355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Кропоткин » … и просто богиня (сборник) » Текст книги (страница 5)
… и просто богиня (сборник)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:11

Текст книги "… и просто богиня (сборник)"


Автор книги: Константин Кропоткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Лола

Она была очень красивой. Умной. Любила называть себя сукой и этим гордилась.

Она не явилась, а ворвалась.

Я учился на последнем курсе университета, тайно строил наполеоновские планы, слыл циником, а мой успех среди тех, на кого мне хотелось произвести впечатление, был нулевым. Я не был красив, чтобы меня хотели как тело, но был еще слишком боязлив, чтобы презентовать себя как человека.

Да, я был циником и имел планы. А она просто была.

Приятель позвал меня в ресторан.

– Все свои, – сказал он, чем только подчеркнул нелепость своего приглашения. Уж с ним-то мы не были друг другу «своими». Он – напомаженный мажор с деньгами, а я имел в своем гардеробе всего две пары штанов и три рубашки, ни одна из которых не была модной.

В те годы в стране царил дефицит, шмотье стоило астрономических денег, а я по утрам перед занятиями мыл полы в конторе у матери. Заработанного хватало на обеды в студенческой столовой и кое-какие развлечения.

Одеваться «по-модному» я не умел и потому считал за лучшее оставаться самим собой – нищим циником с планами.

– А я – Лола, – сказала она. Это было вечером. Часов в девять.

Мы сидели бок о бок, и я проклинал себя за то, что согласился прийти в этот ресторан, большой, красно-серый и грохочущий, как пустая консервная банка.

Я чувствовал, что от меня начинает вонять козлом. Я ужасно потел, когда волновался, и пот мой, как мне тогда казалось, окутывал своим тяжелым запахом буквально все вокруг: люди чувствуют его, им гадко быть со мной рядом, но они вежливые и потому говорят нужные слова и практически не выдают, что им противно мое соседство.

Чем яснее мне становилось, что я потею, тем явственнее я ощущал, как по спине и под мышками пролегают влажные дорожки. В такие минуты мне казалось, что от меня смердит за версту.

Сидя возле девушки, которая назвалась Лолой, я пахнул, как стадо козлов, и ничего не мог с этим поделать.

Она много говорила, встряхивала черной гривой. У нее были змеиные тонкие губы и высокие скулы. Глаз ее не помню, из чего следует, что их у Лолы было слишком много. Она именовала себя сукой, и была права. Лола умела смотреть так, что сквозь глаза ее, кажется, виднелось донышко души, которую я представлял себе в виде черной бархатной коробочки с красным атласным нутром (в таких еще прячут драгоценные кольца).

Лола смотрела на меня, лишь когда я пытался участвовать в общем разговоре, который перескакивал с предмета на предмет, был весел, трескуч и мог бы показаться мне забавным, если бы не соседство черноволосой девушки, у которой, кроме волос, имелись еще и небольшая острая грудь, и длинные бледные пальцы с обломанными ногтями, и привычка завершать свою речь странным движением: казалось, она скручивает и тянет из воздуха веревку.

Она была сукой, эта Лола, и мне было совершенно непонятно, что я делаю рядом с ней, в своих синих шерстяных брюках, обтрепавшихся понизу, в своей байковой рубашке в ковбойскую клеточку, в своем потном запахе, который совершенно не совпадал с терпким запахом ее тела. Ее духи благоухали мускусом, а я смердел козлом.

Разница между нами была так велика, что я и теперь не понимаю, как отыскал в себе силы, чтобы участвовать в беседе, что-то заказывать, пить, молоть чушь, смеяться в ответ на смех Лолы и даже ловить на себе недоуменный взгляд того приятеля, имя которого в этой истории не нужно и не важно. Он был проходным персонажем в истории с Лолой – самом странном интермеццо моей жизни.

– Лола – теперь мое любимое имя, – сказал я, когда было уже далеко не девять вечера.

Вот и все. Больше ничего преодолевать не пришлось – Лола ведь была не только красивой, но и умной.

Какая она была…

Герцогиня-вредина

Он был слесарь, а она – герцогиня-вредина. «Я не ем такую колбасу, она жирная», – орала Светка, кудельками желтыми трясла, и, за неимением другой колбасы, ее отец покорно выковыривал из колбасных кругляшей пятачки жира, носом шишковатым клевал. Любовь, конечно. С первого взгляда.

Говорят, отцовская любовь – приобретенная; не зря, мол, младенцы так часто похожи на отцов: мужчина должен распознать в новорожденном свое чадо, чтобы преисполниться чадолюбия. Так вот, отцовское чувство Светкиного отца было врожденным. Материнское чрево вытолкнуло Светку будто прямиком в его руки-лопаты. Пришел срок – и выпросталась вредина крикливым красноватым комком. А он, слесарь какого-то там разряда, не раздумывая, зачадил своей любовью.

В молодости он служил на корабле. Был даже в Японии, откуда привез красивые веера и, говорят, коллекцию неприличных открыток. К жене его, парикмахерше, я особенно не присматривался. Белокуростью и красноватой кожей герцогиня-вредина была в нее.

Мы с ними соседствовали. Когда они переехали в наш дом, в двушку на третьем, мне шел пятый или шестой год. Светка была еще крикливым кульком, а скоро не только орала без всякого повода, но и топотала не по делу. «Уйди! – кричала она на весь двор. – Уйди!» И притопывала толстенькими ножками, держась рукой за коляску, которую придерживал отец. Отец стоял рядом с дочерью, положив руку ей на темечко, а она требовала, чтобы он ушел. Потому, вероятно, что чего-то не дал, не понял, не успел.

Герцогиня-вредина, точнее не скажешь.

Однажды Светка объелась шоколада, и ее тошнило прямо на улице, в кустах возле подъезда. Отец придерживал свою любовь за розовое оборчатое платьице, а та тряслась над кустами, извергая из себя лишнее. На слесаря было страшно смотреть – словно дочь выблевывала не шоколад, а его собственную кровь.

Отец Светкин не стеснялся своей любви. Для него, невысокого кряжистого мужчины, любить вслух было чем таким же естественным, как день, как ночь, как деревья в парке или на поляне зеленая трава. «Светочка», – говорил он, не выговаривая толком первую «с», и получалась «веточка» – образ, который не подходил Светке совершенно.

Она была девочкой-тумбочкой, которая немногим позднее оформилась в аккуратный комодик. Ходила Светка словно нехотя и глаза прикрывала в деланой скуке.

Она была герцогиней-врединой, и свита у нее была. У Светки – свита.

Бабки во дворе говорили о слесаре с жалостью, как об убогом слегка. Шептались и об его парикмахерше, сучке, которая вечерами приезжает на чужих машинах. Удивительно все-таки, как много усваивают дети – копни, и такое откроется… Я был немногим старше Светки, но знал, что ее родители познакомились на Дальнем Востоке. Парикмахерша жила и работала в военном городке, а будущий слесарь, в ту пору моряк, возил в городскую химчистку ее грязное тряпье. Откуда я это узнал? Не помню, не ведаю.

Мне кажется, он ходил в школу на все родительские собрания. Не исключаю, что он и одежду дочери покупал – воланистую кипень, которая делала Светку еще более грузной. Я не помню Светку с матерью – той словно и не существовало, как не бывает при герцогинях поварих, портних и горничных. Они есть, конечно, но вне сиятельной близости.

Как-то отец-слесарь сокрушался, что Светка плохо учится. Учителей не винил, удивлялся скорее, что так несправедливо может складываться жизнь.

– Да бить надо, бить, – сказал я. – И будут учиться.

Мне тогда всех хотелось бить – вероятно, потому, что в школе за тщедушность поколачивали меня, и насилие представлялось мне единственно возможным ответом на любую несправедливость.

– Своих детей заведи, их и бей, – ответил он с неожиданной резкостью.

Бритва, вылезшая так внезапно, запомнилась, а с ней запомнился и весь этот диалог, произошедший на бетонной лесенке у подъезда.

А еще я помню фотографию. Черно-белый зернистый снимок: мужчина держит на руках матерчатый сверток, лицо мужчины повернуто вбок, голова чуть склонена. Он смотрит в темный верх свертка, теряющийся в тени между рукой его и телом. Он молод, но уже лыс, у него круглый остров на голове, профиль резкий. У него большой нос, который потом станет пористой шишкой, широкие брови, которые залохматятся, как у партийного генсека. А у клетчатой рубашки – короткий рукав, а на руках – узловатые вены. Отец держит спеленутого младенца, баюкает его и одновременно вглядывается, желая высмотреть что-то или просто запоминая лицо ребенка во всех мельчайших подробностях.

Любовь с первого взгляда, не иначе.

Недавно я приехал в родной город. На пару дней. В автобусе напротив меня уселась женщина – молодая, красная, похожая на плохую подделку дорогой куклы.

Она мне заулыбалась, и я не знал, как реагировать.

– Не узнал? – спросила она.

– Не узнал.

– Я – Света. Мы в одном доме жили.

– Ах, Света… – Прежняя беленькая девочка угадывалась в ней с трудом. – Как отец? – Про слесаря я вспомнил первым делом.

– Он умер от сердечного приступа, – ответила она, все так же по-доброму улыбаясь.

– Да?

– У него два инфаркта было.

– Очень жаль. Как ты? Замуж, наверное, вышла. Дети, семья… – Я заторопился, как бывает всегда, если не знаю, что делать с неожиданной вестью.

– У меня сын уже школу заканчивает. Будет, как папа.

– Твой папа?

– Он весь в него. – Лицо Светки еще больше разъехалось, поширело.

Светка гордилась сыном.

Еще бы не гордиться, если он такой, как папа.

Набор

Набор был небольшой. Как шесть спичечных коробков, составленных в два ряда, и толщиной примерно с коробок.

Ну, или с палец.

У набора имелась крышка, сделанная, наверное, из спрессованных красных блесток. Пурпурно-красного и переливчатого цвета, как нравится китайцам.

Это был китайский набор. Его привезли из Китая, где и сделали: заварили каких-то красок, смешали с чем-то, похожим на вазелин, – так и получилась субстанция разных цветов. И светло-зеленого, и синего, и почти белого, и фиолетового. Всех тонов я не помню – помню только вазелиновый жирный блеск.

Это был первый такой набор, который она купила. Кроме разноцветных квадратиков, там была кисточка (или даже две, потому что собранные в пучок волосинки венчали оба кончика тонкой, чуть больше спички, палочки).

Она купила набор в «комиссионке». Еще одно слово, которого больше нет, а им она называла место, которого тоже уже нет, который Ленка, дочь, старшая из двоих ее детей, называла «комок», то есть «коммерческий магазин». То есть дело было в те времена, когда достояние Страны Советов еще только начинали раздирать на части, но до этого не было дела ни ей, ни ее дочери, веселой веснушчатой Ленке, которая училась в последнем классе школы, мечтала танцевать всю жизнь напролет, не зная еще, что поступит она в медучилище, а после будет работать в больнице, а далее пойдет в госпиталь – в армию, – будет там служить, и будет делать это хорошо, чего не скажешь про ее младшего братца, который в армию не пошел и на момент истории с набором о временах столь отдаленных не думал вовсе.

Они его не интересовали.

В детстве мир меньше в реальном смысле, но больше в метафизическом. Ты знаешь, что время еще есть, и чувствуешь огромное пространство вокруг, а еще странную сдавленность. Скоро, думаешь какой-то отдаленной тонкой мыслью, «оковы тяжкие падут, темницы рухнут и сво-бо-да…».

А у нее был набор, а на набор засматривалась Ленка. Та тоже хотела, как мать, вставать по утрам и после душа, без юбки, в одних колготках, но уже в отглаженной светлой блузке, садиться за кухонный стол, раскрывать красную переливчатую коробочку и, заглядывая в крохотное зеркальце на внутренней стороне крышки, малевать над глазами сложные узоры.

Она любила синевато-бежевые.

Раскрасив веки и немного под глазами, она закрывала набор, заталкивала коробочку в картонную упаковку, уже обтрепавшуюся по углам и краям, относила в свою спальню и там клала в верхний ящик письменного стола, за которым много лет спустя будет сидеть и делать уроки сын Ленки, Лева, прищуренный веснушчатый мальчик-отличник.

Она уходила на работу – «быть инженером». Остальные отправлялись в школу – «получать образование». Ленке в школе не нравилось, она любила танцевать, а не учиться. (И зачем она послушалась мать? Почему пошла в медучилище, а не в «культурку»? Ну, и что с того, что «денег не будет»? У нее и сейчас их совсем немного, хотя она в армии и на хорошем счету.)

Ленка была тоненькая, веснушчатая, с каштановыми волосами и походкой несколько великоватой для ее роста. Она на пару сантиметров выше своей матери, а мать – метр пятьдесять пять. Они маленькие обе. И потому обе приговорены к каблукам. Только на них Ленка долго не умела ходить, шагала слишком широко и норовила наступить на пятку, из-за чего получались не «цыпочки», а «бум-бум-бум».

– Ты как сваи забиваешь, – говорила ей мать, не уча ничему, а только констатируя.

Набор Ленку интересовал. Так же ее могли бы интересовать и материны туфли. Только у матери был тридцать пятый, а у Ленки – тридцать седьмой, так что высоченные шпильки, на которых ходила мать, дочери не годились.

– И слава богу… – тайком говорила та, зная, что дочь запросто обдерет с каблуков всю нежную кожицу, а где купить новые такие? Негде. Тогда их было купить негде, да и не на что. Нужно было жить как-то. Мыли полы попеременно. С утра приходилось «быть инженером» и «получать образование», а вечерами сообща полы мыть в учреждении: пока одни примерялись к советской собственности, другие ее мыли и тех, кто рвал чего-то (открывал «комки» или их «рэкетировал» – и такое было слово), не очень понимали. Смотрели не без испуга на «рвачей», словно те и были виной тому, что заводы встают, а в школе задолженность по зарплате, учительницы яйцами по воскресеньям на рынке торгуют. А в Сотниково мужик из окна выбросился, с шестого этажа, потому что фабрику его закрыли. У него семья. Как кормить? Чем? Выпил, свел счеты, а жена его поволокла семью – одна. На рынок, а куда ж еще. Все на рынок – и она туда же, хоть и тоже «была инженером»…

Она берегла свой набор. Она о нем почти не говорила. Его и не было будто, он так мало присутствовал в разговорах, что и забылся бы без следа, сгинул, как исчезает множество других важных в жизни мелочей (или тех, которые представляются важными). Но однажды, ближе к вечеру, Ленка собралась на «скачки»: у них в школе был праздник, с мальчиками (в первую очередь с Сашей, за которого она замуж не вышла, а вышла за другого Сашу, позже, с хитрецой в глазах), она взяла тайком этот набор, стала малевать глаза, выбирая цвета поярче, но непривычная рука дрогнула, набор упал на пол, смешались краски, как оказалось, только блестевшие вазелиновым блеском, а на самом деле сухие и хрупкие. Цветные квадратики превратились в серо-бурый порошок. Не странно разве, что цветные краски, соединившись, превращаются в бурую массу? И крышка треснула, и вывалились металлические гнезда, в которые были втиснуты красители. Одно всего неловкое движение, а набора нет, почти и нечего втискивать в картонную упаковку, «обремкавшуюся» по краям – одни ошметки.

Она рыдала так, как, наверное, рыдают на похоронах. Отчаянно. Длинным «у». У меня мурашки по коже, когда вспоминаю: она сидит в своей комнате – не кричит, не ругает, не упрекает. Просто сидит на кровати, в полосатом костюме. Сидит ко мне полубоком, я вижу согнутую спину в полоску. Смотрит на красную треснувшую поверху коробочку. И плачет. «У-у-у…» Долго-долго. Страшно.

Страшно, когда плачут из-за такой ерунды. Особенно страшно, если обычно никогда не плачут.

Она никогда не плакала. У нее сильная воля, жесткий характер. Она одна, детей двое, полы мыть, «быть инженером»; «цок-цок-цок» по наледи высокими каблуками; упадет, не упадет, спорит с женой глумливый сосед, глядя на нее из окна кухни. Она волочет в детсад младшего, он уже большой, но ходит медленно, а ей надо спешить; она хватает его на руки, бежит в детсад, а потом на работу – «быть»; и дальше, и дальше…

Мы сидели на кухне. Я и Ленка. Сидели за столом, покрытом клеенкой – помню зеленый фон и блеклые розы на нем, – смотрели друг на друга и не знали, что делать.

Страшно было.

Месяца через три у нее появился новый набор. Ленка купила на первую свою зарплату. После школы она устроилась санитаркой в больницу. Каким он был, не помню – было уже и неважно. Другие времена – иные крылья.

А скоро – хотя мне, наверное, кажется, что скоро, – она почти перестала краситься. Только чуть-чуть, по каким-то особым случаям, когда без косметики совсем никак. И туфли уже предпочитает не на каблуке, а на платформе.

– Сошла с дистанции, – говорит она. Я слышу в ее словах облегчение. Новую свободу, что ли?

Мама.

Она

Мы не были врагами. Во всяком случае, в обычном смысле этого слова. Я не припомню случая, чтобы мы поссорились, наговорили друг другу неприятных слов. Помню только, что отчетливо понимал разницу между ней и собой, и не стремился приближаться, заранее зная, что ничего хорошего это не принесет. Откуда знал – понятия не имею.

А любовался охотно.

Она – моя коллега – была красива. Она наверняка красива и сейчас, пятнадцать лет спустя, потому что у нее красота умная, возникающая не от случайного сложения генов, а из знания собственных достоинств и умения их подчеркивать.

Как-то шел по бульвару, а она шествовала по противоположной его стороне. Была весна, сирень цвела. Она – высокая, изящная – шла в легком розовом платке, плотно обтягивающем голову. И, может, от контраста с тяжким запахом сирени она показалась мне какой-то особенно воздушной. Эфирной женщиной, на которую приятно смотреть издалека.

У нее протекала своя жизнь, которая вольно и невольно переплеталась с моей служебной жизнью, да и в частностях мы то и дело сходились: город был маленький, мы были коллегами, а еще ходили в одни и те же заведения, у нас было много общих знакомых. Я знал ее мужа, правда, так и не понял, чем он занимается. Он был приземист, черен и вечно прищурен. Он вряд ли имел большие деньги, но был вполне обеспечен и, как я теперь думаю, гордился своей красавицей женой, на которую на улице оглядывался народ.

Она была мазком чистого цвета в серо-буро-малиновости провинциальной жизни. Если бы ей выпало родиться в большом городе, то она вполне могла бы стать популярной музой – поэты посвящали бы ей стихи, ее снимали бы фотографы, а художники рисовали бы с нее портреты. Но она была женой черного недорослика, которому во хмелю нравилось привязываться ко мне с дурацкими вопросами: «А с кем ты? Ну, скажи, с кем?» – и глаза еще больше прищуривал, словно зная какую-то страшную мою тайну.

Тайны особой не было, а вот его агрессивная навязчивость мне кое-что объясняла. Муж и жена – одна сатана. Сейчас я бы запросто возмутился, а тогда – нет, не до него было, не до глупых вопросов, все время требовалось куда-то бежать, что-то делать, а потому все второстепенное становилось даже третьестепенным, – да и как не бежать, если живешь в затхлом городе, где, остановившись, замерев, можно только завыть от ужаса.

Я все время был занят и был уверен, что это единственно правильный способ жизни; мне было непонятно, как можно работать от звонка до звонка, всегда помнить о перерывах на обед, а уходить сразу после шести, не задерживаясь ни на минуту, как предпочитала красавица коллега.

В конторе, где я был приписан сочинять рекламные тексты, она занималась какими-то бумагами. Ее всегда нужно было искать, упрашивать – совершать лишние действия, от которых было так неловко, что лучше уж обойтись. Она была красива, но холодна. Я не мог представить ее плачущей, в красных пятнах, с текущим носом, – вот сейчас написал, и сделалось как-то нехорошо. Эфирная женщина – какие уж тут сопли.

Писал я тогда хуже, чем сейчас: любил длинные предложения с «дабы» и «сие». Страдал тяжеловесным кокетством, почему-то особенно распространенным в провинциальной прессе.

– Совершает танцы, – со смехом прочла она вслух слова из одной моей поделки. – Разве так говорят? – И уставилась на меня, ничего не выдавая глазами.

Я стал вспоминать Гумилева, точнее, одну пародию на него, но застряла мысль, что написал ерунду. Права злорадная красавица.

А в другой раз была в конторе пьянка: водка из пластиковых стаканчиков, салаты из забегаловки с первого этажа, много шуму. Я не люблю такие праздники. Они какие-то непрожеванные, недоделанные: нечто растрепанное, что стремится быть сразу всем – и трапезой, и балом, и борделем, – а в памяти остается грязной кляксой. Некрасивой, нелепой. Серо-буро-малиновой.

Она сидела за столом, пила что-то лимонадное. На ней был умеренно приталенный костюмчик. Светлая стрижка под мальчика, открывающая выпуклый лоб. Пила она мелкими глотками, улыбалась всем, а на щеках у нее проявлялись ямочки. Я удивлялся, что обстановка ее не коробит, что ей удобно рядом с визгливой коллегой, похожей на баклажан: у той были темные крашеные волосы. И гоготание засаленного шофера ее не смущало. И множество других деталей, на фоне которых она выглядела ненужным, чужеродным объектом.

Такой я ее запомнил. И теперь кажется, что это была наша последняя встреча. Совсем скоро она уволилась. Куда-то уехала со своим полубогатым недоросликом.

На той пьянке мы с ней разговорились. После водки меня потянуло на откровенность:

– Ты меня не любишь, и я тебя не люблю. Давай же не любить друг друга на расстоянии.

Она отшатнулась. Я будто по лицу ее ударил.

– Легко живешь, – сказала она с отчетливым упреком.

– А зачем жить трудно? – удивился я. – Зачем?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю