Текст книги "Я пережила Освенцим"
Автор книги: Кристина Живульская
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Для приличия мы нарезали немного ракитника.
Я снова подошла к берегу.
Из-за моста выплыла баржа. С углем и людьми. В первую минуту я хотела бежать. Но сделала над собой усилие и осталась на месте. Баржа остановилась. Мужчина в штатском обратился ко мне:
– Полька?
– Да.
– Давно в лагере?
– Месяц. А вы кто?
– Не бойся, свои. Хильда здесь?
– Наша анвайзерка? Здесь.
– Постой, отнесешь ей кое-что.
Они вынули из баржи две бутылки водки, колбасу и белые булки.
– Иди так, чтобы тебя не видели.
– А часовой?
– Часового не бойся. И возвращайся побыстрее.
Я побежала туда, где надеялась застать Хильду. Я поняла, что контрабанда здесь не новость. Отыскала Хильду. Она лежала, опершись на плечо часового. Винтовка – рядом. Оба вскочили.
– Вот, Хильда, никто не видел.
Я подала ей продукты.
– О, хорошо. Они еще здесь?
– Здесь.
– Я пойду с тобой, на вот, возьми.
Она протянула мне кусок булки и колбасу. Взявшись за руки, мы побежали к барже.
Я допущена к великой тайне, у меня есть хлеб, колбаса, и никто на меня не кричит. А часовой еще и улыбался. Невероятно!
Я вернулась к Зосе. Она взглянула на меня, протерла глаза от удивления.
– Откуда это у тебя?
– От друга.
– Давай, ты не представляешь себе, как я голодна. Боже мой, белый хлеб, колбаса!
– Наконец-то ты призналась, что голодна.
Мы ели хлеб, вскрикивая от восторга. Внезапная мысль озарила меня.
– Подожди здесь.
И я побежала к берегу.
Баржа была на прежнем месте. Хильда разговаривала со штатским.
– Слушай, Хильда, – начала я, и все во мне дрожало, – разреши мне попросить их, чтобы они известили мою семью, где я. Я напишу записку.
Мужчина с баржи протянул мне записную книжку и карандаш.
– Быстрее пиши.
«Мы с Зосей в Освенциме, мой номер 55 908, пришлите поскорее посылку, остальное расскажет этот человек».
Хильда оглядывалась, не идет ли кто-нибудь.
– Постарайтесь сами зайти по этому адресу в Варшаве, скажите, что мы долго не выдержим тут, пусть пришлют посылки или договорятся с вами, а вы нас в этой барже довезете до Кракова.
– Хорошо, письмо передадим и обо всем расскажем, не падайте духом.
Зося напряженно ждала меня.
– Ну, Зося, наконец какой-то луч надежды. Я написала домой. Если наши что-нибудь придумают и мы будем ходить сюда на работу, то недели через две сможем этой баржей поехать домой.
– Все это слишком прекрасно и вряд ли осуществится.
– Посылку уж, во всяком случае, получим.
– Это возможно.
Я лежала в густом ракитнике взволнованная впечатлениями. Было, вероятно, около часу. Солнце сильно пригревало. Я закрыла глаза. Мне казалось, что я нахожусь на берегу моря, вместо ужасного полосатого халата, на мне купальный костюм, на голове – вместо ежика длинные волосы. Как сквозь сон я услышала шелест раздвигаемых кустов. Я не шевельнулась, не открыла глаз.
– Женщина? – услышала я мужской голос. Вопрос был задан по-польски.
– Когда-то была женщина, – неохотно ответила я.
Стоящий в кустах громко и весело рассмеялся.
Я приоткрыла один глаз. Что еще там? Наверное, все это мне только кажется. Все, что здесь со мной происходит, нереально.
– Тебе разве не любопытно, как я выгляжу? – услыхала я ближе, совсем над головой.
– Если бы вы посмотрели на меня вблизи, наверно, вам стало бы очень грустно.
Я говорила это медленно, как бы себе самой, не открывая глаз уже из упрямства.
– Я вижу, вы «интеллигентка». Разрешите представиться?
– Не надо.
– Меня зовут Анджей, а вас?
– Разве это не все равно?
– Прикройте голову.
– Я не вижу, где платок.
Он нашел платок и набросил его мне на голову. «Если бы хоть чуть отросли волосы», – огорчилась я и вспомнила, что при ярком свете дня видно, какая я грязная. Я отвернулась, спрятала лицо. Странный незнакомец обхватил мою голову и повернул к себе. Я не открывала глаз.
– Прошу вас не дотрагиваться до меня, уходите. Разве вы не знаете, что нам нельзя разговаривать с мужчинами?
Он опять стал смеяться. Вдруг произошло что-то неожиданное. Он наклонился и поцеловал меня в губы. У меня потемнело в глазах. Я вскочила.
– Вы с ума сошли, месяц у меня не мыто лицо, зубы. Вы что, слепой, как можно меня целовать, у вас нет ни капли эстетического чувства.
Он смотрел на меня очень серьезно и очень грустно. Мне хотелось плакать.
– Зачем вы сюда пришли? Мне было так хорошо, я совсем уже забыла, что может быть иначе, что можно…
– Я тоже все забыл, – проговорил он медленно, – впервые за три года я так близко вижу женщину. Прошу вас, поймите меня.
Я взглянула на него. Голос его странно дрожал. В глазах были слезы.,
– Я ведь молодой, знаешь ли ты, что это значит три года в лагере, эта проклятая беспомощность! Я не хотел тебя обидеть.
– Знаю и совсем не сержусь, только удивилась. Я здесь всего лишь месяц, но мне кажется, что прошла вечность, что никогда ничего другого не было.
– Не огорчайся, волосы отрастут, наденешь когда-нибудь красивое платье, вымоешься и снова станешь сама собой. А тогда ты меня поцелуешь? – добавил он, немного подумав.
– Может быть, – улыбнулась я.
– Дай мне руку в знак того, что не сердишься. Ты очень мила, несмотря на то, что такая грязная.
Я настороженно подала ему руку. Он снова хотел притянуть меня к себе.
Вдруг раздался свисток, послышались крики:
– Убежала, убежала, ищите!
Появилась Ганка. Окинула нас удивленным взглядом. Анджей поклонился.
– Мы приехали сюда за ракитником. Из мужского. Что случилось?
– Убежала, кажется, одна из наших.
– Кто же это?
– Какая-то пожилая женщина, не припомню ее.
– Наверное, спит где-нибудь в кустах.
Ганка пошла искать.
– Ты голодна? – спросил меня Анджей.
– Нет.
– Сегодня у меня нет хлеба, завтра тебе принесу, вы, вероятно, опять будете здесь.
– Не знаю, мы сегодня случайно здесь, в этой команде, замещаем других, а так – мы в карантине. Если же та действительно убежала, то, наверно, и не придем сюда больше.
– Попробуем ее поискать.
Я искала в кустах, звала, но все безрезультатно. Я не помнила, как выглядела та, что убежала.
Анджей снова подошел ко мне.
– Я не знаю твоего имени. Как мне тебя найти?
– Кристя.
– Красивое имя. Завтра приду сюда и принесу тебе хлеба. Раз ты в карантине, ты не можешь не быть голодной. Ну, выше голову, Кристя, будь здорова. Приходи непременно.
Он еще раз обернулся, уходя.
Какой чудак! Уславливается о встрече, будто в Варшаве. Будто это от нас зависит.
Хорошо бы быть в этой команде постоянно и приходить сюда за ракитником. Необходимо держать связь с баржей. Мы оказались в исключительных условиях, у нас возможности, о каких во всем лагере и мечтать нельзя. И вот тебе – этот побег…
Я отыскала Хильду. Она была в отчаянии. Часовой сказал мне:
– Вот видите, какие вы, оказали вам доверие, а теперь что будет? Меня в бункер или сразу на фронт. Хильду в штрафкоманду, если не хуже.
Конечно, они чувствуют себя виноватыми, они ведь не следили за нами. Мозг мой работал, как во время допроса. Женщина эта, конечно, сбежала, что же придумать, чтобы можно было и дальше приходить сюда?
Приближался час апеля. Нам уже давно следовало тронуться в путь. В лагере уже, наверное, выстроились. Хильда плакала, ей было страшно. Больше всего она боялась оберки.
Я глядела на реку и напряженно думала, – утром Хильда говорила, что перед уходом она позволит нам выкупаться, теперь все пропало. Что делать? Вдруг меня осенила спасительная мысль.
– Хильда, идея!
– Ну? – спросила она, плача.
– Мы скажем, что она утопилась.
– Как это так?
– Скажем, что в четыре часа нас пересчитали, все были налицо, потом одна спросила, нельзя ли вымыть в реке ноги. Пошла к мосту и утонула. Я скажу, что с утра она все твердила о самоубийстве, что была не совсем нормальная.
Хильда перестала плакать и внимательно слушала. Часовой поддержал меня.
– Неплохая мысль. Во всяком случае, это лучше, чем недосмотр. А ваши подруги будут знать, как им себя вести?
– Они только скажут, что в четыре нас пересчитали и было нас двадцать, больше они ничего не знают. Я это устрою.
Хильда, притихшая, только кивнула молча головой.
Я пошла к подругам.
– Ну что? – крикнули все в один голос.
– В четыре нас пересчитали. Если кто-нибудь спросит – нас было двадцать, больше вы ничего не знаете. Скажете так?
– Конечно.
– Помните, что в Освенциме каждая будет допрошена. От показаний зависит судьба остальных.
Мы отправились в лагерь. Час апеля уже прошел. Хильда держала меня за руку. Она шла, опустив голову, ей было страшно.
По дороге нас остановил мотоцикл. Перед нами стояла ауфзеерка Хазе.
– Ну, что случилось, почему опоздали к апелю? – спросила она насмешливо и грозно.
– Одной не хватает, – доложила Хильда.
– Такая маленькая команда, и побег. Хорошо же вы следите!
– Это не побег, она покончила самоубийством.
– Как именно?
– Бросилась в воду.
– Кто видел?
Я выступила вперед.
– Я видела. С утра она говорила, что с нее довольно, что предпочитает погибнуть, чем терпеть такие муки.
– Какие муки?
– Не знаю какие, она так говорила.
– Идите в лагерь, обыщем реку.
Мы пошли. Прибыл в машине комендант лагеря. Это был Крамер, известное чудовище. Всех по очереди он сверлил своими маленькими глазками. Повторился тот же допрос.
– Берегитесь, если окажется, что все это враки… – бросил он и уехал.
– Что будет, когда тело не найдут? – убивалась Хильда.
– Не будут они искать.
– А вдруг ее поймают на территории лагеря?
– Не поймают, мы должны верить в ее и наше счастье.
К воротам лагеря выбежала толстая Катя, рапорт-шрайберка, любимица ауфзеерок и оберки. Начальство всячески старалось отыскать в родословной Кати арийских предков, чтобы сменить ей звезду на винкель. Неудобно ведь на глазах у всех признавать и любить еврейку. Катю по этому делу уже несколько раз вызывали в политический отдел, в город Освенцим. Как рассказывали старые заключенные, эта Катя добилась того, что апели проходят всегда без недоразумений и сравнительно быстро. Раньше стояли часами. Кате доверен перевод заключенных из одного блока в другой.
– Ну, Хильдхен, что случилось? – спросила она.
Хильда повторила ту же басню о самоубийстве. Катя хитро улыбнулась. Она видела нас насквозь.
– Очень хорошо, – сказала она скорее себе, чем нам. – Ах, самоубийство, жаль, она была еще молода…
Тогда я еще не понимала, сколько было в этом иронии.
– Дай ее номер.
Хильда осталась у ворот для дальнейших разъяснений. Она успела мне шепнуть: спасибо.
– Если это хорошо кончится, возьми нас завтра опять, – попросила я.
– Я взяла бы, но боюсь, не позволят. Дадут евреек. «Арийки» бегут. Разве только после карантина. Когда перейдешь в лагерь Б, разыщи меня…
Мы пошли в барак. Апель еще продолжался. Все расспрашивали, как было. Всем мы повторяли одно и то же: утопилась. Я рассказывала о подробностях, как она взмахивала руками из воды. Ганка лукаво подмигивала мне.
И вот мы снова в своем «гробу». Темно, душно. Зося сказала:
– После такого дня еще ужаснее этот ад. Там на меня дохнуло воздухом свободы.
Я рассказала ей об Анджее.
– Подумай, Зосенька, в мирное время я могла бы с ним познакомиться, например, на балу. Совсем иным был бы наш разговор.
Больше нам не удалось побывать на берегу Солы. С какой тоской вспоминала я об этом чудесном уголке, о барже, об Анджее… Но что делать? Разве можно в концлагере надеяться на что-нибудь хорошее?..
Глава 3
«Аусен»
В 10 часов утра раздался свисток. Лагеркапо свистела и кричала истошным голосом:
– Лагершперре, лагершперре, все в блок. Нас погнали в бараки.
– Что будет? – спрашивали все в страхе. Никто не знал.
– Вероятно «селекция», – догадался кто-то.
– У нас?
– Апель, выходить! – услыхали мы немного погодя.
– В одиннадцать часов апель? – Стефа стояла рядом со мной, бледная, как полотно.
– Нам тоже выходить?
– Сидеть на месте, грязные скоты, апель для еврейских блоков. Пусть только попробует кто-нибудь из вас выйти! Ведра в бараке, но… можете потерпеть, ничего с вами не случится.
Через узкое окно мы видели, как еврейки из соседнего блока выходили на апель. Глаза их бегали, одна пряталась за другую. Некоторые щипали себе щеки. Очевидно, чтобы лучше выглядеть. Спорили, кому стоять в первом ряду пятерок, на самом видном месте. Выталкивали друг друга, будто это могло что-нибудь изменить. Ставкой была жизнь, в такие минуты, видно, не думаешь ни о чем, только бы ее спасти. Наконец выстроились.
Подошли Таубе, лагеркапо и ауфзеерка.
Таубе остановился перед первым рядом и палкой ткнул в одну из заключенных. Она разделась донага. Таубе показал ей – идти направо. Она пошла. Была средней полноты, с чирьями на теле. Но в лагере у всех чирьи. Поэтому никто пока не понял, что означала правая сторона – смерть или жизнь. Разделась следующая, сплошь покрытая нарывами. Таубе палкой указал ей тоже направо. Он был пьян, нетвердо стоял на ногах, взгляд у него был мутный, но он следил, как выполняется его указание. С полсотни женщин пошло направо, несколько – у кого немного чирьев – налево. Все ясно. Правая сторона означала смерть. Обреченные это тоже поняли.
Оцепенев от ужаса, в полубессознательном состоянии, несчастные оглядывались по сторонам – куда бежать. Но они были окружены кордоном из их же подруг. Ни одна не могла ускользнуть. В нашем бараке наступила мертвая тишина. Никто не поверил бы, что в нем около тысячи человек. Солнце ярко освещало место, где происходила «селекция». «Счастливиц», получивших право на «временную жизнь», было очень мало. Из 400 девушек 320 были обречены на гибель. Они шли вдоль нашего барака нагишом, съежившиеся, почти уже невменяемые, шли, подгоняемые лагеркапо, такой же, как они, заключенной, шли, освещенные ярким солнцем, – в блок смерти. Шли матери с дочерьми, шла сестра кого-то из оставшихся в лагере, шли чьи-то подруги… Не укладывалось в голове, что так недавно у каждой из них были родители, дом, она была здорова, носила, может быть, шелковые платья, жила в Салониках или в Амстердаме. Были среди них работницы, студентки, врачи и «дамы из общества». Не умещалось в голове: до чего может быть доведен человек. Эти обезображенные тела, торчащие кости, отвислые груди, гноящиеся нарывы – все это люди, измученные люди, которых сейчас, здесь, в эту минуту лишат жизни.
Блок 25 – блок смерти. Туда сваливали человеческий лом после «селекции». Блок этот уже не получал пайка. Это был как бы «зал ожидания» перед крематорием.
Еще долго по всему лагерю неслись из этого блока стоны.
– Мама, пить, пить дайте, умираю, пить…
Ни одна из нас не приблизилась к блоку смерти. Ни одна не подала воды. У нас ее и не было, но если бы нашлась вода, никто не решился бы отнести ее чужой, греческой еврейке. «Ведь все равно она умрет через минуту, через час». Этими словами мы заглушали в себе зов долга перед ближним. Но раздирающие душу крики не давали нам покоя, нельзя было не слышать их. Они проникали в сердце, в мозг.
По окончании лагершперре мы вышли из своего блока.
Из 25-го, через решетку, к нам тянулись руки обреченных. От них невозможно никуда скрыться. Невозможно не слышать мольбу, долетающую оттуда:
– Боже, дайте пить! За что, почему я должна умереть?
Наступили сумерки, вспыхнула цепь лампочек на проволочной ограде. Как загипнотизированная, глядела я на блок смерти. Я видела только эти руки – умоляющие, беззащитные, невинные руки. На какое-то мгновение они неподвижно застывали, а потом медленно сжимались в грозные, угрожающие кулаки…
Этой ночью после отбоя в лагере царила необычайная тишина. Их скоро заберут из блока смерти в крематорий. Все прислушивались. Вскоре прибыли грузовики. Фары осветили барак. Машина остановилась перед 25-м. Сердце стучало, будто хотело выскочить. Я знала: теперь их грузят. Но ничего не было слышно. Грузовики тронулись.
Раздирающий душу пронзительный крик потряс воздух. Мы все сели на нарах. Мы глядели друг на друга обезумевшими, полными страха глазами.
– А-а-а-а-а-а-а… – неслось из грузовиков.
Крик нарастал по мере приближения грузовиков и, удаляясь, умолкал, как сирена, оставив после себя эхо кошмара.
В глазах Стефы, сидящей напротив меня, застыл ужас. Наверное – и в моих.
Только бы не сойти с ума. Хоть бы научиться смотреть на это «трезво».
Ну… просто-напросто убивают евреев, потому что, говорят, евреи во всем виноваты, из-за них и война. Везде ведь погибают люди, старалась я втолковать себе. Но ум отказывался постичь это. Да, погибают всюду. Но в борьбе, от пули, об бомбы, от снаряда. А эта смерть, эта трагедия бессилия… Что делать, как бороться? Сегодня взяли оттуда, завтра могут прийти и к нам, втащат на грузовики и…
Но ничего, ничего нельзя было придумать. Безграничная ненависть овладела всеми. Ненависть высокой волной прокатилась по всему бараку. Ненависть была самым сильным, объединяющим весь лагерь чувством.
В барак вошла лагеркапо, та самая, что участвовала в отборе. Вместе с ауфзееркой они переходили от нар к нарам и что-то шептали. Мы обеспокоенно вертелись на своих местах. Визит этот не предвещал ничего хорошего. Лагеркапо сказала громко:
– Кто хочет пойти в город, в мужской лагерь? Там есть легкая работа, штатское платье и хорошая пища.
Говоря это, она усмехалась хитро и заискивающе.
– Ну, что же, не объявляются желающие?
Изо всех углов ее засыпали вопросами, как потом оказалось, очень наивными.
Мы, из Павяка, привыкли не доверять, но все же сразу не могли разгадать, какое новое коварство кроется в этом приглашении на «легкую работу».
Блоковая стояла сбоку и тихонько просвещала одну из заключенных.
Я пробралась туда. По-видимому, она что-то знает.
– В «пуф», – услыхала я, – набирают в «пуф».
– А что там делают?
– Ничего. Надо обслужить двадцать мужчин в день…
– Каких мужчин? – спрашивали мы, все еще не понимая.
– А, вероятно, тех, кто уже давно сидит, тех, что на должностях, разве я знаю каких. Во всяком случае, не эсэсовцев, а заключенных…
– И что же – это действительно добровольно или будут посылать силой?
– Не знаю, все возможно. Но пока из блока выходить нельзя.
Я побежала к Зосе. Она сидела перепуганная. Перед ней стояла ауфзеерка и внимательно разглядывала ее. Я решила «действовать».
Когда ауфзеерка на минуту перевела свой взгляд на другую, я подала знак Зосе.
– Бежим, Зося, быстро!
И пошла к выходу. «Торваха» [10]10
Сторож у дверей.
[Закрыть]не хотела выпускать нас.
– Мне очень надо, у меня дурхфаль, у нее тоже, пусти нас…
– Не могу, ежеминутно удирают, из-за вас и мне попадет.
Кто-то закричал в бараке. Она отвернулась. Мы воспользовались этим моментом и понеслись в сторону уборной.
Зося дернула меня.
– За нами идут.
Я повернулась. Действительно, нас нагоняли. Лагеркапо грозила нам издали. И началась «игра в прятки» между бараками. Мы высовывались по очереди, а она появлялась каждый раз на новом месте. Вырастала как из-под земли. Наконец оставила нас в покое.
Усталые и измученные этой погоней, мы вернулись в барак. Оказалось, что «желающих» нашлось ровно столько, сколько было указано в требовании. Номера их списали. Взгляды всех были устремлены на нары рядом с нашими, и я услышала голоса:
– Ты же полька, постыдилась бы. Позор!
Молодая девушка на нарах твердила одно и то же:
– Я голодна, не ваше дело, не вмешивайтесь.
Видно было, что она боролась с собой.
– Мы не меньше тебя голодны, свинья…
Девушка расплакалась.
Мы не могли понять, что это за история с «пуфом». Почему такие «привилегии»? Для каких заключенных?
Как нам потом объяснили, эта затея возникла у лагерного начальства не случайно. В мужском лагере все больше заключенных участвовало в политических заговорах. Начальство решило придумать что-нибудь такое, что отвлекло бы мужчин от политики.
Мужчины должны отныне интересоваться «пуфом».
Долго еще призрак «пуфа» пугал нас. Каждый раз, когда входила лагеркапо, мы думали, что снова ищут «желающих». К счастью, «новую смену» отбирали раз в несколько месяцев.
Началась пора дождей. Мы мокли на апеле, на лугу. Грязь в Освенциме была, наверно, специально придуманной пыткой. Никогда не просыхала земля, липкая, полная неожиданных «засад». Двигаться было почти невозможно, колодки увязали в клейкой грязи.
Часто обсуждали мы, какие дни кажутся легче. Дождливые меньше вносили диссонанса в наше безнадежное существование: Пасмурное, свинцовое небо было как бы частью нашей лагерной действительности, сливалось с ней. Служило естественным фоном для серых лиц, бритых голов, полосатых халатов, для наших голодных взглядов полуживотных. Мы брели из барака в уборную, из уборной в барак, увязая в грязи, с каждым днем все более смирившиеся с судьбой, отупевшие. Всюду слышны были скорбные вздохи.
Как-то ночью поймали с поличным одну заключенную, она для нужды использовала суповую миску. Это была пожилая женщина, видимо, больная. Ее стащили с нар, и блоковая избила до потери сознания. Утром в наказание мы все стояли почти час на коленях в грязи. После у нас болело все: ноги, голова, сердце. К вечеру у большинства появился жар. На другой день многих из блока отправили в ревир.
В первый раз и я подумала, – не пойти ли в ревир. Я мерзну, голодаю, убеждая себя и подруг, что свершится чудо. К чему это? Все равно ведь погибать. Зачем же тянуть эти мучения? В ревире хоть нет апелей. Буду лежать, пока не умру.
Я поделилась своими мыслями с Зосей.
– Нельзя, Кристя. А вдруг придет посылка? А вдруг что-нибудь изменится?
Я решила потерпеть еще несколько дней. И посылка действительно пришла! Посылка, упакованная руками мамы! Силы оставили меня. Я не могла даже развернуть ее. Подруги смотрели на меня – когда же я наконец открою. А я не могла сдержать рыданий. Каждая весть с воли лишала нас равновесия. Мы уже научились не думать и не вспоминать. А посылки выводили нас из этого состояния, вызывали тоску.
В это время я познакомилась с Ромой, учительницей из Силезии. В лагере она была уже давно. Несколько дней назад она вышла из ревира, перенеся много болезней. Высокая, стройная, Рома казалась совсем прозрачной. Ее огромные голубые, удивленные глаза говорили о затаенной муке. Рома рассказала мне о перенесенных допросах в Освенциме. Полуживой, без сознания, снимали ее с колеса пыток.
Невозможно было понять, как после всего этого она живет. Она попала в лагерь восемь месяцев назад. Правда, ей присылали много посылок – три-четыре в неделю. Теперь здоровье ее быстро восстанавливалось. Подкупая блоковую и штубовых, она могла сидеть на нарах, и никто ее не подгонял, как нас.
Однажды Рома сказала мне:
– Самое плохое позади, теперь я верю в то, что продержусь. Я прошла через все, что они придумали, чтобы убить человеческое в человеке. Теперь я верю в то, что буду жить.
В этот же день, во время вечернего апеля, остановилась на Лагерштрассе черная карета. Какой-то гестаповец выскочил перед нашим бараком и направился к блоковой. Мы замерли от ужаса. Несколько минут спустя вызвали номер Ромы. Она вышла из рядов и медленно пошла в сторону кареты. И не вернулась.
Пока она находилась в ревире, велось следствие по совершенному ею «преступлению». Кажется, кто-то по ее «делу» «засыпался». Говорили, что она учила детей польскому языку; это лишало ее права на жизнь даже в лагере.
После смерти Ромы еще долго приходили для нее посылки. На воле надеялись, что поддерживают ее.
Окончился срок карантина. Нас разделили. Приходили ауфзеерки и отбирали девушек в разные команды. Забрали Зосеньку и многих других. Тогда я еще не знала, что в лагере можно о чем-нибудь просить. Мы с Зосей стояли, оглушенные этим новым ударом. Нам и в голову не пришло, что следует попытать счастья. Просить можно нормальных людей в нормальных условиях, но тут… кого может тронуть, что мы хотим быть вместе? Если мы выдадим это наше желание, нас, конечно, разлучат. И Зося попала в Буды, то есть на другой участок лагеря.
В Будах находилась постоянная аусенкоманда из 300 женщин. Бараки там не были окружены проволокой. Заключенные работали в поле. На территории лагеря находилось еще несколько таких же, как в Будах, команд.
Названия свои они получили по имени деревень, которые некогда были на этом месте, например Райско, Бабице, Харменза. Считалось, что в Райско самые лучшие условия работы, там разводили овощи и цветы. Попасть туда было вершиной мечтаний. Другим надежным местом, где можно было продержаться, считалась Харменза – ферма-инкубатор. О Будах мы почти ничего не знали. Во все эти команды попали немногие счастливчики.
Мы с Зосей условились, что она заболеет и ее отошлют к нам в ревир – в Будах своего ревира не было. И мы, может, снова будем вместе.
Стефу, Марысю, Ганку отправили в лагерь Б. Я осталась. И для меня это оказалось лучше. Я попала в распоряжение шрайбштубы – канцелярии. Устроила все это Валя. Она была в лагере уже два года. Попала сюда с одним из первых польских транспортов. Она принадлежала к тем немногим, которые, несмотря на все, не утратили человеческое достоинство. Она была просто хорошим человеком.
Вале понравились стихи, которые я сочинила во время утреннего апеля.
Никогда прежде я не писала стихов. Но так трудно было переносить апель и бесцельное выстаивание на лугу. В уме я стала подбирать рифмы. Нечем было, да и не на чем записать их. Первая придуманная строфа подбодрила меня. Я прочла вслух самые простые слова, вырвавшиеся из глубины сердца.
Над Освенцимом солнце встало,
день загорелся ясный.
Стоим в шеренге: старый, малый,
а в небе звезды гаснут…
Я рассматривала это «творчество» как шараду. Оно было для меня неожиданным благословением, ибо позволяло оторваться от действительности.
Проверка, все должны явиться,
в погоду и в ненастье,
и можно прочитать на лицах
тревогу, боль, несчастье.
Ведь там мой сын в слезах, быть может,
мое лепечет имя…
И мама вспомнила… О боже!
Увижусь ли я с ними?
Быть может, вспоминает милый,
как мы в ту ночь простились…
А если – господи, помилуй! —
они за ним явились?
События идут быстрее,
как на киносеансе.
Вот кто-то едет по аллее
в высоком дилижансе.
Эсэсовки, как на картине,
порхают перед нами.
Стоим столбами соляными,
предметами, номерами.
Потом с презрительной гримасой,
построив нас по росту,
считают люди высшей расы
весь этот скот в полоску.
Вдруг мысль сверкнет и озадачит,
тисками сердце сжато…
Ведь это женщина – так значит,
сестра, невеста чья-то…
Все дальше фильм сенсационный.
Внимание! – команда.
Момент сверхкульминационный:
прибытье коменданта.
Неужто в мире все так мерзко?
Молюсь тому, кто выше…
Но, господи, прости мне дерзкой, —
есть кто-то, кто нас слышит?
А солнце в небе голубином
бросает копны света.
О добрый господи, внемли нам,
теперь недолго это? [11]11
Стихи даны в переводе М. Павловой.
[Закрыть]
Подруги подхватили эти странные стихи. Они заучивали их на память, декламировали на нарах и в уборной. Так стихотворение «Апель» дошло и до Вали. Она разыскала меня и решила помочь мне.
Как старая, «влиятельная» заключенная, Валя заставила мою блоковую задержать меня на время в карантине. Таким образом я все еще ждала назначения на работу. Утром я шаталась без дела по лугу, тщетно отыскивая знакомые лица. Там было много чешек, француженок, несколько пожилых полек. Они сидели небольшими группами и вспоминали прежние времена. Эти попали сюда преимущественно за своих детей, за сыновей, за мужей. Слабые, измученные, они отдавали себе отчет, что долго не продержатся, но ревира все же избегали, напрягая все силы, старались выдержать апель.
Нас забрали на санобработку. Первый раз я попала в зауну.
– Это значит, будем мыться! – повторяли мы с восторгом. – Это значит, будем чистые и, может, отдохнем от этого ужасного зуда, ведь халаты тоже обработают.
Пятерками мы отправились в зауну. Действительно, халаты у нас забрали, а нас пустили под душ. Купанье продолжалось три минуты, ведь, кроме нас, подлежало обработать еще несколько блоков. Ни мыла, ни полотенец нам не дали. Мы вышли во двор мокрые, щелкая зубами от холода. Перед бараком стояла заключенная, обслуживающая зауну. Мы гуськом подходили к ней. Она смачивала тряпку в миске с дезинфицирующей жидкостью и протирала нас. Наши неловкие, стыдливые движения вызывали беспрерывный смех у собравшихся поблизости эсэсовцев. Они стояли группками, и видно было, что все это доставляет им развлечение. Если какая-нибудь из нас хотела пройти мимо миски, ее хватали и тащили силой, осыпая ругательствами. Особенно издевательским смехом эсэсовцы провожали пожилых женщин, для которых это представление нагишом было тяжелым унижением.
Одна из пожилых женщин спросила:
– Придет ли когда-нибудь время, когда их матери будут вот так же выставлены на позор?
– Думаю, что придет.
– И мы тоже будем над ними смеяться?..
– На это мы, пожалуй, не способны, но мы скажем тогда громко, на весь мир: «Это матери преступников, это те, которые воспитали их»…
Халаты нам еще не вернули после обработки. Мы ждали их. Близилось время апеля. Вот-вот приедут ауфзеерки и начнут поверку. Апель не может быть нарушен ничем. Нам приказали идти к баракам.
Мы были потрясены. Оказалось, что перед другими блоками тоже согнаны голые женщины.
Возле одного барака стояло несколько детей. «Арийские» дети из Замойска. Дети шести-семи лет, не больше. Они попали сюда в 1942 году с родителями, которых удушили газом. Это был период, когда еще и «арийцев» умерщвляли газом или делали им уколы фенола в сердце. В последнее время условия «изменились к лучшему», как рассказывали нам старожилы. В 1942 году, например, проводились общелагерные, генеральные апели. 31 января 1943 года был последний генеральный апель, когда люди простояли на морозе 14 часов. По окончании апеля всех заставили бегом бежать к лагерю, а тех, что шли медленно или останавливались, забирали в блок смерти. У тех, кому удалось выдержать этот апель, были отморожены руки и ноги.
Теперь эти дети казненных – постаревшие, все испытавшие дети – стояли серьезные, твердо сжав губы.
Здесь же жались друг к другу пожилые женщины, матери взрослых сыновей. Все нагишом. Был погожий сентябрьский день, но в шесть часов вечера, после мытья, нам было очень холодно без одежды. Наконец прибыли ауфзеерки и эсэсовцы. Посмеялись над этим зрелищем, пересчитали нас и уехали.
Но вот из зауны получены наши полосатые халаты. Совсем мокрые после дезинфекции. Мы надели их. Стало еще холоднее. Подумав, я сняла халат. Легла на нары нагишом. Я была сейчас еще грязнее, чем перед обработкой. А на следующий день по-прежнему по мне ползали вши. Халаты все еще не просохли. После утреннего апеля половину нашего блока отправили в ревир.
«Не пойду, – повторила я себе упрямо, хотя уже чувствовала, что у меня жар, – не пойду, пока меня не отнесут». В полдень показалось солнце. Кто-то дал мне хлеба. Я перестала дрожать.
Хлеб мне дала полная, веселая женщина, у нее были длинные волосы, и она была в штатском платье.
– Где ты работаешь? – спросила я. – Ты прекрасно выглядишь.