Текст книги "Я пережила Освенцим"
Автор книги: Кристина Живульская
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Наша ауфзеерка Хопман вызывает кого-то своим хриплым голосом, ей вторит лай собак. Через окно в тишину барака врываются ее грубые ругательства и повелительные крики капо «Канады»: «Закрыть бараки! Живее, ты, глупая гусыня! Эй ты, сумасшедшая корова…»
Доносятся приглушенные звуки музыки. Это устраивают оргии господа эсэсовцы.
Тяжелым вздохом заканчивается один из тысяч лагерных дней.
Глава 5
Лодзинское гетто
Однажды в посылке от сестры я получаю первую записку, хорошо запрятанную в стенке ящика. Сестра пишет о наступлении, о приближающемся освобождении.
«Еще немного продержись!»
Заучиваю записку наизусть и мчусь в барак к Зосе встретиться с Вацеком. Теперь мы смеемся над тем, что они заготавливают дрова. На этот раз у них ничего не получится, просто-напросто не успеют.
Вацек тоже потирает руки после сообщения которое ему удалось подслушать.
– Мы еще будем жечь их трупы на этих дровах.
Зося, стоящая на посту у двери, кричит:
– Смотрите, туча людей идет от платформы!
Радостного настроения как не бывало. Опять Варшава?
Это пригнали евреев из лодзинского гетто. Кошмар начинается снова. Идут люди-скелеты. После пяти лет изоляции за стенами гетто, голода и тяжелой работы – они видят березовый лесок и не подозревают, что это их последняя прогулка!
В облаках пыли, поднимаемой ветвями орешника, вновь проходит обросшая, одичавшая, с глазами, опущенными в землю, зондеркоманда. За нею везут дрова, несут дрова, тащат неисчислимое количество дров. Впереди карета Красного Креста. Проходит час – и вырывается пламя из крематория. Еще два часа – и темный, едкий дым подымается из ям и рвов. А потом ударяет в голову чад от сжигаемых человеческих тел.
И никуда нельзя ни убежать от этого, ни скрыться…
Отяжелевшей головой наклоняюсь над дневником молодой еврейки из лодзинского гетто. Дневник свежий, «еще теплый», как говорит Марыля, которая его нашла. Последние слова написаны всего несколько часов назад, в переполненном поезде, везущем их в Освенцим. Сейчас, когда я это читаю, автор дневника уже горит в яме возле, крематория. Вот эти последние слова; «…а теперь мы едем в неизвестный край. Что нас там ждет? Что бы ни случилось, всюду лучше, чем там, за стенами… Проклинаю каждое воспоминание об этом аде. Проклинаю всех тех, кто выслуживался перед убийцами. И мою вечную темную, холодную, голую каморку на Бжезинской улице, и эту безжалостную стену, отгородившую нас от всего мира, и нашу неописуемую нужду, и мерный топот колодок перед рассветом, и чахотку, и страшную уголовную полицию. Проклинаю это место, лишенное и листочка зелени, место, где погибли мои лучшие годы, где умерли дорогие мне люди, где я отдала все свои силы смертельному врагу – взамен на продуктовую карточку.
Пишу в тесном уголке, полоса света падает на бумагу сквозь щель в вагоне. Два дня я ничего не ела. Ну что ж! Все-таки мы едем и видим сквозь щели золотистую рожь…»
К зауне подъезжает лимузин. Выходят доктор Менгерле и Крамер.
Бася и Неля отправляются на разведку. Какая цель этого необычного визита?
Я продолжаю читать дневник, заглядываю в другую тетрадь, принадлежащую той же девушке. Нахожу там – стихи. Печальные стихи о гетто, о жизни прокаженных.
О голоде и преследованиях. Стихи мстительные, о владыках денег и фабриках оружия, о богах гетто.
Нахожу замечательный отрывок, благословляющий желтый свет фонаря, стоящего за стеной. Этот фонарь, свет из иного мира, проникает в темный угол поэтессы из гетто и позволяет ей творить.
А вот и последние стихи, написанные под влиянием v плакатов, сообщающих о выезде в неизвестные края. Радостные, полные надежды стихи. Повторяющийся рефрен поражает меня, он сейчас звучит издевательски, ужасно:
Пататай, пататай,
Мы поедем в чудный край!..
Бася вернулась из разведки, наклоняется надо мной.
– Опять «селекция». Как страшно смотреть!
Выхожу из барака. Возле зауны раздеваются женщины из лодзинского гетто. Доктор Менгерле в сопровождении Крамера и гауптшарфюрера Хана производит отбор. Небольшая группа женщин средней полноты стоит на стороне «жизни». Менгерле набирает их из проходящей колонны. Огромное число остальных, истощенных женщин уже ни на что не пригодится великому рейху. Поэтому они идут на сторону «смерти». Идут друг за другом, обезумевшие от стыда. Мимо нас проходит девушка-полускелет, мы хорошо знаем, что она испытывает. Озираясь кругом, как затравленная, она никого и ничего не видит и кричит:
– Люди! Где люди?
Ответа нет. Девушка продолжает кричать:
– Эй, весь мир сошел с ума! Весь мир сошел с ума!
Она останавливается и прислушивается. Мы съежились за бараком. Вдруг она побежала все быстрее и быстрее. Я выглядываю из-за угла и вижу, как она проталкивается через группу голых женщин, как пробивает себе дорогу в газовую камеру…
Пататай, пататай,
Мы поедем в чудный край!..
Фронт приближается
Глава 1
Налет
Все признаки в небе и на земле указывали на то, что великий рейх распадается с гулом и треском, лопается, трещит и неминуемо развалится под победным шагом наступающих войск.
И хотя все еще шли «в газ» человеческие тени из лодзинского гетто, хотя непрерывно неслись грузовики, нагруженные «живыми трупами», – все же за каждым грузовиком бежала надежда: последний… один из последних… Они спешат, но всех не успеют сжечь.
Они окружены… Окружены! Это уже не наши иллюзии первого или второго года войны, нет, это настал их последний час, да, последний… Но те, которых они еще гонят сюда, те, которые сейчас входят в печь, уже не дождутся…
Вероятно, и мы погибнем за час до освобождения, но что из того? Мы испытали ни с чем не сравнимую радость – узнали, что пришел час возмездия, что они погибают. Эта радость безраздельно владеет нами и заглушает даже жажду личной свободы… Нет у них никакого нового оружия! Вранье, пропагандистский трюк! Настоящая правда, вот она: на Западе союзники освободили Ахен, на востоке советские войска вышли к Висле…
Мы все чаще получаем сведения из «конспиративных» писем, из подслушанных сообщений, из газет, тайком унесенных из кабинета шефа. О многом говорит нам и перемена в поведении господ нацистов: неопределенное выражение на их лицах и переходы от самого дикого садизма к небывалой мягкости. Все эти признаки их трусости и свойственных им наклонностей вызывают и радость и отвращение. К избиениям, к стоянию на коленях, к «лягушечьей гимнастике» хефтлинги относятся теперь с холодным спокойствием, с обостренной ненавистью. Подмигивают многозначительно друг другу: «Они нервничают. Посмотрим. Выдержим и это».
В первых числах сентября мы замечаем, что прекращаются транспорты «в газ». Проходит еще несколько дней. По-прежнему тишина. Поезда к платформе не подходят. Лишь один крематорий слабо дымится. Радио молчит, будто его и не было. Нет и машины с посылками. Единственным признаком не изменившегося порядка являются переполненные грузовики из «Канады», они спешат, они несутся с еще меньшими промежутками, чем обычно.
Мы вслушиваемся в тишину.
– Пожалуй, надо «организовать» хорошие ботинки, – говорит Неля. – Пойду в «Канаду», прочная обувь – необходимая вещь. Может быть, нам предстоит долгий путь…
Однажды в двенадцать часов дня вдруг слышим шум самолетов, и тут же – вой сирены. На наших лицах появляется восторг. Мы смотрим вверх. Слушаем рокот моторов, как прекраснейшую музыку. Медленно появляется с севера, тяжело грохочет крылатая эскадра, вибрирующий воздух несет к нам волны радостной надежды.
– Хоть бы начали бомбить! – мечтает Бася, не отрывая глаз от самолетов.
Ирена тоже провожает их взглядом.
– Вот если бы бомбы упали на проволоку и разорвали ее… Образовался бы проход, а там и партизанские отряды вблизи!..
Неля, тоже с поднятой вверх головой, смеется, передразнивая Ирену.
– Если бы, если бы! Если бы жених рядом в машине… Если бы золотые часы и звездочка с неба.
И вдруг… Что это? Бум! Бум!.. Вбегаем в барак. Из эсэсовской кухни стремительно, выскакивают господа эсэсовцы, повелители Бжезинок, и мчатся к воротам, где, оказывается, построено убежище. Мы не можем отказать себе в удовольствии и наблюдаем за бегущими. Чудовище Бедарф бежит первым, бледнее, чем всегда, за ним торопятся другие. Только одна Янда остается у барака, стоит, спокойно засунув руки в карманы.
Бомбы падают где-то совсем рядом. Мысленно просим бога, чтобы это продолжалось как можно дольше. Чеся прерывает молчание детским заявлением:
– А я когда-то так боялась бомб…
Бомбардировка длилась полчаса. Отчетливо виден пожар в лагере C.
– Горят бараки, – замечает кто-то, – хорошо, если бы ветер дул в нашу сторону!
– Ну и что ты от этого выиграешь? – говорит другая отрезвляюще. – Негде будет спать, будешь спать под открытым небом, да еще собак выпустят.
Увы, «поэма моторов» кончается, и самолеты, сбросив груз, улетают.
Бедарф и другие эсэсовцы вылезают из убежищ, и снова перед нами лица повелителей. Они пытаются шутить, прикидываясь храбрецами.
После полудня, видимо, по случаю сегодняшнего избавления от смерти, они устраивают себе сногсшибательную пирушку. Пьют до бесчувствия – так пьют обреченные на тонущем корабле. Бьют все, что только можно разбить, орут во всю глотку. Мы затворяем дверь, ожидая их визита. Действительно, вскоре появляются, шатаясь «Венский шницель» и «Кривой». Не знаем, что нам придумать. Делаем вид, что заняты работой. «Кривой» кричит, сверкая единственным глазом:
– Ну что, глупые свиньи, весело?
Никто ему не отвечает. «Кривой» вынимает пистолет и целится в Ирену.
В эту минуту распахивается дверь, и в детской коляске, пронзительно визжа, въезжает подталкиваемый самим гауптфюрером Ханом лоснящийся, безвредный Вурм, вдребезги пьяный.
Одновременно отворяется дверь служебной комнаты, и на пороге появляется Янда. Своим проницательным взглядом она сразу оценила положение. Воцаряется тяжелое молчание. «Кривой» прячет револьвер. Вурм перестает визжать. Хан бросает коляску и подходит к Янде. Отвратительно причмокивая, он пожирает ее глазами. Янда захлопывает дверь перед его носом. Разъяренный Хан лезет к ней в комнату через коридор. Раздается звон битого – стекла…
Мы не дышим, приросли к стульям. Только бы не увидели в нас женщин, не захотели бы с нами «поиграть». Против воли сочувствую Янде.
Наконец оргия эсэсовцев, вылезшая на этот раз из-под прикрытия ночи на дневной свет, кончается – о, чудо! – без всяких опасных для нас последствий.
Немного погодя дверь служебной комнаты отворяется, и бледная, как призрак, Янда велит убрать стекло.
На другой день мы узнаем, что в результате налета уничтожен эсэсовский госпиталь. Среди эсэсовцев есть убитые и раненые.
В Бжезинки приходит давно не появлявшаяся здесь Валя из политического и по секрету сообщает, что отныне уже не будут умерщвлять газом людей. Пришел приказ из Берлина, сообщение это верное. Авторитетные комментаторы, то есть «парни», предполагают, что это в связи с занятием немецкой территориии. Гитлеровцам будто бы пригрозили, что с ними сделают то же самое. Хотя всем известно, что Валя имеет доступ к официальной информации, мы, однако, не верим. Уже столько раз мы решали, что массовым убийствам пришел конец, а новые жертвы шли «в печь».
Расспрашиваю Валю о подругах из моего транспорта. Валя знает все: кто умер, кто ходит на аусен, кто получил работу под крышей и кто лежит в ревире. Подсчитываю мысленно и вижу – осталось очень немного. Вспоминаю, как в первые дни меня поразила статистика смертей. Каждая, кого я тогда встречала, уже в начале разговора заявляла: «Что из того, что я еще живу… нас приехало сорок, осталось четверо…»
Валя приносит список транспортов из Освенцима в лагерь Равенсбрюк; утверждает, что это первый эвакуационный транспорт, а за ним последуют остальные.
В картотеке, рядом с фамилиями переведенных, мы вписываем букву «ü» (überstellt). В эвакуационном списке много подруг. Встречаю фамилию Стефы, прибывшей со мной из Павяка.
Еще приходят списки, а транспортов что-то не видать на платформе.
Видим из окон, как мужчины, французские партизаны, ремонтируют разбитую, вытоптанную сотнями тысяч ног «дорогу смерти».
Холодный сентябрьский дождик покрывает изморосью тиковую одежду французов. Голод и апатия преобразили их лица – а еще так недавно эти люди боролись с оружием в руках. Иззябшие, смирившиеся, они перекапывают Лагерштрассе.
Неля не может смотреть, как мерзнут эти славные парни. В минуту, когда часовой отвернулся, она подает знак, открывает окно и выбрасывает хлеб и носки. Часовой вдруг поворачивается. Заметил. Стараясь спасти положение, обезоруживающе улыбаясь, Неля кричит часовому:
– Не трогай его, я могла бы быть твоей матерью! Ведь я не сделала ничего плохого.
Эти слова неожиданно подействовали. Часовой делает вид, что ничего не заметил. Француз жадно глотает огромные куски хлеба, взгляд его оживляется благодарностью. Товарищи завидуют ему и смотрят на нас с немым ожиданием. Но у нас больше нет хлеба, да и боимся часового. Опускаем головы и «работаем». Что можно сделать? Столько голодных заключенных мокнет сейчас в поле за проволокой, столько голодных варшавян, лодзинских, венгерских евреев! Невозможно всем им помочь.
Приезжают поодиночке цуганги. С платформы ведут трех беременных женщин.
Беру ведро – наш обычный предлог – иду в зауну за водой. Подхожу к женщинам. Венгерские еврейки. Они уже были здесь прежде. Их тогда отправили в лагерь – беременность еще не была заметной. Послали на уборку щебня. Там все обнаружилось. Женщины догадываются, зачем привезли их обратно. Одна из них, со спокойным, сёрьезным лицом, указывает на крематорий.
– Знаю. Там сожгли мою мать, и я туда пойду. Так будет лучше всего. Скорей бы только.
И горько усмехается.
Не пытаюсь ни возражать, ни утешать. Кто может все это знать лучше, чем они? Но не могу и отойти просто так, чувствую, что должна что-то сказать. Мне стыдно, что я буду жить в то время, как они…
– А мне так хотелось иметь ребенка, – печально говорит вторая женщина. И оглядывается вокруг: – Когда, наконец, они за нами придут?
– Долго ли «это» продолжается? – спрашивает третья, самая молодая, она взволнована больше других.
– Недолго, – выпаливаю я и убегаю.
У дверей нашей канцелярии ко мне обращается какая-то женщина.
Она сильно накрашена, с часами на руке, на высоких каблуках, в узкой юбочке и, о диво, с пришитым номерком.
– Команда эффектенкамер? – спрашивает она.
– Здесь. Ты заключенная?
– Я зондерхефтлинг, особая заключенная, – отвечает она вызывающе.
– Что это значит? Ты пришла без часового?
– Не твое дело. Мне надо капо.
Входим в канцелярию. Все открывают рот от удивления при виде этого «зондерхефтлинга».
Девушка на высоких каблуках разговаривает вполголоса с капо и кокетливо выходит.
– Вы разве не знаете, кто это? – смеется капо. – Зондерхефтлинг из пуфа! Пришла из Освенцима, из мужского, за драгоценностями. У нее освобождение.
Едва она ушла, как я опять увидела часового, ведущего какую-то пожилую женщину.
– Еще один цуганг. Какой-то странный день сегодня, эти цуганги, будто дождевые капли капают на голову по одной, – ворчит под нос капо.
Лицо вошедшей в канцелярию кажется знакомым. Узнаю. Это социал-демократка из Вены.
– Вы опять здесь? – в один голос спрашиваем мы, удивленные. – Где же вы были все это время?
– В Освенциме. Посадили в бункер, вели следствие. Допрашивали, били. Хотели узнать, кто из нашей партии действует против Гитлера. Я ничего не сказала. Никого не выдала.
Ада снимает с плеч старушки пальто с исторической пуговкой. Нам очень жаль старушку.
Проходит несколько минут – и она уже с бритой головой, в коротеньком узком платье, с красным крестом на спине и дрожит от холода, под дождем.
Мимо нее медленно проходит Вурм, закутанный в плащ. Старушка минуту колеблется… Наконец подходит, напоминает ему о себе, протягивает руку.
Но Вурм сегодня в другом настроении, и старая еврейка уже не развлекает его. Он останавливается, но тут же идет равнодушно дальше. Рука старушки падает, будто ее отсекли.
– Жили в одном районе, – насмешливо говорит Таня, – и так некрасиво поступил… Правда, бедная маленькая старушка? Он венец, вы венка… как это грустно… Вы думали, он вас отправит в Вену, а он отправил вас в бункер… Вы немного поумнели? Надо было смотреть не на его гладкое лицо, а на его череп мертвеца. Он его носит не случайно… Ни один из них не носит случайно свой трупный череп. Это и есть их подлинное обличье.
Глава 2
Дуновение свободы
В этот памятный день Янда велит Неле, Аде и мне раздобыть кувшины. Я несусь в «Канаду» и отыскиваю их там, не понимая, зачем они понадобились.
– Пойдем гулять, – усмехается Янда, – по грибы.
Мы не можем сдержать крика радости. Не верим собственному счастью. Янда надевает пилотку, берет овчарку на поводке, мы хватаем кувшины и отправляемся.
Выйдя за ворота, поворачиваем направо, туда, где стоит белый домик. Земля по-осеннему сырая, а небо светлое, голубое. Нас обдает свежий легкий ветерок. Остается позади тошнотворный запах трупов, не слышны крики из «Канады».
Походка становится легкой, свободной. Стараемся мягкими шагами как бы обласкать этот свободный, не огороженный колючей проволокой кусочек земли. Входим в березовый лесок. Никто не нарушает ненужными словами торжественную тишину. Янда движением головы позволяет нам сесть. Я сажусь на пенек и прижимаю руку к сердцу, оно неистово колотится в груди. Неля прислонилась к дереву. По ее лицу текут слезы.
Будем ли мы когда-нибудь ходить по лесу, по полям и не видеть в этом ничего необыкновенного? Разве замечала я раньше, сколько красоты в каждой веточке, в каждом оттенке зелени, в каждой травинке? Разве умела я с таким наслаждением вдыхать запах земли?
Не знаю, не помню, каким все это было. Как я хочу, чтобы вот эта минута никогда не кончалась. Беру пригоршню чистой земли, не пропитанной человеческой кровью, без пепла сожженных. Земля сыплется сквозь пальцы…
Янда смотрит на меня. «Вот мой враг, – думаю я спокойно. – Достаточно выхватить у нее револьвер, застрелить ее и собаку. И пойти вперед. Этой лесной тропинкой, потом через поле. Дышать глубоко, надышаться райской; тишиной, свободой… а потом… все равно, что будет потом… Ради одной этой минуты стоит. Как смогу я теперь опять вернуться туда?..»
Очевидно, в глазах у меня злые огоньки, потому что Янда подходит и кладет руку мне на плечо; дрожь охватывает меня от этого прикосновения…
– Пойдем дальше?
Как невыносимо тяжело. Знаю, что ничего ей не сделаю, знаю, что вернусь туда. Начинаю жалеть, зачем я пошла на эту прогулку. Будет еще ужаснее теперь. Ведь завтра, в любой день, могут повести нас пятерками в крематорий. Очарование украденной свободы рассеивается как дым. Боюсь смотреть вокруг. Не хочу больше поддаваться покоряющей силе природы. Поскорее вернуться туда и забыть.
А когда-нибудь… Если удастся выйти на свободу, смогу ли я смотреть на прекрасный пейзаж, на радующие глаз уголки земли, и не вспоминать этот черный дым, кровавое пламя, отчаянный последний крик сжигаемых людей? Никогда, никогда. У людей будут свои дела, а я мыслями, сердцем буду всегда здесь. Другие, счастливые, будут в лесу, а передо мной постоянно будут эти пылающие рвы, печи, извергающие огонь. Ничто не изгладит это из памяти. Ничто не сможет вычеркнуть это из души.
– Это, пожалуй, как увечье, – говорю я вслух.
Неля смотрит на меня изумленная.
– Ты о чем?
– Мы навсегда искалечены.
Неля задумывается. Она понимает меня.
Солнце весело освещает молодой лесок. Мы ищем грибы. Их не очень много. Неля несмело обращается к Янде:
– Мало грибов, фрау Янда, может быть, еще как-нибудь пойдем по грибы? Хорошо?
Янда молча смотрит на часы, наконец говорит медленно, подчеркивая каждое слово:
– Наверно, вы не раз пойдете еще по грибы…
– А вы?
– Я тоже… пойду… по грибочки, – говорит она срывающимся голосом. – А теперь назад.
Солнце уже высоко. Вспоминаю свой первый выход на аусен год назад. Все теперь иначе. Я сыта, волосы у меня отросли, на мне фартук, ноги в чулках. Я похожа на человека. А тогда… Тогда жила Зосенька. Тогда я встретила Анджея…
И только солнце светило так же, так же пахла земля. Так же мучительно трудно было возвращаться. Тогда и сегодня было одно общее, как и в любой день здесь, за проволокой: вечное томящее беспокойство – что с нами сделают завтра.
Возвращаемся той же дорогой. Стараемся продлить прогулку, но, кроме замедленных шагов, ничего другого нельзя придумать. И снова перед нами проволока. «Повернуться и бежать, – мелькает безумная мысль, – не возвращаться, не входить туда…»
Овчарка прыгает рядом со мной, ноги механически переступают линию ворот. И вот уже слышен крик мужчины из зауны. Нам навстречу выбегает Бася.
– Это какой-то еврей получил двадцать пять. Ну, как в лесу? Как я вам завидую. Много грибов?
– Свобода очень приятна, Бася. Но хорошо, что я вернулась. Знаешь, я уже, пожалуй, привыкла. Новые эвакуационные списки пришли?
В этот день не могу дождаться конца работы. То и дело смотрю на часы. Добраться скорей до постели, еще раз пережить прогулку. Наконец четыре часа. Ставлю в шкаф ящики с карточками. Зютка, без перерыва стучащая на машинке, подмигивает мне, с удовольствием глядя на часы.
Вдруг влетает в канцелярию Зося, дрожа от волнения.
– Горит третий крематорий!
В ту же минуту раздаются выстрелы. Выбегаем из барака. Крематорий объят пламенем.
Из «Канады», из эсэсовской кухни, со всех сторон мчатся к месту пожара эсэсовцы с винтовками наперевес. Начинается обстрел крематория. Но огонь разгорается ярче и ярче.
Мимо нас пробегают мужчины из эффектенкамер. Вацек быстро, на ходу, рассказывает:
– Взбунтовалась эондеркоманда. Их отправку задержали… Должны были сегодня вывезти. Они решили не дать обмануть себя, как те, перед ними… Может, это станет сигналом к восстанию во всем лагере.
Огонь охватил крышу, вырывается из окошка газовой камеры. А трубы торчат. Сильное возбуждение охватывает меня. От странного волнения сжимается сердце. Как загипнотизированная я упорно смотрю на трубы и жду: они должны рухнуть. Трубы – этот страшный символ сожжения, они должны рухнуть. Неважно, что останутся другие крематории, что останутся пулеметы и прочее смертоносное оружие. Важна теперь сама борьба. Важно то, что накануне решительного разгрома гитлеровцев в огне возмездия пылает место их самых подлых, чудовищных преступлений. Место, которое они хотели бы скрыть от мира и от самих себя. Теперь это зарево уже не означает, что горят удушенные миллионы людей. Это зарево уже не следствие пассивного повиновения коварному, преступному, казалось бы, непобедимому врагу. Это зарево – участок фронта, который приближается к нам. Какое это торжество – видеть «властителей жизни и смерти» трусливо бегающими вокруг горящего здания. Как они перепуганы, как ничтожны перед горсточкой героев, перед горсточкой презираемых ими евреев.
– Все евреи на апель! – кричит разъяренный владыка Бжезинок, гауптшарфюрер Хан. – Все проклятые евреи на апель!
Евреи из обслуживающего персонала зауны, из «Канады» бегут, бледные, на площадь апелей. В глухом молчании строятся пятерки. Хан стоит посредине, размахивая хлыстом.
За этими проклятыми евреями надо следить в оба, они еще что-нибудь выкинут. Тут, во всяком случае, Хан чувствует себя в большей безопасности, чем в районе обстрела.
С платформы прибывает подкрепление: эсэсовцы на мотоциклах и велосипедах. Едва они подъехали, как раздаются выстрелы из второго крематория. Все бросаются туда. В эту минуту с грохотом рушится одна из труб объятого пламенем первого крематория.
– Становится жарко, – возбужденно шепчет Бася.
Появляется Вацек.
– Дела идут хорошо, возможно, удастся бежать, надо держаться поближе друг к другу.
Из Освенцима, из мужского лагеря приезжает пожарная команда, состоящая из заключенных. Клубы дыма вырываются уже со всех сторон здания. Оно распадается на части, как карточный домик. Пожарники развертывают шланги. Дрогнула вторая труба и тоже с грохотом падает на землю. В третьем крематории не прекращается стрельба.
Из второго крематория доносятся единичные выстрелы. Едва вспыхивают то там, то тут маленькие огоньки. Наконец, все гаснет. Эсэсовцы медленно возвращаются с «поля битвы».
Я очнулась как после кошмарного сна. Проволока стоит нетронутая. Заходящее солнце медленно скрывается за Бжезинками. Над нами невозмутимой лазурью простирается небо.
Октябрь. Мелким дождем моросит наша покорность. Так что же это? Как же с молниеносным наступлением? Еще один год приближается к концу, и, кроме эвакуационных транспортов, – никаких перемен. Впрочем, перемены есть. Больше не появляются цуганги. По приказу коменданта эвакуируемые мужчины должны пройти через зауну в Бжезинках. Перед нашим окном по-прежнему крутится трагический фильм о скорби и беспросветной жизни.
Мужчины невероятно исхудали и голодны. Живут только лагерным пайком. При раздаче супа происходят бои. Если немного мороженой брюквы с кашей проливается на, землю, несколько хефтлингов ложатся и жадно вылизывают ее.
– Никогда бы я этому не поверила, – говорит Бася печально, – если бы не видела собственными глазами. Я и сама недавно тоже страшно голодала, а теперь даже не могу представить, что можно дойти до такого состояния.
«Организовываем» хлеб. Подать его через окно невозможно – тотчас же собирается толпа с протянутыми руками, а это может привлечь внимание шефа. Приходится маневрировать, договариваться с каждым в отдельности. Но наш, с такими трудностями добытый хлеб – это капля в море. Съежившиеся, измученные, озябшие скелеты в полосатых халатах едва таскают ноги в огромных колодках.
После того как исчерпаны все запасы хлеба, принимаемся за «организацию» шарфов, перчаток и носков. Ирена смело похищает из «Канады» целый узел с шарфами и никем не замеченная проносит его. Зютка пользуется перерывами в работе и вяжет на спицах перчатки и наушники, тихонько всхлипывая при этом.
Всех донимает холод. В мире царит ненастье и мрак. Вид бродящих в поисках пищи полосатых халатов угнетает душу. Лишь контуры гор становятся как бы более отчетливыми и близкими. Время тянется безнадежно.
В «Канаде» из-за отсутствия новых партий товара, с молчаливого согласия эсэсовцев и капо, замедляется темп работы. Это в интересах самих эсэсовцев, потому что тогда их роль будет окончена и их вышлют на этот ужасный восточный фронт. Они ловко растягивают «работу» на долгие недели. Однако неопровержимый факт налицо – транспорты перестали прибывать.
В один прекрасный день начинается разборка четвертого крематория.
Нам трудно поверить, что мы дождались такой минуты.
Женщины, разбирающие крематорий, рассказывают нам подробно о конструкции печей, об устройстве раздевалки, газовой камеры…
Снова мы расстаемся с надеждой на освобождение, настойчиво бьется мысль: «Раз они уничтожают следы преступлений, значит, уничтожат и нас – свидетелей. И никто в мире ни о чем не узнает. А если кто-нибудь и выберется отсюда – кто ему поверит, его не захотят и слушать…»
После краткого «семейного» совещания в бараке у Зоей мы решаем оставаться здесь, пока это будет возможно. Тут мы уже знаем что и как. Если нас ждет конец, он настигнет нас всюду, если нам суждено уцелеть, спасемся и здесь. Впрочем, наше решение меняется каждый час.
Наконец заставляю себя не думать больше об этом и не принимать близко к сердцу… «Что будет, то будет, только бы скорей», – как говорили венгерские еврейки перед смертью. А мы? Ведь мы столько лет ждали этой минуты. Стоит ли теперь изводить себя бесплодными предвидениями? Нельзя требовать слишком много. Мы столько раз повторяли: «Вот бы дождаться их разгрома, больше ничего не надо…» Почему же теперь так сильно хочется жить?..
Все мы впадаем в меланхолию. Говорим только об одном. Что с нами сделают? Каким образом избавятся от нас? Известно уже это им или еще ждут приказа из Берлина? Умерщвлять газом, наверное, не будут, ведь крематории разбирают. Ну, так могут расстрелять…
Распространяется слух, что в последнюю минуту они сбросят бомбу на лагерь и заявят на весь мир, что это союзники ее сбросили. И никто, наверное, не станет проверять это.
Раздумываем о том, а не выбраться ли нам в другой лагерь. Возможно, что для нас условия там будут гораздо хуже. Но не единственная ли это возможность остаться в живых? Лагерь в глубине Германии может продержаться до конца войны. Затеряемся там среди полосатых халатов, никто и знать не будет, что мы тут видели.
Со всех концов рейха возвращаются обратно посылки с вещами «умерших», отправленные эсэсовцами своим семьям. При каждом появлении почтовой машины мы не можем скрыть радость даже в присутствии шефа и сопровождающего его эсэсовца. Открываются двери всех комнат, и толпа девушек мчится к машине, чтобы по вернувшимся посылкам собственными глазами убедиться, какие города уже освобождены.
Чеся с невинным видом спрашивает у шефа:
– Герр шеф, почему вернулись?
– Затор на железной дороге! – не моргнув глазом, отвечает тот.
Чеся поворачивается к нам, подмаргивает.
Перед окончанием работы капо сообщает, что после работы шеф вызывает всех нас к себе. Мы выстраиваемся в коридоре. Не знаем, что и думать. Предвидим самое худшее. Роспуск команды, транспорт, «в газ»? Даже капо не знает, зачем нас собирают. Входит шеф. Стоящая рядом со мной Бася дрожит. Сердце у меня громко стучит. Да, на этот раз уже ничто не поможет. Это конец.
Шеф торжественно произносит:
– Мы должны признать, что вы работали хорошо. Я вами доволен, и потому…
Рука Баси судорожно сжимается. Капо, белая как мел, напряженно слушает. Шеф обращается к ней:
– Ну, Мария, выбери из них пять лучших.
«Эти будут уничтожены первыми», – лихорадочно стучит в мозгу.
Растерявшаяся Мария называет первые попавшиеся имена. Девушки выступают вперед.
Тут происходит что-то совсем невероятное. Шеф вынимает из кармана пачку ассигнаций и начинает их раздавать.
– Великая Германия дает вам премию за вашу работу.
Напряжение проходит. Хочется смеяться. Итак, снова мы выиграли жизнь. Мы даже можем за эти две марки купить в ларьке немного горчицы, ничего другого там нет. Эта внезапная перемена в отношении к хефтлингам наводит на радостные мысли. Премии за хорошую работу… Чего же они хотят этим добиться? Может быть, думают, что за две марки мы все забудем? А если им важно, чтобы мы забыли, то, значит, нас не будут ликвидировать…
Зютка, получив из рук шефа премию, бормочет:
– Слишком поздно, милый цветик, никакое подлизывание вам не поможет после того, как вы уничтожили миллионы людей.
После премирования следует приказ, смысл которого убеждает самых отъявленных пессимисток в том, что палачам пришел конец. Шеф приказывает в течение двух дней достать из общей картотеки все карточки умерших и эвакуированных. Списки перепечатать на машинке. Карточки эти вместе со списками прибывших и умерших должны быть отосланы в Бухенвальд.