355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Кропоткин » … и просто богиня (сборник) » Текст книги (страница 9)
… и просто богиня (сборник)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:11

Текст книги "… и просто богиня (сборник)"


Автор книги: Константин Кропоткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Фрау Шредер – фрау Кнопф

Деревня немецкая, небольшая, обустроенная скучно: двухэтажные домики блеклых тонов – розовые, желтые, голубые – поставлены рядами, без всяких палисадников впереди, как будто детские кубики. Ряды глухие, без просвета, а за ними жизнь кипит.

Вот две старушки. Живут по соседству. Фрау Шредер – Фрау Кнопф. У них «холодная война».

У одной, фрау Шредер, я часто останавливаюсь: ее сын приходится мне приятелем, и если мы шумной толпой едем на машине к Северному морю, то есть возможность переночевать в этом желтеньком доме – сделать по пути остановку.

О другой, фрау Кнопф, я слышу всякий раз, когда бываю в доме фрау Шредер, а потому и вспоминаю старушек всегда парно.

Фрау Шредер – фрау Кнопф.

Фрау Шредер – высокая, худая, подтянутая, кудри залакированы волосок к волоску, на кашемировой нежно-розовой груди тусклый черный камень в серебряной оправе; была бы воплощенной леди, если б не некрасивая растоптанная обувь, в какой удобно отекшим ногам.

Фрау Кнопф – круглая, седенькая, глаза светлые, выпуклые, будто в два круглых аквариума воды налили, и рыбки там, по одной в каждом, живые и мелкие; была бы русской, носила б цветастый платок по плечам, но она немка, и на ней что-то вроде вязаной кацавейки.

Сухощавая фрау Шредер ходит не спеша, хозяйство ведет с толком: дети, которые приезжают к ней в гости (то все трое разом, то поодиночке), завтракают не позднее десяти. Правило соблюдается неукоснительно. Однажды я проспал, и наутро внизу, в столовой, меня ждало бескрайнее поле белой скатерти с сиротливо ютящимся на краю утренним ассортиментом: чашка с блюдцем, тарелка, нож, ложечка, салфетка, термос с кофе, тарелка с колбасой и сыром, баночка варенья, яйцо в стаканчике, укрытое самодельной вязаной шапочкой. Мне стало стыдно, с той поры я старался не опаздывать, как бы сладко ни спалось мне в деревенской тиши.

А в два часа обед. Готовить его фрау Шредер принимается почти сразу после завтрака – под шум посудомоечной машины, которая, к слову, появилась у нее первой из всех жителей этой деревни. Фрау Шредер знает цену прогрессу. Ее родители были обедневшими врачами, она училась в большом городе, а в деревне очутилась, выскочив замуж за своего дантиста. Тот умер лет двадцать назад, с той поры она живет вдовой. Ее сын рассказал мне, что mama (всегда mama, и никогда чопорное mutter) могла бы пойти в политику: ей предлагали место в каком-то местном совете, но по делам ей пришлось бы часто разъезжать, пренебрегая материнскими обязанностями, и она отказалась.

На обед бывают то мясо с зеленью, то рыба с фасолью, то еще какая-то очень сытная и очень старомодная еда, предназначенная для вкушения, а не заталкивания в себя на ходу. Готовит фрау Шредер не суетясь, и меня поначалу удивляло, как она, ветхая, в общем-то, старушка, прекрасно все успевает: к двум часам тарелки на столе сияют, старое разнокалиберное серебро подмаргивает в такт, в металлическом соуснике томится какая-то аппетитная жидкость, стоят и блюдо с мясом, и большая глубокая тарелка с салатом, и еще одна – то с картошкой, то с какими-то стручками; если день рыбный, то приготовлена еще и отдельная тарелка, куда следует класть хребты и кости. Подглядывая за фрау Шредер, я научился встряхивать салфетку и аккуратно раскладывать ее на коленях, есть рыбу специальным рыбным ножом (оказалось очень удобно) и сигнализировать вилкой и ножом, сложенными на тарелке вместе, о том, что с трапезой покончено.

После обеда фрау Шредер удаляется в комнатку, смежную с гостиной, и, накрывшись белой шалью, почивает на диване. Диван этот мне очень нравится, он достался фрау Шредер от тетки. Та была старой девой в Берлине, а когда умерла, отписала имущество любимой племяннице.

– Она замуж не вышла, – рассказывала фрау Шредер, – у нее груди были, как бутылки. Очень стеснялась. Стала журналисткой.

В кабинетике рядом с цветастым диваном стоит упитанный комодик, который отличает симпатичная особенность: скважины для ключей обрамлены в перламутровые оконца. Эти продуманные детали говорят, что изготовлен комодик давно, любовно и приобретен за большие деньги.

Судя по фотографиям в круглых рамочках на стенах, сама фрау Шредер в молодости была хороша собой. Не красавица – профиль жестковат, и нос крупен, с хищно прорезанными ноздрями, а рта и нет почти, один только намек на губы, – но зато прекрасная кожа и густые светлые волосы.

Когда я впервые оказался у фрау Шредер в гостях, обстановка меня поразила: все казалось роскошным, солидным, буржуазным очень. Потом, правда, выяснил, что солидность и дороговизна скопились только в двух комнатах – гостиной и кабинетике по соседству. В остальном дом обставлен скорее просто – функционально весьма. В гостевой комнате на втором этаже, которую обычно выделяют мне, – полки, сбитые чуть не вручную, а платяной шкаф своей простотой напоминает советскую фанерную мебель.

– Она все потратила на детей, – объяснил ее сын, средний из троих, который приходится мне приятелем.

Подремав часок-другой, фрау Шредер встает и, втиснув отекшие ступни в комнатные туфли, шаркает на кухню. Там она заваривает кофе, выкладывает на тарелочку самодельные коржики. Молоко непременно наливает в специальный металлический молочник с едва приметным носиком. Чашки фарфоровые, тонкие, пить из них страшно – кажется, что жидкость запросто просочится сквозь просвечивающие стенки. Или, не дай бог, кокнешь, едва тронув. Фарфор венгерский, приобретенный давным-давно, но почти целый – одна только чашка склеена. Остальные – их пять вроде – целы-целехоньки.

– Трое детей было, и ничего не разбилось, – удивлялся я.

– Мы из кружек пили, – пояснил мой приятель. К фарфору, по его словам, допускали только совершеннолетних.

А далее наступает вечер. Сумерки неспешно сгущаются, в гостиной зажигается торшер с желтым абажуром. Фрау Шредер, нацепив очки в толстой оправе, сидит в своем высоком кожаном кресле, вяжет крючком, читает газету, смотрит телевизор, упрятанный в нишу шкафа-стенки. Когда темнота за окном становится непроглядной, а по углам вспыхивает еще и пара желтых настольных ламп, на столике, украшенном кружевной белой салфеткой, появляются бокалы с вином, вкусная мелочь – конфеты, печенье, кубики сыра. Собираются все обитатели дома – дети, дети детей, мужья, жены, их друзья. Иногда, на Пасху или Рождество, бывает даже тесновато, и мне трудно представить, как выглядит эта комната в другое время, когда фрау Шредер совсем одна (а такое бывает чаще, все дети давно разлетелись кто куда: врач, финансист, врач).

Здесь много говорят о политике, фрау Шредер в разговорах участвует редко, но всегда по делу: ум ее ясен, а глаза, чаще полузакрытые (она сидит, откинув голову, касаясь кудрявым затылком темно-коричневой кожи кресла), не дремлют.

– Интересы большинства людей не простираются дальше ближайшего фонарного столба, – говорит она без всякого осуждения.

Сама она интересуется мировой политикой. Убеждения свои называет христианско-демократическими. Прежде я не знал, что есть такая немецкая партия, мне это сочетание понравилось, потому что – так я решил – христианство, промытое демократичностью, дает человечность. Узнав, что я из Сибири, фрау Шредер вспомнила, как летала с мужем в Японию и видела в окно иллюминатора бескрайние сибирские леса.

Фамилия у нее, как у бывшего немецкого канцлера.

– Нет-нет, – заверяет она, – мы не состоим в родстве. – Но предположение ей лестно, легкий румянец проступает.

Впрочем, может быть, это от вина. А к полуночи она поднимается, и кто-то из детей непременно бросается ей помогать.

– Mama! – кричит этот кто-то.

Поддерживаемая под локоток, она шаркает к себе наверх, в спальню с отделанными темным деревом панелями, высокой кроватью и стопкой толстенных книг на прикроватной тумбочке. Читает немного, а вскоре выключает свет.

Слов получилось много, а про соседку, фрау Кнопф, говорить, в общем-то, и нечего, из-за чего эти женщины еще больше напоминают мне сообщающиеся сосуды.

В паре шагов от желтого дома фрау Шредер стоит дом грязно-розовый. Некогда он был ярко-розовым, но с той поры много воды утекло. На стенах потеки, черепица на крыше, от природы красноватая, безнадежно черна. Здесь-то и живет фрау Кнопф.

Ее мне трудно понять: она говорит на специфическом немецком диалекте. К тому же у нее вставная челюсть. «Плохо сделанная», – толкает меня сейчас в руку фрау Шредер, а вернее, отчетливое воспоминание о ней. Вот сидит сухая строгая старуха в своем высоком кресле, крупные руки, усыпанные ржаными пятнышками, сцеплены, крутит большими пальцами, говорит тихо, размеренно, аккуратно, будто мелкие гвоздики вколачивает.

– Хорошего дантиста она себе позволить может, но не хочет, – говорит она о фрау Кнопф, с которой соседствует с незапамятных времен, и с тех же самых времен у них что-то вроде конфронтации. Ум у фрау Шредер ясный, речь чиста, и мне непонятно, зачем мудрой старухе война с полубезумной соседкой, ее старьем и суетливой колготней.

За каким-то из обедов фрау Шредер рассказала историю, от которой у меня пропал аппетит: невозможно ведь есть и смеяться одновременно.

Однажды рано утром фрау Шредер пошла в туалет, ручку дернула, а дверь не открывается, и за дверью тихое шебуршанье. Испугаться не успела: дверь подалась, а за ней…

– …Хильда! Я спрашиваю: «Что ты здесь делаешь?» – без улыбки рассказывала фрау Шредер. А ответом ей было нечто про испорченную канализацию и страшные боли в животе. – Она воду экономит. Скупердяйка.

Я загоготал: было смешно представлять бабульку – седенькую, белоглазую, – которая тайком пробирается в чужой дом, чтобы воспользоваться туалетом. Раннее утро, сквозь туманную дымку яблони в саду понемногу прорисовываются, а меж ними к заветной дверце крадется старушка в кацавейке…

Список претензий к фрау Кнопф у фрау Шредер велик, но, на мой взгляд, некритичен. Ссорятся из-за малины, которая растет у одной (фрау Кнопф), а к другой (фрау Шредер) тянет свои ягоды сквозь сетку-ограду.

– Всего лишь кружку нарвала, а она в тот же день все ветки обстригла, – сетует фрау Шредер, припоминая и то, как видела соседку у себя в саду. Та яблоки собирала.

У фрау Кнопф живут две блудливые козы – блеют в загончике в конце сада. Однажды умные твари пробрались в соседский сад, ободрали все яблони. Фрау Шредер хотела даже в суд подавать, но потом что-то передумала.

Кроме облезло-розового домика, у фрау Кнопф есть еще большой земельный участок, а на нем еще один домик, тоже облезлый, но размером поменьше. Она его сдает внаем и полученные деньги относит в банк.

– Можете пользоваться моим гаражом, – прокурлыкала она мне как-то, поймав на улице, отбуксировав в свои владения, проведя вокруг домика.

Внутренность его я рассматривать категорически отказался, уверенный, что внутри там так же, как и в главном доме, где мне довелось-таки побывать раньше, не сумев однажды увернуться от цепких маленьких пальчиков.

В комнатках собственного дома у фрау Кнопф все уделано кружевами; там пахнет старыми духами, пылью – наверное, так и пахнет остановившееся время. В кухне, рискуя свалиться с этажерки, стоит громоздкий телевизор. Когда-то он был цветным, но испортился и теперь показывает только черно-белую картинку.

– Я радио слушаю, – рассказывала фрау Кнопф, улыбаясь. Ее любимая радиопрограмма – выцветшее дребезжанье и вкрадчивые разговоры. Была бы русской, слушала бы радио «Старые песни».

– Извините, я плохо говорю по-немецки. Зер шлехт, – повторял я снова и снова, глядясь в бледную, выцветшую глазную синеву с двумя черненькими живыми рыбками.

Но она только сворачивала рот таким образом, что по краям его возникали морщинки-скобочки. Вранье мое фрау Кнопф не убеждало: она говорила и дальше, головой качала вверх-вниз, совершая мелкие движения острым, фарфоровым на вид подбородком.

Фрау Шредер говорит, что у фрау Кнопф двое детей. Сын и дочь. Мужа уж давно нет, умер, а дети не приезжают – ни один, ни вторая. Сын просил у матери беспроцентный кредит – дом хотел построить. Отказала. С дочерью еще сложней.

– Она лесбиянка, – сказала фрау Шредер, – у нее есть подруга.

В прошлый раз я шел в булочную – за хлебом к завтраку.

– Ах! – послышался возглас. Фрау Кнопф.

Узнала ли, неведомо, но за руку взяла, загугнила, показала и на небо, и на дорогу. И себя по груди постучала. Шиш на затылке растрепался. Глаза белесые – безумные, да, совсем безумные.

Говорила если не час, то достаточно долго, чтобы меня заждались в доме у фрау Шредер, где уж и кофе остыл, и яйца в крохотных стаканчиках. Пришлось извиняться: был у фрау Кнопф… у нее что-то случилось, наверное, я не понял что…

– Дома́ заработала, а разговаривать не с кем, – заключила фрау Шредер. Вбила гвоздик. К ее чести, без всякого торжества. Говорю же, настоящая леди.

Я подумал: одна из них и не знает, что у нее с соседкой война.

И еще: если соседка умрет, то другой будет очень-очень грустно.

Фрау Кнопф – фрау Шредер. Фрау Шредер – фрау Кнопф.

Лучезарный пример

…всего-то ничего: гусиного паштета ломтик, сыр пяти сортов, но тоже на зубок, яиц десяток – особого сорта, с двумя желтками. Ну, и колбасы к свежему огурцу.

– Совсем чуть-чуть купил, а ста евро как не бывало, – сказал мой друг, когда мы с рынка к метро шли. – Мне стыдно, – он сделал виноватую мину, – Санни за неделю столько не зарабатывает, сколько мы потратили за десять минут.

– В Бангкоке и жизнь дешевле, – сказал я, чтобы хоть что-то сказать.

У друга появилась новая мера. Одна Санни.

Санни – зазывала в рыбном ресторане. У нас с ней общие знакомые. Когда мы с другом были в Бангкоке, они-то и предложили заглянуть в это заведение очень средней руки с аквариумами у входа, пластиковыми столами и пухлым меню, где помимо надписей на двух языках, тайском и английском, и фотографии блюд наклеены.

Санни – смуглая бирманка лет тридцати пяти с ярко раскрашенным лицом: у нее нарумяненные щеки, зеленые тени вокруг темных глаз, пудреные подбородок и лоб, от чего природная смуглота еще заметней. Она зара зительно смеется, а зубы у Санни безупречно-белые, яркие.

– Два раза в день чищу, – сообщила она на довольно приличном английском, когда мы побывали у нее в первый раз, а друг восхитился ее зубовным блеском.

У Санни талант к языкам. Помимо родного бирманского, она говорит на тайском, китайском, английском. Может объяснить тонкости ресторанной кухни индусам, малайцам и русским. «Krevetka sta gramm», – сказала она, когда узнала, откуда я родом.

Уже в первый к ней визит (а всего их было четыре) друг мой принялся ее целовать. Будь он русским, а не немцем, наверняка называл бы ее душечкой – такой уютный у бирманки облик. Она мягкая, веселая и открытая, кажется, всем ветрам.

Во второй наш визит она рассказала, как бежала из Бирмы, из родной деревни, расположенной близ тайской границы. А прощаясь, мы уже знали, что сыну ее четырнадцать, она не видела его восемь лет, потому что в Таиланде работает нелегально, границу пересекать опасно, а у родственников нет денег. Санни – не единственный, но главный источник дохода семьи. Половину заработка она отсылает домой, где с хлеба на воду перебиваются еще и три ее сестры. Как самая старшая, она обязана поддерживать родственников. Жаловаться ей запрещается, но Санни вроде и не умеет унывать. Она улыбается охотно и не выглядит униженной нищетой.

– Ага, у меня комната с подругой, – весело подтвердила она. – Здесь недалеко. Десять минут ходьбы.

– А в комнате что? – поинтересовался я.

– Матрас. Я там только сплю.

– А муж есть? – спросил мой друг.

– Друг был. Только друг, – сказала она, сложив указательные пальцы крест-накрест.

Он тоже бирманец, тоже на черных работах, но без царя в голове. Проигрывал и свои, и ее деньги, так что, когда тайские полицейские его поймали и выдворили, Санни даже рада была.

– Теперь у меня нет секса, – сияя, сообщила она.

А на родине ее считают потаскухой («Если дома по улице пойду, на меня пальцем показывать будут»). Санни родила в семнадцать. Друг бросил, когда была на третьем месяце.

– Я тогда не знала, что у женщины бывает оргазм. Я ничего не знала… Ну-ка, покажи, – вспоминала она свидание со своим «первым». – А почему ты белым писаешь? – Она покатилась со смеху.

– Сексуальное воспитание, как в Советском Союзе, – сказал я.

– Да, наша страна дружила с Советским Союзом, – кивнула Санни. И вполголоса добавила: – У нас советская атомная бомба есть.

Я был готов в ладоши захлопать: какая лучезарная тетя.

– Прямо вот так? К тебе в ресторан пришли и про бомбу рассказали? – улыбался мой друг, к тому времени окончательно влюбившийся в эту веселую толстушку в тесной майке, раскрашенную во все цвета радуги.

И ручки ей целовал, и денег совал, и печалился несказанно житейской несправедливости: вот работает человек шесть дней в неделю, а заработал только на матрас.

Теперь вспоминает ее то и дело. Через друзей деньги посылает. Хочет от нее детей.

– Санни – пример жертвы дикой капиталистической эксплуатации, – говорит он.

– Блестящий пример, – соглашаюсь я, – лучезарный.

Красная палатка

Негритянка. Самая настоящая. Черная до баклажанной синевы. Зовут Луиза. Мы с ней в соседних домах живем. Мы бы и дальше издали друг другу улыбались, но однажды я увидел ее на костылях и спросил, что случилось.

– Машина сбила, – ответила она.

Она довольно красива, если подойти к ней ближе. Крупные черты лица – и пухлые губы, и глаза с толстыми веками, и высокий выпуклый лоб – исполнены африканским боженькой со всем возможным старанием. Что до небрежности, она оказывается делом рук человеческих. Вот волосы странным дыбом. От природы они у Луизы, вероятно, сильно вьющиеся, но она их распрямляет, отчего на голове получается ком неживой черной пакли.

Машина ударила ее не сильно, но для серьезного вывиха хватило. Прописали два месяца ходить на подпорках.

– И кто виноват? – спросил я.

– Не знаю, – сказала она, заметно смутившись, паклевидный ком нырнул немного вниз, вместе с головой, которая отозвалась на движение длинной шеи.

Смущение у Луизы всегда проявляется отчетливо. От природы худая, она при ходьбе сильно сутулится. У Луизы большая грудь, и она этого стесняется. Ходит, загнувшись, странно вывернув руки – тщетно пытаясь скрыть свое богатство.

Негритянка цвета баклажана и цвета предпочитает родственные – черные, темно-синие. У нее есть черная куртка из жатой синтетики, в ней Луиза особенно похожа на головешку. Черный, кстати говоря, слишком честный цвет – он не скрадывает недостатков, наоборот, их выпячивает: толстые в черном выглядят безнадежно толстыми, худые – тощими до костлявости. А у Луизы вот грудь усталыми торбами лежит.

Водитель, который на нее наехал, сказал, что проглядел пешехода: асфальт черный, пешеход тоже, слились, не сразу и разглядишь. Ему поверили.

– Вы бы улыбались почаще, – посоветовал я, – ваши зубы за километр видно.

И снова странный нырок головой.

Компенсацию за вывих Луизе не дали, а она, как я думаю, не слишком настаивала. Глядя на нее, я представляю себе века рабовладения. Луизу легко вообразить прилежной служанкой где-то в Луизиане, из тех тихонь-смиренниц, на которых покрикивали белокожие ирландские барышни.

Родители ее с Ямайки, но эмигрировали в Лондон. Луиза училась на дизайнера в Манчестере. Однажды съездила на Майорку отдохнуть, там познакомилась с виноторговцем и вышла за него замуж, переехала в Германию.

– Было две свадьбы. По-нашему, и по-вашему, – рассказывала она.

Каковы различия между двуми церемониями, я не уяснил, охотно поддавшись на игривый импульс: вообразил, как сидит Луиза в цветастом наряде африканской невесты, а рядом с ней ее хрупкий светлокожий кабальеро в набедренной повязке; вокруг них ходят женщины в высоких тюрбанах, кричат гортанными голосами, а пламя костра освещает их лица.

Ее муж – мелкий, подвижный. Молодцеватость этого черноволосого мужчины средних лет подчеркивается темными костюмами из лоснящейся ткани. Я почему-то уверен, что он мечтает о большом кабриолете – и непременно его купит, когда дела его пойдут в гору. Он перепродает вина, представляет интересы какой-то иностранной фирмы.

– Интересно, какие у вас будут дети? – вслух подумал я однажды.

Смутилась. Прочь не побежала, но очень хотела. Ну, ей-богу, нельзя быть такой застенчивой. Интересно, а как она с мужем разговаривает? Вместе я их, конечно, видел, но друг к другу они не обращались, просто шествовали: он – чуть впереди, быстрыми шагами, она, сутулая, за ним, немного семеня.

Месяц или два назад увидел ее в красном плаще – просторной такой палатке. Голова черная, ноги тоже, а посередине одеяние, похожее на факел. Резкий контраст.

– Теперь вас не проглядеть! – крикнул ей со своей стороны улицы.

Блеснула зубами и дальше заторопилась – пылающей головешкой.

Диплом дизайнера Луизе за границей не пригодился, а преподавать английский ей предложили чуть ли не на второй день после переезда. Хорошо британцам: страна уже давно не империя, а былое могущество людей до сих пор кормит.

Английский у Луизы ясный, отчетливый, что даже странно: будто негритянку озвучивает какая-то герцогиня. Кроме родного английского, она говорит на немецком и немного на испанском. «Поко-поко»[1]1
  То есть «чуть-чуть». От poco – чуть, мало, немного (исп.).


[Закрыть]
, – показала она уровень своего испанского, собрав пальцы в щепоть.

К разговору с ней надо приноровиться. Если задавать ей на немецком четкие вопросы, то она обязательно на них отвечает, а если ограничиться банальным «Как дела?», то и ответ ее будет таким же расплывчатым. И как она учительницей работает? Наверное, стоит, за стол спрятавшись, и бубнит сухую науку.

Соседка жаловалась на Луизу, что та неряха. По ее внешнему виду я такого сказать не могу, а дома у нее никогда не бывал. Да и не стремлюсь, в общем-то. С болезненной застенчивостью трудно иметь дело: что бы ты ни сказал, все равно чувствуешь, как осыпается вокруг колкая стеклянная крошка.

Сегодня узнал, что Луиза ребенка родила. Мальчика. Вот и прояснилась ее красная палатка. Стеснялась она, как всегда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю