престолонаследника.) Как медленно, медленно, едва не останавливаясь, ползло время на школьном уроке и как быстро, словно падение брошенного камешка, пробегала минута, когда на языке таяла сладость...

Эти и подобные сравнения – вот все, что Кокс сказал своим товарищам по поводу идеи ветряных часов, а потом от вернулся и снова стал смотреть в окно на пустой двор, где не было никаких следов.

Мерлин  усмехнулся:  сопряженный  с  хаосом  механизм  как детская игрушка... таким он знал мастера по Англии. Таким был Кокс. И, подобно почти всякому автомату, придуманному Коксом в прошлом, новый тоже был слегка безумным, ведь эту драгоценность надлежало выставить либо под открытым небом, где ее достигнет ветер с его бризами и порывами, либо в окружении прислужников и рабов, которые своим дыханием будут наполнять паруса джонки, тем самым напоминая и о том, что надобно не просто дарить жизнь ребенку, но и оберегать ее.

Хотя Брадшо и Локвуд в первые же недели работы над серебряным кораблем (так они с одобрения мастера называли между собой эту вещицу) заметили, что большинство навыков, ранее приобретенных ими в часовом деле, здесь совершенно не годятся, ведь прежде всегда требовалось как можно точнее перевести интервалы измерения времени в выверенные с точностью до секунды, равномерные механические шаги, мало-помалу оба они стали находить удовольствие в том, что возникало и росло под их руками в полумраке зимних дней. При этом, делая, к примеру, наброски крохотных керамических сказочных существ, коронок и лакированных змеиных голов в серебряных ящиках и корзинах, каковыми будет нагружен серебряный корабль, не один только Кокс думал о своей дочке, теперь и его товарищи тоже частенько с тоскою перекидывали длинные, порой печальные мостики к себе на родину и пилили, ковали, шлифовали, будто готовили сюрприз к предстоящему Рождеству, для которого в Запретном городе даже слова не существовало.

Локвуд рассказывал о своих сыновьях, Сэмюэле и Дэвиде, которые нередко дрались из-за того, кому из них вечером тянуть веревку колокола в часовне по соседству, что ничуть не мешало им, обнявшись, крепко спать в общей постели.

Брадшо увлеченно рассказывал о трех своих дочерях и об их чарующих голосах, когда они вместе пели песни Таллиса и Перселла, и о талантливом сынишке, он ведь уже в пять лет, балансируя жердью, на концах которой болтались две пустые деревянные бадейки, умел ходить по канату, танцевать, говорил Брадшо, танцевать.

Не участвовал в подобных воспоминаниях только Джейкоб Мерлин. Его жена Сара умерла родами, а единственная дочь Зоя, с превеликим трудом оставшаяся в живых, перестала расти, еще не выучившись читать и писать; казалось, любви и силы покойной матери хватило ровно настолько, чтобы девочка могла вынести первые годы в мрачном мире. Сейчас карлица Зоя жила в уединении крестьянской усадьбы, с семьей Мерлинова брата, в двух днях пути от Манчестера.

Под шум работы, словно под шум мыслей или воспоминаний, переносивший его в тихие комнаты дома на Шу-лейн или в цеха мануфактур, Кокс в первые недели снова и снова стоял у того окна, откуда наблюдал процессию портшезов и видел смерть кашляющего кровью носильщика и... руку женщины-ребенка, что наполнила его загадочной тоской.

Но как ни хотелось ему оживить пустоту лежащего перед ним двора, безразлично, зрелищем ли придворной церемонии или зрелищем смерти, – двор оставался безлюден и наконец, когда повалил и уже не растаял снег, исчез в белизне, которая, будто в насмешку над монохромностью серебряного корабля, могла в течение зимнего дня принимать цвет непроницаемого неба, цвет туч и даже сизого, как сталь, дыма, клубами улетавшего в пустоту с загнутых крыш павильонов и дворцов.

Английских гостей опекали постоянно сменявшиеся, безмолвные прислужники, обеспечивали их всем, чего они желали. Отапливали их жилища и рабочие помещения, пол подметали и еженедельно отмывали рисовыми щетками и пахнущими лавандой растворами, а белье стирали так часто, как в Англии никогда не бывало. Однако подчиненная неисчислимым правилам и законам жизнь Пурпурного города, невзирая на пространственную близость к Всемогуществу, оставалась для них непостижимой, чуждой, порой угрожающей.

Они не имели доступа никуда, кроме тех мест, где работали, трапезничали и спали. Их не приглашали ни на праздники, ни на церемонии, многоголосый шум которых – бубенцы, барабаны, бамбуковые флейты и странно жалобные, пронзительные песнопения, – разлетаясь над крышами, дворами и стенами, достигал до их изолированных палестин, причем нередко сопровождался фантастическим светом фейерверка. Куда бы они ни пошли, рядом всегда шагали молчаливые телохранители из числа гвардейцев, а Цзян переводил своим подопечным из всего, что они слышали, из всего, что им кричали, а не то и шептали на рынке или на улицах, только то, что, согласно необъяснимым для них законам, им дозволялось услышать.

Даже когда случались экспедиции вглубь Бэйцзина и обычно безлюдные просторы дворцового квартала оставались позади, исчезали в пестром лабиринте домов, тесных улочек и площадей, полных голосов и лиц, им казалось, будто гвардейцы охраны окружают непроницаемое пространство, этакий пузырь, отпочковавшийся от императорской неприкосновенности, и в этом пузыре они, конечно, могли двигаться  туда-сюда,  но  на  самом  деле  были  отрезаны  от  всех взглядов, всех жестов, всех слов.

Fuck, сказал Джейкоб Мерлин, жизнь у них тут малость чудная, они вроде как всем скопом дергаются, ну точь-в-точь механические фигурки автомата, движимые невидимыми шестеренками, этакие дышащие украшения машины, которую контролируют и которой управляют механики, чьи обычаи как бы пришли с другой звезды – совершенно непостижимые.

Что  ты  там  говоришь?  –  спросил  Бальдур  Брадшо.  Механики? С другой звезды?

Он  выпил  слишком  много  рисовой  водки,  сказал  Локвуд, скоро ведь Рождество. Вот и толкует про звезды. Бредит.

Fuck you, сказал Мерлин.

Кокс молчал. С каждым этапом работы, который делал серебряный корабль зримее и ощутимее, его всемогущий заказчик, казалось, отступал все дальше и дальше, будто просто хотел проверить искусство английских часовщиков, их изобретательность   и   технические   умения   и   теперь   потерял интерес и к ходу работы, и к ее результату.

Так ведь и Абигайл порой наскучивал танец жужжащего волчка слоновой кости? Легонько ткнув пальчиком, она вводила его в штопор, а потом просто отворачивалась к другой игрушке и принималась за новую игру, тогда как волчок падал где-то за пределом ее поля зрения или кошка загоняла его в темный угол.

Цзян  тоже  не  знал,  следил  ли  император  за  продвижением работ над серебряным кораблем. Ведь отчитывался он лишь перед одним из мандаринов, тот записывал услышанное и передавал наверх, а оттуда передавали в еще более высокие инстанции, где все это, вероятно, архивировали, а в конце концов забывали.

Как же назойливы, как навязчивы были в сравнении с этим лондонские и манчестерские посланцы заказчиков из высшей знати, а не то и сами заказчики, когда еженедельно, а в особых случаях и ежедневно являлись в мастерские, дабы убедиться, что Кокс не отдает предпочтения, скажем, более влиятельному сопернику и не занимается в первую очередь его заказом.

Но   здесь   –   тишина.   Ни   расспросов.   Ни   посланцев.   Ни ревнивых визитов. Вообще никаких визитов.

Ни Кокс, ни Цзян, которому английские гости начали не доверять и втайне заподозрили, что, несмотря на свое дружелюбное усердие, он вовсе не доверенное лицо, а на самом деле соглядатай на службе тайной канцелярии, – ни Кокс, ни Цзян не получали никаких вестей или хотя бы намека из окружения императора.

Вот почему первая весточка, проникшая из табуированных зон Пурпурного города в мастерскую, сначала показалась объяснением императорского молчания и безразличия, а был это тревожный слух.

Мол, Всемогущий лежит на одре болезни и, вопреки совету лейб-лекарей, пользуют его тибетские целители, чумазые шаманы, чьи заклинания, трещотки и горькое питье превращают недуг чуть ли не в таинственное театральное представление, однако облегчения это не приносит, а тем паче не исцеляет.

Это слух, сказал Цзян, всего-навсего слух из Павильона Небесного Спокойствия. Но как неуверенно и каким тоном Цзян произнес слова одр болезни, а на вопрос Мерлина повторил эти два слова чуть ли не запинаясь, – Кокс предположил, что истинный перевод гласил: смертный одр.

Владыка Десяти Тысяч Лет, Всемогущий Цяньлун, желавший измерить бег человеческой жизни с его переменчивыми скоростями от рождения до смерти, от любовного гнездышка до эшафота, утратил власть над тысячелетиями, быть может, в горячке, а быть может, по причине заговора, и покинет подвластный ему мир уже в ближайшие дни, а то и часы, возможно, в этот самый миг безнадежно сражается с временем на роскошном одре и под сенью гвардии, которая не в состоянии удержать его и защитить.

7 Линчи, Наказание 

 Всего-навсего слух... то был действительно всего-навсего слух, выдумка (!), что Недосягаемый, Непобедимый страдал горячкой или иной слабостью, а уж тем более боролся за свою жизнь.

Повелитель Времени, гласил составленный его мандаринами циркуляр, который перед раздачею зачитали вслух выстроившимся длинными шеренгами придворным со ступеней Павильона Земной Гармонии, а в переводе Цзяна вручили и английским гостям, Владыка Десяти Тысяч Лет в аллергическом приступе реагировал на споры грибов из тибетского высокогорья током слез и жжением в глазах. Вот почему он не мог ни читать, ни составлять документы, а равно и свои сладкозвучные стихи, декламацией коих скрашивал тишину самых ранних утренних часов. Двое тибетских целителей за один вечер избавили Владыку Горизонтов от докучливых, но безобидных недомоганий посредством отвара из ягод алоэ, тертых семян шиповника и дождевой травы – посредством питья, рецепт коего будет в ближайшие дни на благо народу прибит к Северным воротам Пурпурного города.

Итак, император был здоров. Писал, читал, смеялся и шептал или напевал в тишине утренних часов свои стихи, а непогрешимые его судьи приговорили к смерти распространителей слуха, двух ревнивых придворных лекарей. Те дерзнули усомниться в решении своего верховного повелителя, который пожелал, чтобы тибетский недуг тибетцы же и исцелили.

Опрос девяти свидетелей доказал, что оба лекаря – хирург и окулист – по меньшей мере на двух консилиумах утверждали, что лхасские шаманы сведут в могилу даже бессмертного и своим мутным зельем и гнилостными экстрактами либо ослепят императора, либо причинят ему иной непоправимый вред, более того, утверждали, что Высочайший поддался на уговоры варваров-шарлатанов. Будто Возвышенного можно ввести в заблуждение, обмануть, как случайных покупателей на любой ярмарке.

Верховный суд уже через три часа разбирательства вынес приговор и определил меру наказания: в первый день после праздника Больших снегов лжецы примут линчи, сиречь ползучую смерть. Привязанные к столбам, они будут стоять лицом к лицу и смотреть, как раз за разом одному причиняют то, что другому предстоит в следующий миг.

Сначала палач ножницами срежет им левый, потом правый сосок, затем – ножом – всю грудь, затем мышцы ног, сперва бедренные, затем икроножные, узкими лентами, пока под струящейся кровью не завиднеются кости. Затем в пропитанные кровью опилки упадет плоть плеч и предплечий, в конце концов лжецы станут походить на окровавленные, кричащие скелеты, на призраков, в каковые их превратил не палач, а только собственная их ложь.

И только когда каждый из приговоренных увидит муки другого и следом тотчас испытает их сам, да-да, увидит и испытает все, что можно увидеть и испытать, не умерев... только тогда им выколют глаза железным шипом, смоченным в соляной кислоте, дабы жалкий остаток их жизни прошел в кромешном мраке.

По истечении предписанного законом и отмеренного водяными часами срока палач обезглавит проклятых, но не мечом, а ножом, которым работал до сих пор, и насадит головы на копья. Двадцать один день эти копья останутся воткнуты возле высокоструйного фонтана у Биржевых ворот, в назидание всем лжецам, а равно и тем торговцам ценными бумагами,  что  уже  рассчитывали  на  смену  власти  и,  скупая  продовольствие, взвинтили цены на рис, чай и зерно.

Осаждаемые тучами стервятников и роями проснувшихся от зимней спячки мух, эти головы будут каждому, кто на бирже, в банках и торговых домах занимался антинародными мошенническими сделками, напоминать о том, что в следующий раз кормом для вороны, запускающей клюв в пустые глазницы, может стать его собственная голова.

Чтобы вопли приговоренных не нарушали безмятежный, от снега казавшийся еще более глубоким покой Пурпурного города – об этом тоже объявили и придворным, и английским гостям, – казнь состоится вдали от дворцов Пурпурного города, на помосте, именуемом Демонской баррикадой. В тревожные времена на этом помосте горели жертвенные и сигнальные костры, чей трепетный свет должен был отгонять злых духов и разрушительные тени от средоточия мира.

Двору и всем окружающим его сферам чиновников, военных и аристократов, конечно, рекомендовали присутствовать на зрелище справедливости, однако ж полагали при этом, что им не обязательно слушать вопли осужденных, что бы помнить о долге абсолютного повиновения и мучительных последствиях любого непокорства. Каждому живущему вблизи Всемогущества достаточно просто услышать оглашение приговора, чтобы остерегаться бдительности и вездесущности императора. Ведь даже самые истошные вопли замирали с последними ударами сердца приговоренного. А вот текст императорского приговора оставался. Каждый из его иероглифов был откровением.

Когда сей документ, подобный каллиграфическому шедевру, добрался до мастерской англичан и Цзян прочитал его вслух, сначала в оригинале и стоя на коленях, а уж затем перевел растерянным слушателям на английский, шум мастерской, без того негромкий, создаваемый лишь тонкомеханическими работами, казалось, на время стал еще тише, и, вне всякого сомнения, причиной резкого затихания всех шумов здесь, как и повсюду в империи, где оглашались воля и закон Непобедимого, тоже был страх.

С этой минуты строители джонки говорили о деле двух отчаявшихся лекарей, только когда Цзяна поблизости не было, да и тогда, не сговариваясь, прибегали к неразборчивому, гнусавому диалекту, полагая, что переводчик понимает его с трудом, сомневаясь в каждом услышанном слове, а то и не понимает вовсе.

Только  за  то,  что  человек  распускает  язык,  его  убивают?  – вопрошал Локвуд.

Разве у нас кары за болтливый язык милосерднее? – спрашивал Брадшо. Вдруг наши красивые ветряные часы не оправдают ожиданий и серебряный кораблик пойдет ко дну? Нас тогда тоже привяжут к столбам? И отдадут мяснику?

Кому же еще, хихикал Мерлин, а из наших черепушек сделают часы с кукушкой. И каждый час из наших глазниц будут выскакивать шутихи, в часы трапез мы станем выплевывать звезды из воздушного риса, а в полночь – мишуру.

Тише, говорил Кокс, тише, Джейкоб.

Работа над джонкой изрядно продвинулась. Из иных серебряных корзинок, ящиков и бочонков ее игрушечного фрахта уже поднимались духи, пробужденные шестеренками к жизни, выскакивали кованные из листового серебра ласточки-касатки и сказочные нефритовые звери, а паруса раздувались от напоенного рисовым вином дыхания Арама Локвуда, самого пьющего и самого сильного английского гостя, когда Цзян явился в мастерскую с посланием из Большого секретариата Великого.

Работу над ветряными часами надлежит приостановить, только приостановить, не прекращать, но отложить и заняться покамест иным механизмом.

Цяньлун еще ни разу не видел чудесной джонки и ее механизма, во всяком случае, не видел собственными глазами, однако, благодаря отчетам Цзяна или другого пристального наблюдателя из числа гвардейцев, наверняка был информирован лучше, нежели какой-нибудь простой посетитель мастерской. Возможно, Цяньлун последовал рекомендациям незримых советников, наитию или указаниям, полученным во сне... как бы то ни было, Владыку Десяти Тысяч Лет вдруг куда больше детских времен заинтересовал бег часов и дней в конце жизни.

Часы для обреченных смерти, для умирающих, сказал Цзян, вот что Кокс должен теперь спроектировать и построить, хронометр для приговоренных к смерти и всех, кто знал дату своей смерти, видел неумолимо подступающий конец жизни и уже не мог утешать себя надеждой на некое растяжимое, временное бессмертие, которой большинство живущих вводят себя в заблуждение касательно конечности своего существования.

Ведь разве не мог даже смертельно больной обманываться и уповать на чудо, которое вновь отпустит его в мир продолжать привычную жизнь? Но того, кого приговорил к смерти уполномоченный императором судья, сомнения в своем последнем часе уже не утешат. Он видел конец, а стало быть, и грядущее с такой же ясностью, с какой обыкновенно видел его только бог.

Мастеру Алистеру Коксу сказал Цзян, дарована привилегия собрать наглядный материал для нового творения в преддверии смерти, в той тюрьме, где безответственные лекари дожидались своих палачей. Ему разрешено поговорить с обоими, выслушать их, расспросить об их жизни и их преступлении и сделать выводы, необходимые для постройки часового механизма. С этой целью ему предоставляются два трехчасовых визита в застенок у Демонской баррикады.

Он не нуждается в таких визитах, отвечал Кокс, ведь и в Лондоне людей тоже вешают, обезглавливают, сжигают и топят, и они вынуждены претерпевать, как течет время до их последней муки. Ему достаточно хорошо известна неумолимость законов, чтобы и без никчемных разговоров с отчаявшимся представить себе, как улетает время жизни перед исполнением смертного приговора.

Кокс кое-что недопонял, сказал Цзян, а недоразумения в любое время жизни могут стать опасны, этот визит отнюдь не предложение Великого, не просто пожелание, но его воля.

За два дня до назначенного на утренние часы начала казни (зрелище увечий могло тогда продолжаться до вечера и таким образом к наступлению сумерек явить свидетелям и зевакам, собравшимся в месте справедливого возмездия, на примере самого неба, как угасает жизненный свет виновного) Кокс и Цзян в сопровождении четырех звенящих латами гвардейцев были в портшезе доставлены к тюрьме возле Демонской баррикады.

В этой постройке, ощетиненной зубцами, блещущей пурпуром Запретного города, помещалась чуть не целая армия солдат и тюремщиков, однако заключенных было всего двое – приговоренные к смерти лекари. В длинном, темном даже в этот холодный, но солнечный день коридоре, который вел в безоконный каземат, где сидели прикованные к каменным стенам приговоренные, царила гробовая тишина.

Несмотря на три факела, которые зажег услужливый тюремщик, не забыв и несколько курительных палочек против вони, Коксу потребовалось время, чтобы отличить прикованных друг от друга: заскорузлое от крови, грязи и блевотины лицо более молодого от заскорузлого от крови и грязи лица второго, много более старшего.

Младший разрыдался, когда тюремщик осветил тьму факелами, потому что принял Кокса, Цзяна и эскорт гвардейцев за палачей, которые поволокут его к месту казни. Старший молча смотрел на черную солому, где неподвижно сидел на корточках.

Два факела тюремщик сунул в дыры в каменном полу, куда при большем количестве узников, видимо, крепились цепи, и что-то сказал заключенным на удивление дружелюбным тоном. Две-три короткие фразы, которые могли означать только одно: сейчас им будут задавать вопросы, а они должны отвечать. Цзян не стал переводить слова тюремщика.

Кокса обуревали сострадание, брезгливость и гнев. Принеси им воды, сказал он тюремщику, пусть умоются, я хочу видеть их лица.

Он   чувствовал   себя   беспомощным,   словно   цепи   вот-вот оплетут его собственные щиколотки, и едва не плакал.

Цзян перевел.

Тюремщик повиновался.

Но узники, вместо того чтобы, как велено, умыться, стали пить из мисок, которые им подали, пили алчно, будто изнывали от жажды. Когда тюремщик, резко изменив тон, прикрикнул на них и хотел выбить миску из рук младшего, Кокс сказал Цзяну, громче, чем когда-либо обращался к нему: Пусть этот мерзавец оставит их в покое, пусть они напьются!

Цзян перевел.

Тюремщик повиновался.

А вот к плошкам с рисом, принесенным тюремщиком по распоряжению Кокса, ни тот ни другой не притронулись. Младший, правда, протянул было руку, но, очевидно, уже при мысли наполнить рисом рот, разорванный пыточными инструментами или кулачными ударами, его замутило, и он не сразу сумел подавить жестокие приступы тошноты.

Каковы ваши вопросы? Цзян прислонился к открытой двери каземата, чтобы легким сквозняком ослабить смешанную с дымом вонищу. Но Кокс думал о металлическом блеске и вощеных, легких как пух шелковых парусах джонки, кораблика Абигайл, постройку которого пришлось отложить, – из-за хронометра, коему надлежит измерить последний, мучительный отрезок убогой жизни, – и молчал. Не было у него вопросов.

Вы должны что-нибудь спросить, сказал Цзян.

Но у Кокса не было вопросов.

И Цзян сам заговорил с приговоренными и фразу за фразой перевел Коксу, что спросил у них, проходят ли дни в этом мраке, последние дни их жизни, быстрее, чем дни их преступного прошлого. Вправду ли время в каземате, в ожидании исполнения императорского приговора начинает бежать быстрее? И что здесь, внизу, считается темпом времени?

И что? – спросил Кокс, глядя на лица узников, на вновь сдержанное, обмытое лицо младшего, на по-прежнему каменное лицо старшего. И что же они ответили? Говорили-то оба.

Старик говорит, что здесь более нет времени, а коли и есть, то оно стоит. Младший же говорит, что дни мчатся стремительно, притом что ничего такого не чувствуешь.

Как что-то может стремительно мчаться, сказал Цзян, как что-то может стремительно мчаться, спросил я, если ничего такого не чувствуешь? По его словам, дело обстоит примерно как с человеком, который падает в бездну в заколоченном ящике, падает и падает, ни обо что не ударяясь, и узник в ящике невольно думает, что дна вообще нет, никогда не было ни дна, ни падения, только вонючая, удушливая теснота и шумная тьма.

Второй из двух рекомендованных императором визитов состоялся на следующий день, когда влажными хлопьями падал густой снег, отчего длинный гулкий проход к каземату сделался еще более темным и гнетущим, и – по крайней мере, для тюремщика и гвардейцев – ничем не отличался от первого: Цзян и англичанин спрашивали, узники отвечали.

На самом же деле Кокс и на сей раз вопросов не задавал; после долгого молчания, понукаемый Цзяном, он заговорил как бы сам с собой и начал рассказывать узникам о своей немой жене и о дочке, рассказал об искрящейся Темзе, ведь она искрилась, несмотря на все отбросы, на всю плавающую в ней падаль, на деревянные обломки, гнилой плавник и нечистоты, какие самая большая река Англии несла мимо стен и дворцов Лондона будто в насмешку и в напоминание о глупости властей, – искрилась в солнечном и лунном свете.

Он рассказывал о жестокости английских королей, по чьему приказу закалывали кинжалом или обезглавливали даже их родичей и возлюбленных, рассказывал о варварском тщеславии высшей знати, которая мнила себя парящей в блистающих высях, тогда как на самом деле просто топталась в грязной клоаке... рассказывал и рассказывал, протестуя таким образом против воли императора, который приказывал ему – приказывал! – задавать вопросы.

Он, Алистер Кокс, не станет задавать вопросы этим несчастным, чтобы употребить их ответы при создании хронометра, никогда не станет. Часы, автоматы были светлыми, сверкающими подобиями и предчувствиями вечности, но не мерилами отчаяния и не смехотворными музыкальными шкатулками исчезновения.

Цзян, единственный, кто понимал, что англичанин играет собственной жизнью, не перевел ни единого слова этих рассказов; но, когда Кокс делал паузу, он задавал узникам вопросы, которые по своей продолжительности и тону соответствовали Коксовым рассказам об Англии: спрашивал о длительности бессонных часов, о бесконечности ночи без сна в оковах, о скорости, с какою утраченная по смертному приговору давняя жизнь в почете и достоинстве отступала все дальше и дальше в недостижимость и исчезала.

Узники и впрямь начали шепотом отвечать на иные его вопросы, даже заводили заунывные монологи, пока Цзян их не перебивал, но из того, что они говорили, не переводил ни единого слова, произносил свой текст, дабы не нарушать назначенную на сей визит последовательность вопросов и ответов. Ведь, по правде говоря, смертники не отвечали, так же как и Кокс не задавал вопросов, они бормотали просьбы о помиловании, ободренные дарами риса и воды, нехотя принесенными тюремщиком по приказу Кокса, а еще просьбы о перевязочном материале для ран от пыток и молили о помощи их семьям, лишившимся кормильцев.

Старший под конец шептал уже только имена, не слова, не фразы, только имена, и Цзян понял, что это имена его близких, его жены, его детей и имена милостивых духов, которые не оставят его в день мучений. Кокс не понял ни слова.

Здесь, в зловонном, даже в солнечный день освещенном лишь факелами месте, где дата и час смерти установлены столь же неоспоримо, сколь рассчитанное астрономами небесное явление, и не существовало надежды хотя бы чуточку оттянуть этот срок, люди – в цепях ли, как приговоренные, в блестящих ли латах, как гвардейцы, в тонком ли сукне, как Цзян и англичанин, – казались прежде всего покинутыми, и каждый, что бы он ни говорил или якобы понимал, был совершенно одинок.

8 Ваньли Чанчэн, Стена 


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю