355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Кропоткин » … и просто богиня (сборник) » Текст книги (страница 8)
… и просто богиня (сборник)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:11

Текст книги "… и просто богиня (сборник)"


Автор книги: Константин Кропоткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Девочка, блондинка, одноклассница

– …но хорошенькая – глаз не отвести. – Бабушка Левы была не столько возмущена, сколько взбудоражена.

Внук вляпался в историю. И все из-за Вики – девочки, блондинки, одноклассницы.

– Он влюблен, может? – предположил я.

– Дурень он просто, а она – нахалка.

Девочке Вике – десять, но все про нее уже ясно: она вертит людьми, как хочет, а если этого не происходит – готова на что угодно, лишь бы все шло любезным ей порядком.

На классных фотографиях у Вики вид отличницы: аккуратненько, бочком, сидит в своем строгом коричневом платье, ладошки положены одна на другую. Голова гладкая, волосы заплетены не то в косу, не то в бублики. По совести говоря, не знаю, как выглядят настоящие отличницы, но, взглянув однажды на фотографию этой девочки, я сообразил, что она – особой породы, отличница, вероятно.

Но учится Вика плохо. Совсем почти не учится. Девочка вертится на уроках, отвечает невпопад, говорит буквально что попало, а если учительница, глядя на это благообразие – белокурое, синеглазое, ангельское, – все же не соглашается, то она может и слезами залиться и выбежать из класса.

– Наверное, у нее хорошие актерские способности, – снова предположил я в ответ на бурные возражения Левиной бабушки, которая приходится мне матерью.

– Да и артистка она погорелая, – сказала та, готовая по чему-то признавать лишь внешнюю привлекательность девочки, из-за которой внук ее совершает некрасивые поступки.

А мне интересно слушать про Вику, дорисовывая то, что осталось без внимания бабушки Левы. У нас с его бабушкой разные цели: я додумываю чужую жизнь, а она образованием внука озабочена.

В этот день, еще с утра, после первого урока, Вика покор мила Леву шоколадкой. Ей вместо завтрака мать дала.

– На, – бросила та впопыхах, как всегда, не успевая. – И учись хорошо!

– На, – сказала Вика Леве совсем по-матерински, будто тоже собираясь когда-нибудь стать архитектором нарасхват. Но предупредила: – Горькая только.

Лева съел свою долю, а расплачиваться пришлось сразу после уроков.

Сначала она завыла. Уроки прошли скучно, всего-то по английскому трояк. И вот, едва пришло время идти домой, взялась Вика за мобильник.

– Пап-па! – с выражением заголосила она. – Он меня стукнул, пап-па!..

Отец велел утереть сопли и пойти к классному руководителю, пускай приструнит хулигана Степку.

– Пойдем со мной, скажешь, что он меня ударил. Будешь свидетелем, – потребовала Вика от Левы.

Тот проблеял слабо. Степа и правда стукнул Вику, можно бы и подтвердить. Но было это на прошлой неделе, чувствовал мальчик-сладкоежка, что предлагает ему блондинистый ангел дело не совсем правое.

Вика – хорошенькая врунья – вырастет в красавицу, пройдет совсем немного лет, и она вытянется, как полагается, и округлится, где надо, кожа ее станет еще белей, глаже, появится в ней во всей тонкая изысканность, унаследованная от матери. Вруньей-авантюристкой Вика, конечно, останется. Только называться это будет иначе – лукавством, например.

Пошли. Со своего первого этажа на второй, где учительская.

– Он на лестнице застрял, и ни туда ни сюда, – рассказывала мне бабушка. – Но ведь утянула, паршивка.

Поплелся мальчик Лева вслед за лукавой Викой к классной, что-то там пробубнил. Степана вызвали, отругали сильно, грозили нажаловаться родителям.

Вика торжествовала: не впустую время прошло. А Леве стыдно, пришел домой, повинился бабушке.

– Авантюристка страшная, – сказала мне та по телефону, волнуясь изо всех сил.

– Надо же, десять лет, а уже готовый человек, – удивился я вслух.

Истории о Вике я слушаю по телефону довольно часто, и всякий раз звучит один и тот же рефрен: хорошенькая она, но авантюристка страшная.

– Вруша она, – снова стала кипятиться бабушка. – Вруша и нахалка.

Театр одной Отилии

Будь она актрисой, играть бы ей служанку главной героини – озорную субретку.

Ей далеко за сорок. Зовут Отилия, и это имя ей очень походит. Она маленькая, пухленькая, ручки, кажется, вечно сжаты в кулачки. У Отилии высокие брови-ниточки, рисованные темно-синим, светло-ореховые глаза и носшишечка.

Волосы у нее длинные. Плотные каштановые кудри покоятся на покатых плечах, что шею Отилии не удлиняет, но она и не особенно стремится, видимо, куда больше заботясь длиной ног, которые от природы у нее коротенькие и толстенькие. Каблуки у Отилии всегда высоки, и я каждый раз радуюсь, что шпилькам она предпочитает устойчивую платформу (хоть и кажется, что она не обувь носит, а миниатюрные модели бронетранспортеров).

Я с удовольствием ее разглядываю, а она делает вид, что мной не интересуется. Блюдет субординацию – мудро, я считаю.

На родине в Румынии она работала медсестрой за гроши, а здесь, в Германии, – уборщица за хорошие деньги. «Я получаю чуть больше моей уборщицы» – этим моим словам охотно смеются, хотя в них мала доля шутки.

Вот уже больше года Отилия моет полы в моей квартире. Я сваливаю на нее и другую нелюбимую домашнюю работу, а Отилия и рада вроде бы.

Например, она обожает гладить рубашки – может стоять с утюгом часами. Когда гладить ей уже нечего, надо непременно восхититься, оглядев рубашечные ряды в шкафу.

– Да, да, – самодовольно кивает она. – Да, да.

Отилия досталась мне по наследству. Приятель уехал в Лондон. «Хочешь, к тебе будет ходить? – сказал он, когда мы его вещи паковали. – Она не ворует». «А жаль», – подумал я, а вслух подивился, что все это барахло, так дружно опоздавшее на вынос, он, скупердяй, повезет за казенный счет в другую страну.

Отилия появляется у меня раз в неделю, и главное ее достоинство – умение быть незаметной. Я всегда дома, тюкаю себе чего-то на компьютере, носом клюю, музыку слушаю, разговариваю сам с собой или по телефону. Я живу свою жизнь и порой забываю, что в моем доме – небольшой конурке о двух комнатах без балкона – находятся посторонние. Есть люди, которые занимают пространство, а есть такие, которые умеют его расширять. После трудов Отилии квартира кажется шире и богаче, и если я решусь досказать свою полусказочную историю про чудесных женщин, которые творят из быта колдовство, то обязательно и Отилии подыщу теплое местечко. Она будет у меня третьестепенной героиней.

Отилия – пришлая, но мне не мешает, потому что занимается своим делом, а вопросом беспокоит, только когда очень надо.

– Платить, я платить, – охала она недавно.

Разбила вазу. Мыла да об раковину кокнула.

Бровки-ниточки подрагивали, но в ореховых глазах искрилась хитреца, и в этом деланом своем испуге она была очень обаятельна.

Я опять сыграл в поддавки, сказал, что вазе грош цена, а она еще немного посодрогалась, явно любуясь собой и этой своей способностью к содроганиям. Сыграла представление одной Отилии.

В работницах по дому Отилия не первый год, как ее занесло в Германию, мне не совсем понятно, но она вроде бы довольна своей жизнью, хоть жалуется иногда на астрономическую немецкую квартплату, которая в три раза больше румынского месячного жалованья ее мужа-мясника.

Недавно они развелись, но, когда она, вернувшись из отпуска, мне об этом рассказывала, признаков трагедии в лице ее заметно не было: все тот же булавочный прищур, бровки дугами.

– Любить, любить, – сказала она и руками повертела, будто перекидывая мяч.

Наверное, фиктивный развод, по бумажной надобности, досочинил я.

Мы говорим на немецком, но трудно назвать общением это сложное чередование вздохов и случайных будто бы слов. Временами ее понимательные способности совсем сходят на нет – иссякают внезапно, если я, например, прошу ее помыть холодильник или шкаф с банками разобрать.

– Пожалуйста, не понимать, – говорит она. – Bitte, verstehen nicht. – Она гримасничает, изображая муку недотыкомки, а я мучаюсь вместе с ней.

Прежде отступал, но мне сказали, что это неверный подход к домашнему персоналу, и теперь я стараюсь быть настойчивым: когда не получается словами, перехожу на жесты, Отилия неохотно соглашается, к ней возвращаются понимательные способности, притушивая ненадолго искорки в глазах. Не все ж Отилии театр.

Она, может, и не хитрит, а только такой кажется. Я, например, выгляжу хитрей, чем есть на самом деле. «А он хиитрый», – протянула как-то пожилая женщина, с чьей дочерью мы давным-давно играли во влюбленность. Я был, к счастью, незавидный жених, подруга предпочла другого. «К лучшему», – наверняка выдохнула тогда ее мать, а спустя лет десять все глазами в мою сторону искрила. «А он хи-итрый…»

Детей у Отилии немало. Не то трое, не то четверо – никак не могу запомнить. Сын вроде бы есть, инженер. Дочери. И все, кажется, взрослые. Однажды она приходила с молодой женщиной – смуглой, похожей на цыганку. Та посверкивала глазами, льстиво улыбалась. Не понравилась. То, что у матери выглядит комедией положений, у ее дочери было похоже на начало длинной и сложной драмы, в конце которой весь табор отчаливает в небо.

А другая ее дочь, должно быть, выдающаяся красавица.

– Италия. Моя большая. Модель. Учится. Много работать надо. Дорого, – говорила Отилия, а в глазах ее при этом проявился горделивый блеск, а бровки еще выше вознеслись, и повела она круглым плечиком, которое для таких действий не особенно предназначено, и оттого выглядело движение и смешным, и трогательным. Будто ожила фарфоровая кошка.

А на днях вошла и засияла. Пальто на ней было золотое, в шуршащих завитушках, воланах и волнах, которые я с удовольствием назвал бы фижмами, если бы не знал, что это такое.

– Шить, много шить. Сама. Красиво, – сообщила она.

Я признал, что лепота и роскошь, а она одарила меня милостивой улыбкой.

Сиятельный облик не потускнел, даже когда она пальто сняла и облачилась в рабочую униформу: халат и тапочки.

Отилия играла в свой поломойский театр, а я думал: вот она, немолодая мать моделей и инженеров, живет одна в чужом городе, в стране, язык которой знает только понаслышке; моет полы у чужих людей, хотя могла бы жить дома и счастливо шить себе золоченые фижмы. Быть ведущей артисткой собственного театра – примадонной, а не служанкой, как бы ни была она похожа на субретку.

Но говорить ей об этом, конечно, не собирался.

Ее японское счастье

Начальница моего друга – японка, и чем дольше на нее смотрю, тем отчетливее понимаю: в другой жизни я бы отправился в какую-нибудь Осаку да вывез бы себе оттуда японскую подругу жизни.

Идеальная жена.

На работе, в немецком банке, нет такой закорючки, которую бы она упустила. Ошибка для нее равносильна катастрофе. Друг рассказывал, как мелкий, незначительный огрех вверг ее в такое состояние, что она была готова от стыда из окна сигануть – прямо с тринадцатого этажа.

Коллеги уважают ее за профессионализм, но регулярно на нее злятся: она никогда не опаздывает и уходит тоже по часам; ее высокоточный японский механизм слишком настойчиво напоминает, что на работу приходят работать, а не болтать в курилке, кофе пить, сплетничать, праздновать дни рождения… «Машина», – шепчут про нее, похожую, впрочем, больше на торшер, изящную напольную лампу, тонкую, с кривыми ножками и несколько великоватой для такой хрупкости головой.

Начальница моего друга работает не покладая рук, зарабатывает неимоверные деньги, не забывая и дом в порядке содержать, и регулярно готовить полезные рыбно-рисовые блюда. «У меня нет свободного времени», – говорит она, не то жалуясь, не то робко гордясь.

Сама себе она предоставлена по часу в день. Не больше и не меньше – столько длится ее бег трусцой, в любую погоду, ранним утром.

Менять в своей жизни она ничего не хочет, служит мужу-чиновнику, у которого по чиновничьему порядку день рабочий невелик, хорошо нормирован, со службы он возвращается рано, звонит жене, требует, чтоб домой шла.

Она идет, готовит, убирает, и все это будто бы с осознанием, что так должно быть – в этом будто и состоит ее японское счастье.

– Не человек, а пчела, – восхищается мой друг, да и я вместе с ним, хотя воображаю себе не столько пчелу, сколько серую мышь, которая неутомимо зерна в нору таскает, хоть ты сто раз ей объясняй, что незачем, что мышья доля не для людей придумана. Она все шуршит, хлопочет, мечется серой тенью. И одежды-то у нее блеклых тонов, словно уже купленные застиранными.

Она экономна и с мужем в свои сорок уже выплатила кредит за дом и капитальный ремонт сделала. Дом ее похож на сарай, он пуст, потому что у японцев с мебелью дружбы нет, а супруг ленив, чтобы набивать двухэтажные апартаменты европейским плюшевым уютом. На кухне голая лампочка.

– Люстру купила, а повесить некогда, – сказала она, словно у нее мужа нет.

В Японии, в своей деревне где-то под Осакой, она бывает раз в год. Эти три недели осенью – еще один повод поработать; родители старые, а с ними еще и сын-инвалид. Сад-огород и многочасовые приготовления рыбных блюд…

Кстати, недовольство она выразила только по одному поводу: рыба в европах плоха, свежа недостаточно, а та, которая свежа, стоит слишком много и не вписывается в экономный японский уклад.

В суши-рестораны она ходит редко, и всегда по субботам, до двух часов, когда все блюда продаются за полцены. Я не могу представить ее сорящей деньгами, танцующей, хохочущей во весь голос.

Пьет только чай. Спиртное ей противопоказано. От алкоголя, даже от бокала шампанского, у нее краснеют белки глаз, она начинает заикаться, дергаться – жалко смотреть.

– Мой муж не ходит по магазинам, – сообщила она на каком-то торжестве.

– Почему? – спросил я.

– Не любит.

Я засмеялся:

– Мало ли кто чего не любит. Я вот дураков не люблю, а приходится мириться.

Потупилась.

Чувства юмора у нее нет, а может, не позволяет себе японская женщина смеяться. Там как-то все по-другому тикает (по-пчелиному? по-мышьи?), и, глядя на ее готовность служить, не возникает и смущения: кажется, что если отобрать эти хлопоты, то ничего не останется человеку, выйдет из жизни воздух.

Странно это и вызывает порой садистские импульсы: хочется нагрузить пчеломышь побольше, чтоб посмотреть, а не проглянет ли наконец-то что-то понятное, живое – не пчеломышье усердие, а гнев, возмущение, обида. Чтоб по-настоящему. Так ведь не проглянет. Только быстрее забегает серой тенью, прилежной и безропотной.

Идеальная жена – японка. Во всяком случае, для мужчины, которому баб запрягать не стыдно.

– И деньги, и дом, и кухня, – дивился мой друг буквально недавно, когда мы вдвоем по лесу гуляли.

– А в постели как? – полюбопытствовал я.

Глянул, словно я ему инцест предложил.

– А поговорить?

И тут он не нашелся что ответить.

Оперетта

И еще одна. И ведь давно уже не дева. Говорит: «Лучше бы я его не видела. Он испортил мою жизнь». Почему? Отвечает: «Испортил, и все». Упрямится. Хочет выглядеть злой, наглой, но вода-то течет. Похоже на стыдливый ручей в грязном февральском сугробе. Снег рыхлый, ноздреватый, но вода не знает еще, куда ей бежать. Не знает, капает понемногу.

– Он, как орех, понимаешь? Как орех.

– Почему не апельсин? – веселюсь я.

– Я стучу, дурак, а оттуда непонятно что.

– Кто ж дурак-то?

– Ты, конечно.

– А может, он? Твой друг сердечный? Он не старый хоть?

– Хамло трамвайное.

– Ты что-то заплутала, дева. Давай-ка определись: или орех, или хамло. – Мне легко лавировать меж кусками ее наглости, наверное, помогает мысль, что я всегда могу бросить трубку. – Что за человек-то?

– Он? Я сейчас могу только матерно.

– Не надо. Не опубликуют.

– Фигня вопрос. – Надо же, и не переспросила, куда я могу присунуть ее пьяные речи.

Она была пьяна. Она всегда звонит мне пьяной. Трезвой не вспоминает, и не уверен, что смогу с ней разговаривать, если услышу ее не во хмелю – ведь другой строй речи, темы другие и больше несвободы. В студенчестве у нас с ней было что-то вроде романа, но друзьями мы расстались еще до того, как достаточно друг друга узнали. С того времени ей нравится рассказывать мне о своих любовниках.

– И что мне с твоим горем делать? – говорю. – С собой, что ли, носить?

– Было бы горе, – фыркает она. И дальше: – Об одном жалею, зачем я его встретила. Женатая же баба.

– А я думал замужняя.

– Фигня. Я женатая, а муж у меня замужний.

Мне до этого гендера дела никакого нет, но я послушно слушаю. Подруга пьяна, и если я сейчас положу трубку, то она все равно позвонит еще раз. А если отключу телефон, как однажды было, то будет целый век обижаться, спрашивать, что же она сделала не так, – мука еще большая, чем слушать переливы эти и бормотания.

У нее драма. У нее есть кто-то. И это при живом муже.

– Так кто ж у тебя там орех?

– Не поняла тебя.

– Ты повстречала кого-то. Он тебе все испортил.

– Почему нам нельзя просто встречаться-общаться? – Голос тягучий, тяжкий. – У него, как у телевизора, черно-белое мышление. Или вместе, или раздельно. Не иначе.

– У телевизора нет никакого мышления. Телевизор – это всего-лишь телевизор.

Она тянет свое, мне не очень ее жаль, трудно жалеть назойливо-пьяных, тем более с другой стороны земного шара, через километры проводов. А еще у меня – поздний вечер, а у нее – глубокая ночь.

– Ложись уже спать, – предлагаю я. – У вас скоро утро уже. – Шорох, который слышу, мне не нравится, приходится делать еще одно усилие. – Так при чем здесь твоя оперетта?

– Мы получаем удовольствие, это он мне говорит. Я ему сама говорила, а он повторил, он мстит мне, играет, как кошка с нитками. Издевательски говорит, что дешевая оперетта. Он не хочет просто встречаться-общаться, понимаешь?

– А ты хочешь, и при живом муже.

– Хочу.

– Нельзя иметь все сразу.

– А почему не попробовать?

Супруга ее я не знаю, она вышла замуж уже после моего отъезда из родного города. На свадьбу не звала, и слава богу. Не люблю свадеб, это какая-то особенно изощренная пытка: все делают что-то им совсем не свойственное, а при этом еще и радость изображать должны.

– Было же хорошо так без него. Ну, не очень, может быть, хорошо, зато тихо.

– А ты его взяла и повстречала.

– Ох, он был такой… – Голос стал тише, но странным образом набрал в глубине, мне это слышно сквозь все тысячи километров. – Стоит в футболке. Лиловой, цвета фуксии. Пьет что-то черное. Я спрашиваю: «Молодой человек, это у вас кола?» Глотнула, а во рту жжет. Подлец. Он смеется надо мной. Смеется. Уже тогда надо было ухо востро держать. Сунул бабе виски с колой, говорит, что приличный напиток, а разве ж так поступают? Ну, скажи мне, какая оперетта?

– А у него жена есть?

– Да, есть какая-то маня, мне до нее как-то фиолетово…

– Лилово, ага, цвета фуксии. Ты, как всегда, только о себе думаешь.

– Ты меня еще Гитлером назови, цуцик фашистский. А что делать мне с ним? Я не могу его из головы выбросить. Что ж мне, ампутацию мозга делать?

– У тебя любовь и вообще великое чувство, – говорю я самым издевательским из своих голосов. Мужа ее я не видел никогда, но даже мысли о нем, тихом рогоносце, достаточно, чтобы захотеть наговорить ей неприятных слов. – Поиграете да разойдетесь, подожди только.

– Мы уже два года не можем, раз в неделю – это как закон.

– А где встречаетесь? У него?

– Не твое дело.

– Слушай, не пойму, кто кому звонит? – Я начинаю сердиться уже на полном серьезе. Она хоть и пьяна, но надо же и совесть иметь.

– Не могу его забыть, чем больше хочу, тем меньше получается. Сегодня вышла из машины, встала – смотрю вверх, на высотки. Он сзади подошел, обнял, прижал крепко. «Давай уедем. – Он так говорит. – Зачем нам эта дешевая оперетта?» А куда я поеду? У меня дела, квартира.

– Муж, – напоминаю я, – дети.

У нее двое. Две девочки, которых я тоже никогда не видел. В наших разговорах они почти никогда не всплывают и потому присутствуют только бледными тенями. Любовница существует от матери отдельно, две эти женщины – наверняка разные – как-то уживаются бок о бок, в одном теле. Я уверен почему-то, что она хорошая мать, ну, может быть, жесткая иногда.

А как любовница невыносима.

– …поздно уезжать. Время ушло. – Голос ее прояснился. Протрезвела, будто душ приняла.

Хотя мне спросонья и показаться могло. У нее-то скоро рассвет, а у меня вечер до ночи сгустился.

– Спать пора. Давай-ка.

– Давай. Буду. – И трубку бросила.

И «здрасьте» не сказала, и без «до свидания» обошлась.

Верить

Томас не вошел, а влетел – особенность поразительная для такого крупного человека. Сейчас приятель весит килограммов, наверное, сто пятьдесят – во всяком случае, гораздо больше, чем в прошлую нашу встречу, после которой он сильно худел (наслышан – чудеса, да и только), сильно страдал (ушла его архитекторша), много лечился (врачи, таблетки, терапия – сочувствующие взгляды коллег; приступы обжорства – последнее, впрочем, додумываю; и без того склонный к полноте, он раздулся в дирижабль).

– Какие туфли! – восхитился я. На нем были мокасины из ярко-красной чешуйчатой кожи, с золотыми пряжками. – Как у кардинала.

– Из Милана, – сказал Томас, вытирая со лба пот. Ко мне на последний высоко взбираться, лифта нет, лестница витая, а он невозможно толст и тяжел; на рубашке – на груди и спине – проступили темные треугольники пота. – Купил три года назад.

Года три назад мы и виделись в прошлый раз. Летом на рынке вино пили. Синяя рубашка поло с вышитым желтым всадником, огромного размера джинсы, беспощадно обтягивающие круп, – тогда все было примерно, как сейчас, только с ним еще была его архитекторша, белая, прищуренная, злая; она все время фыркала на Томаса, мешала разговаривать. У них была любовь.

А сейчас у Томаса другая – из-за нее и ко мне пришел.

Илина – румынка, по-немецки – кое-как, Томас хотел узнать, где я учил язык, на какие ходил курсы и почем. Он торгует страховками и в «почем» отлично разбирается.

– Индивидуальные, но за тысячу, – докладывал Томас, когда мы уже ели (он – салат зеленый, а я – и салат, и плов, и дыню: я не романтик, а похудеть мне надо бы только самую малость). – Момент, говорю, – он выставил ладонь, будто что-то пригибая, – вернись на землю, дорогая.

Курсы немецкого, которые Томас нашел, непомерно дороги, а ему неопределенный срок двоих кормить, ему надо найти недорогой и эффективный вариант, чтобы его Илина заговорила с ним на одном языке.

– Лучше в группе заниматься, – сказал я, вспоминая давние уже обстоятельства своей учебы, – с такими же, как она. Ей же нужны будут социальные контакты. Не с тобой же одним разговаривать.

– Илина если здесь по улице пройдет, – Томас щелкнул пальцами, витой стул под ним, подобранный мной на помойке, все скрипел, – сразу пятерых с собой может взять. Сексапильная телка, надо честно сказать. Я в центре давно не был, не знаю же, а там дорогу ремонтируют. Опоздал, Илины нет. Звоню, объясняю, айм соу сорри, кэн ай. У нее английский тоже так себе. Заскочил в машину, примчался.

– Ну, да, сексапильная же телка.

Он посмотрел на меня с преувеличенным упреком, а стул под ним так и стонал надсадно. (Я боялся, что развалится, как случилось на рынке, в самый разгар винопития, после чего Томас сел на диету, от которой, как видно, был только вред… О чем только не думаешь, разговаривая и умудряясь одновременно внимательно слушать, а я слушал очень внимательно: мне симпатичен этот одышливый толстяк.)

– Сначала у нас ничего не было, – сказал он, – это правильно, считаю.

– Но потом-то было.

– Да! – гаркнул он. – Всеми соками обменялись.

Томас – романтик, ему не до подробностей. А мне наоборот, только они и интересны, в них суть, мне кажется. Я не романтик, у меня колкий лед в глазу.

– А разговаривали как? – спросил я.

– Слава богу, есть гугль-переводчик. Всю ночь сидели, писали, то я, то она. – Томас потер глаза (слезы? пот со лба набежал?). – Ее поработили. Этот негодяй, полунемец-полурумын, вызвал ее и запер. – Он назвал улицу, которую я тут же забыл. – Я говорю ей: дай адрес, имя, я заявлю в полицию. А Илина говорит: ты не знаешь, что будет, не надо. Пишет мне, пишет, а сама плачет. – Голос у него него пресекся. Он снова принялся за салат.

– Вот же козел.

Я знаю одну русскую женщину, которую немецкий изверг на цепи держал. Сложная история.

С Илиной (правильно пишу ее имя?) Томас познакомился по Интернету. Он и сайт назвал, только название его тут же выветрилось, потому что лишняя мелочь. Он как-то с Илиной встретился, и не раз даже; затем она уеха ла назад, в свою румынскую пампу, где-то рядом с молдавской границей. Томас начал читать про Румынию все подряд, и теперь даты буквально отскакивают у него от зубов (а салаты мои ест вяло, будто повинность выполняет). Томас знает теперь, что городок Илины построили евреи, а там, где евреи, экономика цветет, что и было: дома, говорит, красивые выросли, бульвары; а дальше, уже во времена Второй мировой, румыны евреев отстреливать начали – и увял цвет, остались только архитектурные памятники.

– Как они живут! Ты не представляешь! – опустошив наконец тарелку, воскликнул он.

– Не волнуйся, отлично представляю. Там – как у меня в Сибири, только теплей.

– Да ты знаешь, как Илина живет?! Она с подругой живет! Вся квартира – как вот эта комната: и спальня, и гостиная, и кухонная ниша, и туалет. Все! А дороги!.. – Он ухватился за пухлые щеки, сдавил их слегка. – Яма на яме. Привез ей парфюм. Недешевый, само собой, а у нее туфли из… – Томас назвал фирму.

– Разбитые? – Я подумал, что если у человека есть вкус, то не важно, какой фирмы его туфли. У Томаса вкуса нет совсем (да и сложно иметь вкус, когда любая одежда по швам трещит).

– В пассаж пришли. Там эти русские везде… извини. В мехах и бриллиантах.

– Извиняю. И в губах еще, да.

– Говорю: купи себе новые туфли, – отдаю кошелек и ухожу. Она, конечно, самые дешевые купила. А ее подруга – я ей тоже по мелочи привез – подарила мне сервиз. Не знаю, дорогой или нет, не важно – важен жест. Сто пятьдесят евро за перегруз заплатил. Дешевым же летел. Мог бы оставить сервиз, а забрать позже. А эта дура на регистрации…

– А чем Илина занимается? – перебил его я. – Образование у нее есть? – Образование для меня кое о чем говорит. Хотя, конечно, кого только университеты не воспитывают…

– Она ветврач! У нее средний балл «девять и один», это почти как наша «единица»!

– Умная, – сказал я не без облегчения.

Хотя если умная, почему запереть себя позволила? Да и была ли тюрьма? Как встречалась она с Томасом, если под замком у зверя-полукровки сидела?

Побыв на цепи год или два, моя знакомая русская сбежала от своего немецкого изверга, вышла замуж, потом еще, и всякий раз – так она рассказывала – злые мужчины били ее, горемыку. Сейчас любовник бьет, и мне ее не жаль. А милая девица одна, москвичка, спрашивала меня как-то про один голландский город: хороший ли, стоит ли ехать? Ее замуж голландец позвал. «Ты его любишь?» – спросил я. «Да, я смогу по всей Европе без визы ездить», – ответила она.

Нет им числа.

Как люблю я этих сучек всех возрастов и национальностей, этих торговок патентованным счастьем, эквилибристок елея, змей-заклинательниц, профессиональных идиоток, гениев алгебраических гармоний, щупательниц недр, изымательниц активов – всех цветов и сортов. Как люблю я их, неутомимых искательниц слабины, душек этих, пушистых и мяконьких, с глазами-блюдцами, поющих нескончаемую свою песнь – как жила и страдала, как неодолимые силы ввергли, как обрекли…. И слезы по щекам, и трясутся нервно метафорические сиротские бантики.

Я люблю их, я ими любуюсь, я могу себе это позволить, у меня лед в глазах, им нечего у меня брать – даже пример.

– Нужно быть осторожным, – осторожно начал я.

Незадолго до того, как злющая архитекторша его бросила, Томас рассказывал, какую шикарную они сыграют свадьбу.

Томас понял меня с полуслова:

– И что? Что я теряю?! Только время!

И время, и чувства, и деньги, а главное, надежду.

А если не будет надежды у этого нелепого немца, то он опять жрать начнет, как свинья, или завалится в клинику с неврозом, или, еще хуже, будет ходить, полный таблеточного счастья, будет пугать людей своей эйфорией – мне рассказывали про Томаса, мне было жаль его очень.

– Не получится – уедет, – сказал он. – Теперь я думаю только позитивно. И пока все идет только в плюс. – Он открыл папку, там были копии документов на румынском. Сертификаты чего-то ветеринарного.

– Хорошая бумага, – сказал я. Копии были цветные, а бумага плотная, глянцевая, почти как пластик.

– Если уж делать, то как следует, – сказал он, перекладывая листы. Один из них был распечаткой фотографии – наверное, из Интернета.

– Это она?

– Да, смотри какая.

– …

Она была головокружительно хороша.

И что после этого? Верить?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю