Текст книги "Я пережила Освенцим"
Автор книги: Кристина Живульская
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Несколько машинисток будут работать всю ночь, чтобы выполнить распоряжение.
В канцелярии, обычно в эту пору уже пустой, машинки в бешеном темпе выстукивают номера, – начиная от иервого транспорта, – фамилии и при них пометки о смерти – «v» (verstorben) либо о перемещении – «ü» (überstellt). Передо мной красноречивая, страшная статистика. Почти каждый номер помечен буквой «v». Рассматриваю страницу за страницей и вижу против многих тысяч номеров только пометку «v». Лишь изредка кое-где мелькнет буква; «ü». Целые транспорты по нескольку тысяч человек – фершторбен!
Следующей ночью, подгоняемая общим темпом работы и понуканьем шефа и капо, я заканчиваю список своего транспорта. № 55 907 – фершторбен. № 55 909 – фершторбен. Все номера впереди и позади моего, все – фершторбен. А я живу, № 55 908. Как это случилось, что я осталась жить?
Ревир, тиф, чесотка, штабеля трупов под стенами бараков – все это снова встает перед моими глазами. Да, это было всего лишь год назад. Умерла Зосенька, умерло так много других. Тогда мне казалось, что не смогу пережить еще один день. Но прожила целый год.
Сквозь открытую дверь из комнаты шефа доносится музыка:
На свете все проходит,
Всему скажи прощай!
И за декабрьской стужей
Опять настанет май…
Я выхожу на крыльцо. Пушистые хлопья снега мягко ложатся на землю, покрывают фундаменты крематориев, облепляют проволоку, тают на ресницах… Ровные ряды бараков дремлют, укутанные белой пеленой. Я не одна в великой тишине этой зимней ночи. Вокруг меня, рядом со мной все «фершторбен». Горящими глазами они хотят проникнуть вдаль, за невозмутимую белизну, умоляюще протягивают руки. Те, из Павяка, и эти, из карантина.
Их все больше, они обступают меня, я слышу их повелительный шепот: «Никогда не забывай нас, не позволяй забыть и другим. Вы должны отомстить, иначе ни в зимнюю ночь, ни в весенний день не будет вам спокойной жизни. Приближается свобода. Те из вас, кто познает это счастье свободы, пусть никогда…»
– …никогда не забудем вас, клянемся! Мы не можем забыть вас!..
Часовой, съежившись от холода, в своей «ласточке», наверно, следит за мной, за странной фигурой, гуляющей у проволоки ночью, и кричит:
– Что ты там делаешь?.
– Жду, – отвечаю я.
– Чего ждешь? – кричит часовой.
– Auf Freiheit… Свободы… Понимаешь?
Из будки над проволокой раздается смех. Я возвращаюсь в барак.
Меня вызывает шеф. Вхожу, полная ненависти.
– Ну что, много там еще у вас? – спрашивает он, дописывая какое-то письмо.
Заглядываю через плечо: «Моя любимая Ева…»
Радио играет цыганский романс.
Эх раз, еще раз… еще много, много раз…
Итак, пока мы составляем списки умерших, шеф пишет любовные письма. Он любит, тоскует по какой-то Еве. Она, наверное, тоже любит его. Он похож на человека, приветливый… Меня охватывает острое желание схватить пресс-папье, что лежит на письменном столе. Как трудно овладеть собой, удержать собственную руку…
Он поднимает голову.
– Ну, что?
Я вздрогнула, будто очнувшись от сна.
– Ну что же? Много еще вам осталось переписывать?
– Немного, герр шеф!
Он закуривает сигарету, смотрит в окно.
– О, что я вижу, выпал снег.
– Да, выпал.
Я продолжаю разглядывать шефа, как самое непонятное существо. Он так же радуется снегу, как и мы. Так же, как и мы, встает, выходит из барака. Становится рядом с Басей. Оба одинаково поддаются очарованию зимы. Эсэсовец говорит:
– Как красиво! Какая тишина!
Бася молча слушает. Знаю, что она думает. Когда он был шефом крематория, тоже было так красиво и тихо?..
– Совсем не похоже на лагерь, – продолжает эсэсовец, – все следы занесены…
Я пячусь к двери. Сажусь снова за машинку. Он прав. Следы занесены, заметены. И я в эту минуту занята не чем иным, как заметанием следов. Улики преступлений, будут скрыты в Бухенвальде. Освободительные армии застанут здесь только снег.
4 декабря именины Баси. Пользуемся случаем и устраиваем праздничный вечер. Объясняю нашей капо, что у нас здесь так мало приятных минут и это торжество следует как-то отметить.
Самая возможность подобного разговора показывает, насколько все изменилось. Иное настроение, иное отношение к хефтлингам. Все же капо не может скрыть, что удивлена нашей дерзостью. Взгляд ее говорит: «Вы ведете себя, как в пансионе, забываете, где вы находитесь».
Вдруг вбегает Ирена и печально сообщает:
– «Парни» сегодня уезжают. Все.
– Как все? И «наши» также?
– Да и все поляки. Начальство боится беспорядков в лагере, боится, что мужчины организованы.
Хорошо знаю, что в нашем положении безразлично, является ли битый, приниженный хефтлинг мужчиной или женщиной, и все же понимаю, что печаль, которая всех нас охватывает, вызвана не только сочувствием. Очевидно, сознание, что мужчины рядом, как-то придавало нам храбрости. Мы как бы чувствовали их молчаливую опеку, надеялись на их выступление «в случае чего».
– Мы остаемся совсем одни… – огорченно говорит Ирена.
Выхожу, чтобы поискать Вацека. Повсюду снуют озабоченные мужчины из Бжезинок. Царит предотъездная лихорадка. «Сегодня едем!» Циприян, друг нашей команды из мужской эффектенкамер, встретившись со мной на Лагерштрассе, протягивает руку, не обращая внимания на проходящих эсэсовцев.
– Прощай, Кристя. Встретимся в Лодзи, перед Гранд-Отелем на Петроковской.
– Когда?
– Ровно через год, в этот же день, в двенадцать часов. Приду непременно.
Вацек прощается с Зосей. Увидев меня, останавливается на пороге темного барака. Серые вещевые мешки хефтлингов висят над нашими головами. В узком проходе между полками стоим и молчим, не зная, что сказать. Наконец Вацек говорит со смущенной улыбкой:
– В такие важные минуты всегда ведь молчат, неправда ли? Я так хочу верить, что это не последняя наша встреча… Можем ли мы сейчас о чем-нибудь загадывать? Но мы столько пережили вместе, и связавшие нас узы разорвать невозможно.
– Да.
– Разве кто-нибудь в состоянии почувствовать так глубоко, как мы, радость от всего, что встречает человека. Дом, тишина… даже тиканье часов…
– Да.
– Мне поможет жить мысль… что ты будешь помнить…
– Да.
– Ты все только повторяешь «да». Скажи что-нибудь на прощанье.
– Будь здоров, Вацек. Все, что ты говорил, все, что ты делал здесь, – было прекрасно.
На площадь апелей собрались мужчины со всего лагеря – съежившиеся полосатые халаты с землистыми лицами. Стоя на месте, они притопывают отмороженными ногами. Один из них нагнулся, изо рта его течет кровь и оставляет след на искрящемся снегу. Вытирает рот рукавом. Люцина быстро открывает окно и выбрасывает чистый носовой платок. Его поднимает кто-то другой. Люцина делает отчаянные знаки, что платок предназначается для того, у которого кровотечение.
Заключенные строятся пятерками. Медленно шевелится иззябшая человеческая масса. Те, кто привык к своему месту на нарах, к бараку; те, кто завел друзей в кухне или в эссенколонне – продовольственной колонне, и уже наловчился получать дополнительную порцию супа; и те, кому повезло работать под крышей, – всех их опять ждут перемены на незнакомой территории новых, переполненных концентрационных лагерей. Здесь они уже знали – кто злее бьет, кого надо избегать, а там, пока сориентируешься – легко и погибнуть. Единствённое, что поддерживает теплящуюся жизнь, что вызывает мимолетное прояснение на измученных лицах, – это мысль о приближающемся фронте.
Идут наши из Бжезинок. Они отличаются от полосатых халатов: в гражданском пальто, в фуражках. Они улыбаются нам, машут руками на прощанье. Красавица Геня плачет – уезжает ее Болек вместе со своим аккордеоном.
– Застегни пальто! – кричит она, ему.
Застенчивый Павел последним влюбленным взглядом ласкает стоящую рядом со мною Зюту. Идет Вацек. Как сквозь, туман, вижу синее пальто, очки и сжатые губы… Бросаю из окна наушники.
– Надевай, иначе, замерзнешь, – говорю я с деланным спокойствием.
Вацек хватает на лету наушники, снимает фуражку и кланяется.
– Если я не вернусь, постарайся отыскать мою маму… Скажи ей, что мне здесь было хорошо.
Пятерки трогаются с места, – на этот раз бесповоротно. Неля плачет.
– Только ты не плачь, – просит она меня, – ведь здесь мог быть и мой сын.
Геня выбегает из барака. Я тоже. Геня кричит вслед Болеку:
– Запомни мой адрес – Быдгощ…
Кричу и я Вацеку:
– Не забудь мой адрес – Лодзь.
Вацек улыбается.
– Держись! – кричит он.
Слышу вблизи чей-то издевательский смех. Это гауптшарфюрер, пьяный, как всегда, смеется над нами во всю глотку.
Наши исчезают из виду. Еще долго тянутся ряды полосатых халатов. Из последней пятерки к нам поворачивает лицо молодой парень. Светло улыбаясь, он кричит нам:
– До встречи на свободе!
Стало совсем пусто и тихо. Заканчиваем список последнего, тринадцатого транспорта женщин. В данный момент в лагере осталось десять тысяч женщин. Переписывая их, мы все время думаем, что принесет им эта пересылка в Флоссенбург, Берген-Бельзен, Равенсбрюк, Бухенвальд… Мы пока не подлежим эвакуации, и нас снова охватывают сомнения.
Снова ползет слух: «Тех, кто остался, уничтожат».
Продолжается разборка крематориев. И вдруг приезжают из Ченстохова заключенные. Они рассказывают, как поспешно эвакуировали тюрьму. Вывезли всех до единого…
Вслед за этими прибывают заключенные из других окрестных тюрем. Отсидевшие свой срок и подследственные, а также схваченные в облавах, совсем случайные, задержанные на одну ночь. Похоже на то, что эвакуация поголовная.
Приезжают еврейки, работавшие на военных заводах в Пёнках, в Плошове. Их отправили в лагерь. Все они, впрочем, молодые и здоровые. Занимают освободившиеся места. Лагерь снова заполняется. Продовольственных посылок приходит все меньше. Пайки все такие же. Опять начинается страшный голод. Лагерный хлеб с маргарином, хлеб, которого всегда мало.
Глава 3
Последнее рождество
Наступает рождество. Последнее рождество в Освенциме, это мы знаем. Мы уже заранее припасли из посылок яблоки и конфеты. Получаем из кухни капусту и картофель. Надеваем платья, приготовленные для этого дня, и ставим столы полукругом. Шеф дал разрешение веселиться всю ночь. Сейчас нам позволяют все, о чем бы мы ни просили. Даже привезли елку. Бедарф, который вдруг стал по-человечески обращаться; к нам, даже улыбнулся однажды. Но вот он приказывает проходящему еврею вынести из машины елку. Еврей что-то отвечает и отходит.
Через несколько минут раздаются крики, шум. Заглядываю через щель в кабинет шефа. Бедарф бьет еврея по лицу, приговаривая: «Проклятый жид, проклятый жид!»
Избиваемый стоит на коленях. Из носа, и ушей течет кровь. Он стонет, старается что-то сказать, но Бедарф, не слушая, бьет его ногой со все возрастающим бешенством. Вурм и «Кривой» стоят рядом. Держа руки в карманах, Вурм взглядом одобряет поведение Бедарфа. Наконец, дав последний пинок, Бедарф в изнеможении падает в кресло, избитый человек с трудом подымается и, шатаясь, выходит. «Кривой» догоняет его и, со смехом, наносит ему еще один удар.
Дело было, оказывается, так. Еврей ответил Бедарфу, что не может отнести елку, так как его вызвал гауптшарфюрер и он должен немедленно к нему явиться. Бедарф разрешил ему идти к гауптшарфюреру, но затем вернуться. Вот он и вернулся…
Зося получила письмо из дому. В него вложена фотография ее сестры, которую Зося не видела три года. Ставим снимок на праздничный стол. Каждая вытаскивает карточки своих близких и тоже ставит на стол.
Как же отличается этот сочельник от прошлогоднего! Как удивляли меня санитарки в ревире, что они умели отгородиться от окружающей их смерти, что у них было праздничное настроение, что они принарядились и как бы помолодели.
Гляжу на подруг. Все сегодня очень красивые. Глаза блестят, все говорят и держат себя как на свободе. А вокруг по-прежнему голод, грязные нары и дрожащие от холода полосатые халаты.
Стараюсь не думать об этом. Смотрю на елку. Она великолепна. На макушке – звезда, на ветках – горящие свечи. Но это только в нашем бараке такая елка и такой сочельник.
Отгоняю воспоминания, но они возвращаются снова и снова. Как умоляла я Эльжуню тогда, в ревире, чтобы она принесла «напиться» – хоть немного снегу. Эльжуня объяснила, что снег возле барака грязный, что всюду трупы, но я твердила: «Выбери чистое местечко между трупами».
Свет погашен, Ирена становится перед зажженной елкой и читает мои стихи:
Солнышко светит,
птички порхают,
играют дети,
цветы срывают.
Жизнь так прекрасна,
полна богатства,
никто не хочет
с нею расстаться.
Дорогой дальней,
лесом, оврагом
проходят люди
усталым шагом.
Все эти люди давно в дороге,
устали спины, разбиты ноги.
Свои пожитки несут с собою,
бремя всей жизни, все прожитое.
Плетутся рядом, держась за полы,
дети, которых лишили школы.
Спокойна местность, но знают люди
что где-то битва, ревут орудья.
Младших забрали
в первом отборе,
а кто постарше —
в профилакторий.
Тот, кто умеет, прочтет таблицу,
ее воткнули прямо в пшеницу.
И так спокойно, вдаль, друг за другом,
они шагают лесом и лугом,
в немом восторге глядят повсюду,
как будто верят такому чуду,
что тут на смену годам мученья
придет к ним радость и возрожденье.
Вдруг стали, смотрят застывшим взглядом
над рощей пламя… Пахнуло смрадом.
Окаменели… Что это, боже?
Прошел от страха мороз по коже.
Тут крикнул кто-то:
«Стойте, ни шагу,
людей сжигают
здесь, как бумагу!»…
Но подошел тут
патруль солдатский
и человек с ним
в одежде штатской,
с виду приятный,
глядит не хмуро:
«Верьте! Ведь мы же
несем культуру.
Людям, живущим в двадцатом веке,
можно ль так думать о человеке?
Можно ли бросить живых в могилу,
употребляя так гнусно силу?
Кто же поверит в такие басни?
Вы оглянитесь,
где тут опасность?
Ручей струится,
цветы сияют…
Горят лохмотья,
тряпки сжигают.
А запах этот
вам показался.
Неужто кто-то
тут испугался?»
– Наш страх напрасный, – люди сказали,
смерть ждет нас в тюрьмах или в подвале
в камерах тесных,
где мрак годами,
на эшафоте,
в угрюмой яме.
Он прав, все это нам объясняя,
картина смерти
совсем другая.
Серые стены, везде засовы,
угрюмый сумрак, замки, оковы,
страшная кара за преступленье…
Приговор смертный и исполненье.
Но умереть здесь, среди пшеницы,
где солнце греет, порхают птицы,
за то, за то лишь жизни лишиться,
что ты не немцем посмел родиться?
Кому тут польза от нашей смерти,
детей ли наших?.. Нет, нет, не верьте!
Пойдемте смело! Чего вы стали?
И зашагали…
Мимо посева,
крестьянской хаты,
зеленой руты,
душистой мяты
идут ясным лугом
ручью навстречу.
Летают осы, трубит кузнечик,
слышны удары земного ритма,
земля сияет, солнцем омыта.
За ними тоже евреи, братья,
зондеркоманда… Легко узнать их.
Парни маршируют,
слышно их пенье,
на плечах вязанки —
хворост и поленья.
Что может быть плохого в пенье?
И что опасного в полене?
Кто смотрит
в сомненье?
А для чего машина эта?
То Красного Креста карета.
Нам Красный Крест несет подмогу.
Ушиб, должно быть, кто-то ногу,
ослаб под ношею походной.
Крест этот – знак международный.
Крест этот – помощь, врач, больница,
А вам везде плохое мнится!
Вдруг голос:
– Обманули вас,
в карете этой
возят газ…
Смертельный газ…
Смертельный газ…
Уносит эхо в лес от нас —
и звук погас.
А люди тропкой в полях шагают,
куда – не знают.
Солнышко светит,
птички летают,
играют дети,
цветы срывают.
Идут, а если б не захотели?
Погнали бы силой.
Идут, не зная
ужасной цели.
– Что-то теперь дома? – шепчет Зося.
– Думают о нас, – говорит Бася.
После ужина мы долго поем коляды. Наступает ночь. За окном мелькает силуэт шагающего часового. Наверное, озяб. Неля подымается, подходит к ведру, наполненному праздничным ужином, кладет в миску дымящуюся капусту с картошкой и выносит на улицу часовому. Видим в окно, как он, растроганный, берет миску у Нели и тихо говорит:
– Спасибо.
Неля возвращается на свое место. Пение прекратилось. Мы холодно смотрим на нее. Неля, смутившись, объясняет:
– Ну и что же такого? Несчастный, замерзший человек. Разве он виноват, что в его стране фашизм? Ведь сегодня сочельник.
Никто ей не отвечает.
Входит капо. Говорит, что Янда просила передать нам праздничные пожелания.
Праздник подходит к концу. Можем еще спеть что-нибудь.
Зютка начинает, мы подхватываем:
Смело, Польша, сбрось оковы!..
В дверях появляется улыбающийся шеф – слегка пьяный. Держась за руки, мы продолжаем:
Эй, поляк, примкни штыки…
Шеф хмурится, мелодия его пугает. Но тут же он успокаивается – по-польски ведь он не понимает. А если и догадывается о содержании, предпочитает, очевидно, сегодня не придираться.
Мы возвращаемся в блок. Снег скрипит под ногами, искрится в серебристом свете луны. Ночь тиха, только издали доносится слабый стон. Может быть, это стонет избитый Бедарфом еврей?.;
К зауне подъехала машина. Из нее выскочили два эсэсовца. Быстро достали из кузова какой-то прибор и огромный ящик. Как ни всматриваюсь, ничего не могу разобрать. Нас охватило беспокойство. Что это за прибор, что они собираются делать?
Прибегает, запыхавшись, смеющаяся Ирка.
– Привезли кино!..
– Для кого?
– Для нас.
В самом деле, в зауне нам показали фильм о коварных методах «агентов Советского Союза» в нейтральных странах и о «невинных» гитлеровцах, втянутых в бесчестное сотрудничество во вред собственной стране. «Бедные» благородные «жертвы» с ангельскими лицами защищались в фильме от «щупальцев мрачных большевистских агентов». А в зауне сидели «бедные» эсэсовцы – еще недавно они были господами положения, – производили «селекцию» бесчисленного множества людей, уничтожали миллионы невинных советских военнопленных, а теперь… Теперь эти «бедные» эсэсовцы, кажется, поняли, как глупо, как бесцельно показывать подобный фильм тем, кто ожидает прихода Красной Армии, вот-вот она принесет с собой освобождение. Здесь, где на наших глазах они сожгли сотни тысяч людей, после стольких лет страданий, когда все в нас дышит ненавистью и сердца бьются жаждой возмездия, – здесь они осмеливаются показывать свой пропагандистский антисоветский фильм!..
В начале января солнце уже начало пригревать сильнее и горы отчетливо вырисовываются на светлой лазури неба. Приближается решительный день. Крематории в Бжезинках сравняли с землей. Только еще в Освенциме торчала труба последнего крематория. Потребность в одном крематории всегда можно объяснить: надо сжигать трупы умерших естественной смертью.
Странно ходить по чистой, застланной белым покровом земле. Мороз щиплет щеки, снег так весело скрипит, но можно ли забыть о том, что под ногами пепел миллионов сожженных? Пепел прелестной итальянской девочки с лицом мадонны, польских, венгерских, французских, голландских и цыганских детей. Каждый шаг по этой земле восстанавливает в памяти «шествие смерти». Перед мысленным взором возникает то чья-нибудь печальная улыбка, то расширенный ужасом взгляд, то чей-нибудь умоляющий жест, чей-то последний стон, последний душераздирающий крик.
Здесь пепел моей самой любимой, самой дорогой Зосеньки, пепел Гани, Янки, Наты и многих других девушек из Павяка.
Время прокатилось, будто колесо пыток, и раздавило, сделало нечувствительными наши сердца, стерло даже воспоминания.
Идешь под солнцем по их пеплу, пo занесенным снегом следам чудовищнейшего преступления… Идешь… и словно здесь никогда ничего и не происходило. Солнце весело освещает белые поля, и даже во мне сейчас, когда я прохожу здесь, шевелится сомнение: действительно ли все «это» происходило?
А что же говорить о тех, кто придет сюда после нас?
5 января нам удалось подслушать сводку немецкого верховного командования: «Давно предвиденное наступление советских войск началось по всему фронту».
Наконец-то! Значит, наши спасители опять двинулись вперед, значит, могут прийти сюда через несколько дней. Мы высчитывали, сколько времени потребуется им, чтобы подойти к Освенциму… Самое большое неделя. Через неделю решится наша судьба! Наконец-то! Наконец они приближаются!
– У меня такое предчувствие, – говорит Зютка, – что те, кому удалось до сих пор продержаться, будут спасены. Только я не могу представить себе, как это будет на свободе… Прошло столько лет…
Зютка задумывается. Знаю о чем. Она старается охватить мыслью весь период заключений. Переворошить в памяти пять лет блуждания по тюрьмам и концентрационным лагерям. Здесь умерла ее мать. Эти пять лет страданий оставили печать на ее лице. В скорбных ее глазах никогда не исчезает тоска. Вместе с надеждой на приближение свободы появляется и страх. Найдем ли мы себе место в жизни, что будет с нами в новом месте, куда нас забросят обстоятельства? Без дома, без родных.
Зютка чувствует себя одинокой, она испытывает страх перед жизнью.
– Боюсь, что именно теперь у меня уже не хватит мужества.
Я прерываю ее.
– Не говори так. Ты проявила столько твердости в эти страшные годы, зачем же отгонять от себя радость, которую несет свобода? Скорее бы она пришла к нам! За проволокой ты снова найдешь себя, будешь знать, что тебе следует делать, вернется желание жить, найдется и цель.
Входим в мужской лагерь. Время вечернего апеля. Мы должны переждать его. Чувствуем, что это необычный апель. Ряды замерли в молчании. На пустой площади мы замечаем виселицу и на ней четырех женщин.
Четыре польские еврейки, работающие на фабрике боеприпасов «Юнион Верке», находящейся на территории лагеря, сознались, что это они передали взрывчатку восставшим зондеркомандам для взрыва крематория. Их повесили здесь, сейчас, во время апеля, чтобы это всем послужило уроком.
Перед смертью женщины крикнули: «Да здравствует свободная Польша!.. Смерть убийцам!..»
Смерть убийцам!
– Да, они этого не дождались… А ведь свобода может прийти через час, – говорит Зютка и умолкает, подавленная.
Мы вернулись в Бжезинки. Там еще продолжалось радостное возбуждение. Бася выбежала нам навстречу.
– Знаете, что они еще придумали? – кричит она. – Нас поведут в «театр»!..
– О чем ты говоришь? – спрашивает Зютка. Настроение Баси ей непонятно. Перед ее глазами все еще стоит картина казни.
– Я говорю, что мы пойдем в театр. Представление будет происходить в зауне. Выступают женщины и мужчины из «Канады».
– Не пойду, – говорит Зютка и смотрит на меня.
– Не пойду, – повторяю и я. – Нельзя после виселицы смотреть представление.
Но нас заставили пойти в театр.
В зауне расставили скамьи и сколотили подмостки.
Мы рассаживаемся, гаснет свет, раздвигается занавес.
Первый номер программы – танец. Греческая танцовщица изгибается в восточном танце «Табу», тело ее молодо и красиво. Теплые глаза Ольги смотрят на нас. Как зачарованные, глядим на танцовщицу, на ритмичные движения тела в зеленом облаке тюля. Ольга почти обнажена, глаза эсэсовцев в зале с вожделением впиваются в нее. Но вся она поистине «табу». Неуловимая, недоступная, гордая и далекая, она красотой своего танца подымается над всем ничтожным и преступным. Совсем забываю, где я, кто я… Ольга извивается все стремительнее…
Оборачиваюсь и бросаю взгляд на стоящего вблизи гауптшарфюрера. На его лице явный восторг.
Перед нашими глазами проходят разные номера. Представление окончилось. Взволнованные, Мы идем в блок. Вместе с нами возвращается Ольга. Вдруг она зарыдала.
– Что с тобой, Ольга? – спрашиваю я.
– Мою единственную подругу, – говорит Ольга, – сегодня отправили с транспортом. У меня больше никого нет на свете, нигде никого… Меня разлучили и с ней, а потом еще велели танцевать… Как могла я сегодня танцевать?!
– Не плачь, Ольга… Ты танцевала прекрасно. Это было изумительное зрелище, твой танец мы не забудем. Не терзай себя, может быть, все мы скоро будем свободны. Сегодня я видела четырех повешенных женщин. А мы живем. Ты живешь. Не плачь… Будешь жить, встретишь свою подругу…
Я говорила и говорила, как в бреду. Жажда свободы охватила меня вдруг с невероятной силой. В эту минуту я верила в нее, и моя вера передалась Ольге. Она крепко обняла меня и прошептала горячо, страстно, умоляюще:
– Жить!.. Жить!..