355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Кропоткин » … и просто богиня (сборник) » Текст книги (страница 2)
… и просто богиня (сборник)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:11

Текст книги "… и просто богиня (сборник)"


Автор книги: Константин Кропоткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Жила

Была. Любила. Жила.

А умирала тяжело, и если б верил прежде я в бога, то тут мог бы и усомниться в существовании его, ибо умирание этой не очень старой еще, шестидесятидвухлетней женщины – мучительное, пронизанное болью – не было ответом на жизнь, прожитую если не праведно, то правильно, как говорила ей совесть.

Совестлива была. Честна.

Говорю не потому, что предполагаю, а потому, что вытекает вывод этот из всех действий ее, а ведь только по делам и можно судить о человеке.

Люди любят судить по словам, они готовы оттолкнуть за неверное, неловко, сгоряча, впопыхах сказанное слово, и потому дураки, идиоты – не понимают, не желают понять, что слово, делом не подкрепленное, только пустышка, не более чем набор звуков.

Я могу написать тысячи красивых слов, упорядочить их приятным образом, но что расскажут они обо мне? Да ничего, в сущности.

Слова – это только слова. Если нет за ними дела.

А она была человеком деятельным. Она все время работала, никогда не находилась в покое – мыла и стирала, жарила и парила, сажала и копала и опять мыла. В деревне, чтобы вылепить из жизни (сыроватой, жижистой) прок, работать надо много, от зари и дотемна, а другой жизни, кроме деревенской, она и не знала.

Она умерла в поселке недалеко от города – чтобы из степи полезли столбы, хибары и сараи пригорода, надо еще с полчаса ехать на тряском автобусе, глядя в заляпанные его окна. А родилась на пару сотен километров к северо-востоку, недалеко от монгольской границы, в сказочных лесах, тогда, сто семнадцать лет назад, еще не испорченных индустриализацией, еще не изуродованных из-за урана, такого нужного в наступавший атомный век. Там горы до небес, там леса изумрудной зелени, там водопады, там странно тепло, и земля родит все и помногу.

Стремясь жить «справно», без работы она сидеть не могла, да и не умела; если ты из семьи многодетной и нищей, то пути всего два – или плодить нищету, судьбу кляня, или работать.

«Колотиться».

Подростком она попала в дом к «барам». На прииске, в доме управляющего, бегала горничной до самого девичества. Было то самое счастливое ее время. Там-то она – худенькая, быстроглазая, черненькая – научилась и тонкому рукоделью, и сервировке стола, и готовке со сложностями, с выкрутасами.

Там же приобрела она привычку кухарничать в белом фартуке, заправлять волосы на особый строгий манер, под тарелки подкладывать салфетки, самолично расшитые. У нее был вкус к красоте, к приятно устроенному быту, и она готова была потрудиться, чтобы белье хрустело крахмально, чтобы «фиялочки» по салфеткам вились.

Была она барами любима. Те звали ее с собой, когда бежали от красных в Китай, но она не поехала, побоялась.

Бытие ее ее составлял малый, деревенский мир, и она не могла даже вообразить ту дальнюю дорогу, чужие, чуждые края.

Замуж вышла с приданым. От хозяев получила швейную машинку «Зингер», ручную, на деревянной подставке: безумная роскошь – по черному с выгибом телу золотом выписаны завитушки. А если накрыть машинку деревянным чехлом, то получался чемодан, удобство по тем временам неслыханное. Роскошь, одним словом. Служила машинка долго – на ней еще два поколения девушек строчили себе наряды.

Еще дали за невестой одежу кое-какую и посуду с барского стола – от последней уцелела лишь фаянсовая солонка в бело-розово-голубой цветочек. Много позже, когда не было ее на свете уже двадцать, а то и тридцать лет, стояла солонка в буфете. На второй полке, за стеклом, в углу, доцветала она тускло за стаканами гранеными в серебряных подстаканниках, явившимися из других прошлых жизней. Молчала солонка, ничего о себе толком не рассказав – ни где перебывала, ни откуда пришла.

Память вещи в словах о ней, а хозяйка фаянсового цветочка говорить помногу не любила, и только по делам ее можно было догадываться, что могла бы она сказать, если б хотела. О властях, к примеру, не говорила она ничего – ни плохого, ни хорошего; следила строго, чем дети подтираются: не дай бог попадется газета с каким-то толстомордым.

Ее выдали замуж за мужика «справного». Она из нищеты, но и из барского дома, где была горничной. А он вроде как «элита». С братьями держал лавку на золотых приисках, ездил в Маньчжурию за товаром, а прежде служил, в казацком полку был, на царской службе, где-то в Прибалтике, о чем сообщает и по сей день фотография: он, высокий, в шинели до пят, в папахе лохматой набекрень, с полуулыбкой на лице, остроухий, узкоглазый. Под руку его другой казак держит: низенький и круглый, как бочонок, в руке сабля.

Вспоминала ли она Григория тогда, лежа за занавеской, в углу у печи, в доме дочери? Был ли он ей хоть как-то близок?

Мужа она, конечно, не уважить не могла – он мужчина, то есть хозяин, то есть без него дом не дом, а баба – не человек. И грамотен он был, в лавке вел бухгалтерию, а почерк у него был, как у писаря, – с красивыми завитушками, ловкий, залихватский.

Она умела печи класть и мыть золото, говорила с монголами на их языке и могла, при надобности, подстрелить зверя, собрать кедровую шишку или ягоду, а чтение освоить не успела и всю жизнь испытывала уважение к людям грамотным, с образованием – пускай по житейскому счету были они, вроде хорька-зятя, людьми «страмными».

Господь долго не давал ей детей. Взяла в дети двоих – мальчика и девочку, но, не дожив до отрочества, померли они от «глотошной», детской болезни. А после родилась Александра, а следом и Леонид на свет появился.

Родственников было много. С сестрами, которых жизнь по деревням раскидала, только зналась, а жалела единственного брата – ему с женой не повезло. Приезжала с едой, с подарками, с руками, жадными до работы. «Страмотила» сильно (может, полагая в том воспитательный процесс). «Распозить, да говно возить», – лаяла она братушкину жену, «братову», рыхлую, неряшливую бабу, которая только была годна, что рожать, но дом вести не умела, в деревне той, казацкой, в сибирской глуши, жила со всем выводком, как сорная трава. «Родова» помощь ее принимала, а однажды, когда уехала она, послала золовке письмо, чтоб не приезжала больше, злодейка. В лицо попрекнуть не посмела.

Люди слабые только на трепотню и горазды. Младшая сестра ее, дожившая до глубокой старости, еще на склоне лет хихикала гадко, рассказывая, как сеструха старшая к учителю по снегу босиком бегала. В комнате кислый старческий запах, спекшееся личико в платках, тельце иссохшее, в чем только душа держится, а все ж та же хихикающая баба: был, мол, и у сестры грех.

Был у нее учитель.

И дом был ладен, и достаток познала. Когда установилась новая власть – ей было все равно, что красные, что белые: грабили и те, и другие, – лавку у Григория экспроприировали, а его оставили при лавке нанятым приказчиком; но золотишко исправно менялось, торговля шла, и только перед самой войной посадили Григория. Статья была неполитическая, в кагэбэшных архивах его дело затерялось. Был он человеком хорошим, но безвольным – упырям государственным легкая добыча. А помер вскоре после войны – от туберкулеза, от голода. Она слала мужу посылки, а к нему в коробках приходили кирпичи, за что обижался он на жену.

Как жили они друг с другом – неведомо. О горничных годах своих, о счастливом девичестве говорила со светлой улыбкой, а мужа почти не вспоминала. Называла Григорием – и все. «Тятя был добрый», – шепотком говорила о нем Александра, намекая детям заодно, что он был другой, а не как ее мамка, которая вечно требует, заставляет, тянет куда-то, а ей, Александре, не надо. Ей ничего не надо – ни дома, ни детей, которые только следствие, она, Александра, лучше б села на кровать с гитарой и, прислонившись к горе кружевных подушек, спела бы романс приятным своим голосом, к мужу поприжималась, который хоть и сволочь, дурак и подлец, но свой же, родной.

А дети – их четверо – «навязались».

Григорий был человек слабый, беспутный. Александра в него уродилась. Так же, как и Лёнечка, сын.

В войну Лёнечка, дурачок, набавил себе лет и пятнадцатилетним сбежал на фронт – вернулся быстро, почти слепым, а дальше сделался сильно пьющим. Ходил с баяном по домам, его привечали, жалели. Ходил к заключенным девушкам, одна (ее посадили за опоздание на работу) его полюбила, а когда освободилась, взяла с собой. Говорили, что бросит на полдороге инвалида, не довезет до Томска, но довезла. Мать, снаряжая Лёнечку, продала корову. Потом ему сделали операцию, стал он получше видеть, но пить не перестал и умер с похмелья в сорок пять, десятого мая.

Она могла бы прожить тихую, покойную старость, но дочь была «распозить и возить», а дети рожались один за другим. Говорила дочери, чтоб сама выбиралась, но вскоре продала дом, да все что в нем, уехала в поселок пригородный к зятю за занавеску, чтоб мыть, стирать, сажать и копать, выделывать, гладить, шить – выражать любовь свою одним известным ей способом.

Она стала суше. Всегда в хорошем платке поверх черной головы, в переднике белом. Глаза укрупнились в две черные кляксы, смуглая кожа приобрела желтовато-бурый оттенок. Она из тех поварих, которые не едят своих блюд, не пробуют. Радость их в том, чтоб у других все было, чтоб шло как надо.

Была талантлива в своем хозяйствовании, незашорена: первой в деревне завела индюков (жили, жирели хорошо, а потом враз передохли), сажала пряные травы, чтоб разнообразить домашний рацион.

Собак любила – охотники, сторожа, умны по-человечьи, – а к кошкам относилась утилитарно. Она из мягкого кошачьего меха внучкам шубки шила, шапочки, муфты. Откармливала животин да тайком от детей, за огородами, лишала их жизни. Перед убиением отмывала котят, прищепляла на веревку за загривок, чтоб обсохли на солнышке. Один такой котенок повисел-повисел да сорвался, пришел к ней молока просить. Плюнула и с той поры не могла больше кошек убивать, даже ради нужного дела.

Ее, пиковой смуглой масти, считали, конечно, «колдовкой», но о том в глаза вряд ли говорили. Да и привечать людей она не забывала – приваживала. Приходили подруги, выпивали «красненькой», пели хором казацкие песни – как он ходил, как она ждала…

Нашли рак. Лечить его тогда толком не умели. Ставили на пациентах опыты, облучали наобум, и непонятно, что приносило больше мук, недуг или лекарство.

И умерла. Сын был далеко, дочь совсем растерялась, зять-хорек ждал, когда помрет, внуки не понимали, куда девалась их родная «баба» – она ли тот комок черной боли, стонущий у печи за занавеской?

Нет бога, нет, вы уж извините.

Только человек и есть – и получает он то, что получает, и нет в том никакой логики, это мы сами потом, читая, слушая, разглядывая фотографии, наделяем события смыслом, подыскиваем нагим фактам красивый наряд.

Был у нее учитель, бегала к нему. По снегу, ночью, тайком. И эпизод этот, никаких последствий в ее жизни не имевший, не изменивший жизненного хода этой женщины никоим образом, представляется мне важным. Он отмыкает для меня жизнь ее на тот, нужный мне, лад.

Мне важно, что не только была она, но и любила.

Жила. Мария Ивановна.

Рыжая

В мои школьные годы в звании «королева класса» перебывало несколько девочек. В младших классах это была девочка породы «андел»: белокурая, в бантах, которыми ее, пухлую, синеглазую, украшала мать, крикливая парикмахерша с вытравленной перекисью шевелюрой (поговаривали, что дочке своей она тоже волосы осветляет).

Я был к «анделу» равнодушен.

В старших классах самоназваной «королевой» стала девочка, которая смелее других взбивала челку (многоступенчатый витой кок надо лбом был намертво зафиксирован лаком), на форменные фартуки нашивала неимоверной ширины кружева, до неузнаваемости преображала собственное неуродливое лицо плохой косметикой тех времен – ресницы ее простирались до бровей. Родители ее были грустные еврейские инженеры, от поклонников у девочки не было отбоя.

Она меня смешила.

Но первейшей «королевой» для меня стала девочка, которой я дам сейчас победительное имя Виктория; с четвертого по восьмой класс царила оно единовластно.

Она была рыжей, волосы ее курчавились пружинисто на негритянский манер, и потому даже две косы, с которыми она впервые явилась на урок, выглядели по-бунтарски: толстые, будто искусственные, плетения довольно неряшливого. Позднее она волосы укоротила, создав вокруг молочно-белого лица своего огромный шар, как у Анжелы Дэвис, только рыжего цвета. Остригла Вика волосы вряд ли в подражание легендарной в советской школе афро-американке, за что-то там боровшейся, на что-то напоровшейся и нуждавшейся в помощи советских детей. Наверное, ей просто хотелось облегчить себе жизнь – попробуй расчеши эту копну волос. Помню, как страдальчески морщилась она, на перемене с треском продирая расческой свой жесткий рыжий войлок.

Училась Вика хорошо (особенно успевала в точных науках), но могла бы и отличницей быть. Учительницы ее недолюбливали, а дуры, которых среди них было немало, так и вовсе ненавидели: Вике нравилось с учителями спорить, вслед за ней, язвительно щурившей синие глаза, поднимались и ее подружки (у нее была свита из девочек чуть побледней, но тоже неглупых), а далее и весь остальной класс, подцепив бациллу вольнодумства, роптал.

«Дерзкая» она была.

Как бывает у некоторых рыжих, лицо ее казалось сделанным из фарфора. Меня так и подмывает сказать, что ноздри Вики могли гневно трепетать, но, возможно, я додумываю эту живописную деталь.

Девочкой Вика была рослой, и довольно рано она начала носить «взрослую» одежду. Может быть, донашивала вещи матери, аптекарши из аптеки через дорогу от школы. С дочерью у нее было внешне много общего, но то, что у Вики выглядело фарфором, у матери ее, замордованной женщины в линялом форменном халате, имело вид тяжеловатый, как санитарный фаянс.

Не исключаю, впрочем, что «взрослую» одежду девочке покупал ее отчим. У Вики первой в классе появилась светло-коричневая дубленка, а еще она первой стала носить высокие рыжеватые сапоги из мягкой замши на светлой горке из какого-то синтетического материала. Иными словами, бывали дни, когда Вика приходила одетой лучше учительниц.

А среди них, как я уже говорил, водилось много дур.

Девочки смотрели на Вику со смешанными чувствами: тут было и любопытство, и удивление, и обожание, и страх. Не помню, чтобы ее ненавидели. Позднее, уже перед самым выпускным, одна девочка, у которой мать была пьяницей, вдруг преобразилась из сопливой замухрышки в красавицу – у девушек такое бывает, – и в горделивой повадке ее, в манере щуриться я отчетливо видел Вику.

А один мальчик – это было в седьмом классе, – не по годам развитой, бахвалился, что чуть не «завалил» ее вечером в классе, когда они вдвоем мыли там полы (было их дежурство). «Не надо. Пожалуйста», – якобы говорила ему Вика, полулежа на парте. Рассказ его и увлекал, и вызывал отвращение.

Сейчас мне кажется, что отличительной чертой Вики было явственное указание на какое-то «тайное знание». Она казалась нам посвященной в такие сферы, о каких мы и догадываться не можем: Вика знала что-то взрослое, до чего мы, несмышленыши, еще не доросли. Однажды она принесла порнографические открытки – это было в шестом или седьмом классе, – плохие снимки, перефотографированные с других плохих снимков, – в общем, какая-то мешанина серых и черных пятен.

Вика появилась ярко, а исчезла из школы стремительно, буквально в середине учебного года. Училки наши о чем-то шептались, и сплетницы в классе тоже странно фыркали, но сам я только много позднее узнал (от кого?), что ее – предположительно – совратил отчим, скользкий тип, внешность которого я (из брезгливости?) даже вспомнить не могу; мать Вики узнала и чуть не в тот же день выехала с ней куда-то в другое место.

Откуда такие подробности – не знаю. Люди любят сплетничать о «королевах», вот и ко мне прилипло дрянное знание.

В университете со мной училась девочка, которая вместе с рыжей Викой заканчивала школу совсем в другом районе. Она рассказывала о ней как о забитого вида тихой троечнице.

Однажды я и сам увидел Вику в автобусе. Она была в толстых очках, очень бедно, с какой-то подчеркнутой неряшливостью одетая (свалявшаяся синтетическая шуба). Я едва ее узнал, а она меня не заметила.

Близорука Вика была всегда, но в наш класс она приходила без очков, и всегда рядом с ней находился кто-то, кто ей подсказывал, что написано на доске. Я был бы тогда на седьмом небе от счастья, если бы Вика позволила мне шептать ей задания на ухо, сквозь плотную проволоку рыжих волос.

Не знаю, знала ли она, что я, затюканный книжный крючок, был насмерть в нее влюблен. Глядел на Вику не как на королеву даже, а как на богиню – существо нездешнее, неземное. После уроков приходил к ее дому и, присев на колкий штакетник у подъезда, смотрел подолгу на окна – три, на последнем этаже. Ждал, не появится ли в окне ее лицо в огненном ореоле.

Сейчас мне очень важно представить, что Виктория живет хорошую, благополучную жизнь. Правды я все равно никогда не узнаю – не хочу.

Виктория счастлива, недаром ведь «королева». Рыжая.

Лена

У Лены свидание. Завтра.

Подруга позвала в ресторан. У подруги жених, а у жениха – приятель. Подруга шепнула Лене – та затрепетала, как умела. Лицо, обычно похожее на перевернутую бледную каплю, разукрасилось неровными пятнами: красный островок появился даже в самой острой части капли, на подбородке.

Лена волнуется. Говорит скупо и даже резко. Губы собраны в крохотную точку.

Лена вяжет. Что-то большое ярко-зеленое лежит у нее на коленях. Рабочий день в самом разгаре, но Лене не до работы: сидит она в своем образованном из двух столов углу, склонилась над спицами так сильно, что грудь ее, слишком большая для маленького тонкого тела, почти лежит на коленях.

А колени вязанием закрыты. Оно вроде не меняется никак, но это если смотреть на него не отрываясь; а если эдак раз в час, то видно, что растет понемногу: пальцы Лены замысловато передвигают меж длинными спицами толстую нить, которая складывается из двух нитей потоньше, тянущихся из недр ярко-голубой сумки, похожей на разбухший кошель.

Лена сидит, вяжет. Рабочий день в самом разгаре, но ей никто не мешает – я не знаю почему. Сейчас, когда вспоминаю эту сцену, воображаю себе священнодействие. У Лены свидание, она вяжет себе платье, в котором должна войти в новую жизнь.

– А ты жениха-то хоть видела? – спрашиваю я, к священнодействиям равнодушный.

– Да, – отвечает она, но я отчего-то знаю: врет.

Не видела. Подруга – большая белая моль, уверенная в своей красоте, – сказала Лене, что та должна идти. «Моль» любит беспроигрышные варианты. Она всюду таскает за собой Лену, потому что считает ее неконкурентоспособной.

Хотя я бы из них двоих выбрал Лену. Грудь у нее, конечно, непомерно большая, зато шея изящная, высокая, такие лебедиными называют. Лена вяжет платье, в котором завтра пойдет в ресторан, а сейчас на ней нечто с декольте, виден красивый переход от шеи к плечу, величавый и одновременно трогательный, а на шее, ближе к затылку, растут мелкие темные волоски. Шея у Лены балериновая, что бы там про нее ни говорила бледная моль.

Лена склонилась над вязанием. Труд даже не сосредоточенный, а ожесточенный. Мне нравится Лена. У нее и руки красивые – такие руки бывают у женщин на портретах эпохи Возрождения. Но чтобы найти жениха самой, без участия «моли», одних только рук и трогательной длинной шеи, наверное, недостаточно.

– Успеешь? – спрашиваю я.

Только головой слегка качнула.

Лена вяжет платье, это ее первый опыт. Раньше она вязала кофты, и просторные балахоны, и майки с вырезом, и пиджаки.

Вязание Лены любят хвалить. В особенности «моль», которая работает тут же, на этаже, в двух шагах от нашей конторы, в небольшом турбюро. Я слышал, как она восторгалась серым шерстяным френчем от Лены – с букетиком розовых цветочков возле горла-стоечки.

Я бы на месте Лены вязать не стал: проще и верней было бы купить готовую вещь, а время провести с большей пользой – ну что хорошего сидеть крючком день-деньской?

– А кто он? – интересуюсь я.

– Военный, офицер.

– Майор? – говорю наугад.

– Нет еще, но его скоро должны повысить в должности.

Надо же, «моль» уже обо всем поинтересовалась.

– Сколько ему лет?

– Под тридцать.

«А почему еще не женат?» Этот вопрос так и просится с языка, но я его проглатываю. Мало ли почему бывают не женаты будущие майоры?

– Курит?

– Да. Курит. Зато почти не пьет.

Я хочу спросить, красив ли он, но это лишнее. Если Лена идет в ресторан с «молью», то ясно, кому предназначаются красавцы.

Итак, некрасивый будущий майор.

– Квартира своя, – добавляет она, не поднимая головы.

– Наверняка казенная.

– Им сертификаты дают, – говорит она.

Я деталей не выясняю – мне пора уже работать, я-то на свидание не иду.

На следующий день та же картина: Лена крючком, длинные спицы, вязание зеленое на коленях.

– Не готово еще?

– Два раза распускала, не спала всю ночь.

– Брось.

– А в чем идти?

– У тебя что, платьев нет?

– Такого, как надо, нет.

А я и не знаю, какие требуются платья для свиданий с будущими майорами.

– Так вот почему зеленое. Чтобы в тон форме, – подсмеиваюсь я.

– Мне зеленое идет, – говорит Лена, а пальцами совершает все ту же сложную гимнастику.

– Значит, и майоры тебе пойдут, – подбадриваю я ее, прежде чем заняться своими делами.

Вязала она весь день. Успела. Домой убежала раньше времени.

А скоро замуж вышла. Муж может стать генералом. Лена говорит, что у него есть шансы.

Не знаю, правда, помогло ли платье. Страшное оно было, как смертный грех.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю