Текст книги "Козлиная песнь (сборник)"
Автор книги: Константин Вагинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)
Глава XV. Гастроль Анфертьева
– Не отставай, гады, – обернувшись, крикнул Мировой и со своей кухаркой пошел вперед.
Два инвалида, один с гитарой, другой с мандолиной, и Анфертьев в качестве гастролера-певца спешили за ним.
На голове гитариста сидела кубанка, во рту торчала папироса, обшитая лакированной кожей культяпка сверкала, как голенище. Другой инвалид был одет попроще, у него не хватало только одной ноги, вместо другой у него была деревяшка с явными следами полена. Петлицу его пиджака украшала красная розетка. Он шел без головного убора.
Наконец, компания достигла забора. Позади остались раскачиваемые ветерком ситцевые платья, бабы с квасом и лимонадом, мужчины, расхваливающие брюки, группы любующихся ботинками.
На сломанный ящик Мировой посадил инвалидов, Анфертьева поставил несколько в стороне в качестве каторжника и пропойцы и приказал играть сидящим «Персидский базар».
Когда публики собралось достаточно, Мировой стал повторять громким голосом:
– Граждане, встаньте в круг, иначе оперы не будет.
Но любопытные стояли, лениво переминаясь с ноги на ногу, и иронически посматривали на разорявшегося человека. Тогда Мировой подошел ко все увеличивающейся толпе.
– Тебе говорят, встань в круг, – сказал он щупленькому человечку и, слегка подталкивая каждого, уговаривал и призывал к порядку.
Наконец, круг образовался.
– Сейчас, граждане, жена алкоголика исполнит песнь, – сказал режиссер и отошел в сторону.
В середине живого круга появилась женщина в платке, нарумяненная, с белым, сильно пористым носом и широким тяжелым подбородком. Туфельки у нее были модные, чулки шелковые, как бы смазанные салом, пальто дрянное, скрывавшее фигуру.
Певица надвинула платок еще ниже на глаза, не глядя ни на кого, запела:
Смотрите, граждане, я женщина несчастная,
Больна, измучена, и сил уж больше нет.
Как волк затравленный, хожу я одинокая,
А мне, товарищи, совсем немного лет.
Была я сильная, высокая, смешливая,
Все пела песенки, как курский соловей,
Ах, юность счастлива и молодость красивая,
Когда не видела я гибели своей.
Я Мишу встретила на клубной вечериночке,
Картину ставили тогда «Багдадский вор»,
Ах, очи карие и желтые ботиночки
Зажгли в душе моей пылающий. костер.
Она подошла к Анфертьеву, посмотрела на него и продолжала:
Но если б знала я хоть маленькую долюшку
В тот день сияющий, когда мы в ЗАКС пошли,
Что отдалася я гнилому алкоголику,
Что буду стоптана и смята я в пыли.
Брожу я нищая, голодная и рваная,
Весь день работаю на мужа, на пропой.
В окно разбитое луна смеется пьяная,
Душа истерзана, объятая таской.
Не жду я радости, не жду я ласки сладостной,
Получку с фабрики в пивнушку он несет,
От губ искривленных несет сорокаградусной,
В припадках мечется всю ночь он напролет.
Но разве брошу я бездушного, безвольного,
Я не раба, я дочь СССР,
Не надо мужа мне такого, алкогольного,
Но вылечит его, наверно, диспансер.
Она обвела взором живой круг и, выдержав паузу, продолжала:
А вы, девчоночки, протрите глазки ясные
И не бросайтеся, как бабочки, на свет,
Пред вами женщина больная и несчастная,
А мне, товарищи, совсем немного лет.
В толпе раздались всхлипывания, женщины сморкались, утирая слезы. Какая-то пожилая баба, отойдя в сторону рыдала неудержимо. Круг утолщался, задние ряды давили на передние.
Певица, кончив песню, повернулась и пошла к музыкантам, настраивающим свои инструменты.
Мировой снова выровнял круг, затем вынул из желтого портфеля тонкие полупрозрачные бумажки разных цветов, помахал ими в воздухе.
– Граждане, желающие могут получить эту песню за 20 копеек.
Бабы, вздыхая, покупали.
Хулиган подмигнул Крысе. Он вышел на середину. Он открыл рот и, посматривая на свой инструмент, запел:
Раз в цыганскую кибитку
Мы случайно забрели,
Платки красные внакидку,
К нам цыганки подошли.
Одна цыганка молодая
Меня за руку взяла,
Колоду карт в руке держала
И ворожить мне начала.
Пашка, только что исполняющая песнь жены алкоголика, появилась в красном с голубыми розами, с серебряными разводами платке и, держа карты, произнесла злым голосом:
Ты ее так сильно любишь,
На твоих она глазах,
Но с ней вместе жить не будешь,
Свадьбу топчешь ты в ногах.
Но все время не отходит
От тебя казенный дом,
На свиданье к тебе ходит
Твоя дама с королем.
Цыганка продолжала, пристально смотря на карты:
Берегись же перемены,
Плохи карты для тебя,
Из-за подлой ты измены
Сгубишь душу и себя.
Снова раздался мужской голос:
На том кончила цыганка,
Я за труд ей заплатил.
Мировой вынул и бросил трешку инвалиду. Инвалид бросил ее цыганке. Цыганка подняла и спрятала за голенище. Затем удалилась.
И заныла в сердце ранка,
Будто кто кинжал вонзил.
Едва добрался я до дому
И на кровать упал, как сноп,
И мне не верилось самому,
И положил компресс на лоб.
Собрался немного с силой,
Рассказал ей обо всем.
В это время актриса, уже в другом платке появилась и подхватила:
Ах, не верь, о друг мой милый,
С тобой гуляю и умру.
Исполнитель выждал и запел:
Вот прошло немного время,
Напоролся как-то я,
Из гостиницы-отеля
Под конвой берут меня.
Вот казенный дом с розеткой,
Вот свиданье с дорогой,
Жизнью скучной, одинокой
Просидел я год-другой.
Когда вышел на свободу,
Исхудавший от тоски,
Вспомнил карты, ту колоду,
Заломило мне в виски.
Что цыганка предсказала,
Все сбылося наяву,
И убил я за измену
И опять пошел в тюрьму.
Теперь толпу обошла цыганка. Крыса вышел на своих культяпках.
– «Обманутая любовь», – сказал он, обводя круг своими большими глазами, и запел тихим голосом:
Все прошло, любовь и сновиденья,
И мечты мои уж не сбылись,
Я любил, страдал ведь так глубоко,
Но пути с тобою не сошлись.
Так прощай, прощай уже навеки,
Я не буду больше вспоминать,
Я любовь свою теперь зарою
И заставлю сердце замолчать.
Я уйду туда, где нет неправды,
Где люди честнее нас живут,
Там, наверно, руку мне протянут,
И, наверно, там меня поймут.
Кончив, он обошел круг, держа в руках розовую бумажку. Торговля шла бойко.
Под аккомпанемент всего хора Анфертьев исполнил песню, сочиненную Мировым на недавно бывшее событие
На одной из рабочих окраин,
В трех шагах от Московских ворот,
Там шлагбаум стоит, словно Каин,
Там, где ветка имеет проход.
Как-то утром к заставским заводам
На призывные звуки гудков
Шла восьмерка, набита народом,
Часть народа висела с боков.
Толкотня, визг и смех по вагонам,
Разговор меж собою вели —
И у всех были бодрые лица,
Не предвидели близкой беды.
К злополучному месту подъехав,
Тут вожатый вагон тормозил,
В это время с вокзала по ветке
К тому месту состав подходил.
Воздух криками вдруг огласился,
Треск вагона и звуки стекла.
И трамвайный вагон очутился
Под товарным составом слона.
Тут картина была так ужасна,
Там спасенья никто не искал.
До чего это было всем ясно —
Раз вагон под вагоном лежал.
Песня имела огромный успех и была раскуплена моментально.
Вернувшись в свою комнату, Мировой, окрыленный очередным успехом, принялся сочинять новые песни. Перед ним стояла бутылка водки. Он сочинял песню, которую публика с руками будет рвать.
В комнате Мирового висела фотография. Он выдавал себя за бывшего партизана, комиссара. Сидит он за столом, на столе два нагана, в руках по нагану.
В годы гражданской войны Мировой боговал на Пушкинской и на Лиговке, доставлял своим приспешникам наиприятнейшее средство к замене всех благ земных, правда, в те годы он и сам его употреблял в несметном количестве.
Тогда он имел обыкновение лежать в своей комнате на Пушкинской улице в доме, наполненном торгующими собой женщинами, и изображать больного, не встающего с постели. В подушках у него хранились дающие блаженство пакеты, за которые отдавали и кольца, и портсигары, и золотые часы, верхнюю и нижнюю одежду, крали и приносили целыми буханками ценный, не менее золота, хлеб и в синих пакетах рафинад, и кожаные куртки, и водолазные сапоги, на них тогда была мода. Все эти предметы на миг появлялись в комнате Мирового и исчезали бесследно. Женщины, виртуозно ругающиеся, толпились у постели Мирового, вымаливая часами хоть заначку. В его комнате было жарко, как в бане. Он лежал, молодой и сильный.
Напротив в садике, у памятника Пушкину, собирались его помощники, сидели на скамейках, ждали его пробуждения или того момента, когда наступит их очередь. В комнате, ради безопасности, мужчинам толпиться не разрешалось. Помощники сидели на зеленых скамейках, под городскими чахлыми деревьями, курили старинные папиросы – все, что относилось к мирному времени, уже тогда называлось старинным, – понюхивали чистейший порошок и волновались, им уже начинало казаться, что их преследуют.
Не все помощники были у Мирового профессионалы в ту эпоху.
Были у него и широкоплечие матросы, и застенчивые прапорщики, и решившие, что не стоит учиться, что равно все пропадет даром, студенты, и банковские служащие, одетые как иностранцы.
– В свое время я на пружинах скакал, почти все припухли, а я вот живу, песни сочиняю.
Ему вспомнилась удачная ночь на Выборгской стороне когда он в белом балахоне выскочил из-за забора, и, приставив перо к горлу, заставил испуганного старикашку донага раздеться и бежать по снегу, – вот смеху-то было, – и как в брючном поясе у безобидного на вид старикашки оказались бриллианты. «Да, теперь ночью бриллиантов никто не проносит, – подумал он, – искать теперь бриллиантов не приходится».
– Давай, гад, хоть с тобой в колотушки сыграем, – сказал Мировой явившемуся за водкой и деньгами Анфертьеву. – Что-то мои гады не идут.
И, сдавая кованые карты, от скуки запел Мировой старинную, сложенную им в годы разбоев песню:
Эх, яблочко, на подоконничке,
В Ленинграде развелись живы покойнички,
На ногах у них пружины,
А в глазах у них огонь,
Раздевай, товарищ, шубу,
Я возьму ее с собой.
– Ты какой-то Вийон новый, – сказал Анфертьев, усмехаясь.
– Это еще что? – спросил Мировой.
– Поэт был такой французский, стихи сочинял, грабежами занимался. А потом его чуть не повесили.
– Ну, меня-то не повесят, – сказал Мировой. Мировой достал люстру и налил стакан.
– Пей, гад, в среду опять приходи петь.
– А хрусты? – спросил Анфертьев.
– Пока бери трешку. Следующий раз остальное. А то запьешь и в концерте участвовать не сможешь.
Когда ушел Анфертьев, Мировой стал готовиться к настоящему делу. Он поджидал Вшивую Горку и Ваньку-Шофера.
Вынул из-под пола набор деревянных пистолетов и стал перебирать. Издали они выглядели настоящими.
«С игрушками приходится возиться, – подумал он. – То ли дело настоящий шпалер. Теперь песнями приходится промышлять, а раньше для души сочинял их».
Стояла луна. Анфертьев шел в своей просмерделой одежде, одинокий и несчастный.
– Вот все, что есть, – сказал Локонов, наливая рюмку и ставя на стол.
Он повернулся и опрокинул рукавом рюмку.
Анфертьев с минуту смотрел на опрокинутую рюмку, затем в глаза Локонова, стараясь разгадать что-то.
Лицо у пьяницы исказилось, он подошел вплотную к Локонову. Голос в виске шептал ему, что его травят.
– Травишь, – повторил Анфертьев.
В этой рюмке сосредоточилось для Анфертьева спокойствие его души, возможность человечески провести несколько часов.
Анфертьев был вне себя. Руки его сами сжимались. В глазах потемнело. Голос в виске звучал все настойчивее. Вся комната наполнилась голосами.
Анфертьев почувствовал облегчение. Пошатываясь, багровый, с запекшимся ртом, вышел Анфертьев от Локонова.
Он пошел к киоскам допивать пиво, остающееся в кружках его отгоняли. Он странствовал по всему городу. Наконец, его угостили. Он свалился и уснул.
Жулонбин постучал. Никто не ответил. Жулонбин обрадовался: он подойдет к столу, откроет ящик, возьмет и незаметно скроется.
Жулонбин отворил дверь. Вошел в комнату.
Он отпрянул. На полу лежал, раскинув руки, Локонов.
В растворенную дверь заглянули. Раздался истошный женский визг. Жулонбин попытался скрыться.
За ним погнались. Толпа все увеличивалась. Жулонбин бежал изо всех сил.
– Лови! Держи! – кричали из толпы.
Начали раздаваться свистки.
Из кооперативов стали выбегать люди.
Когда он пробегал мимо пивной, парень, стоявший, у дверей, подставил ему ножку.
Жулонбин растянулся со всего размаху. Его моментально окружили и повели.
1933
Стихотворения и поэмы
I. Стихи 1919–1923 гг
ПУТЕШЕСТВИЕ В ХАОС
Седой табун из вихревых степей
Промчался, все круша и руша.
И серый мох покрыл стада камней.
Травой зеленой всходят наши души.
Жуют траву стада камней.
В ночи я слышу шорох жуткий,
И при большой оранжевой луне
Уходят в камни наши души.
Еще зари оранжевое ржанье
Ерусалимских стен не потрясло,
Лицо Иоконоанна – белый камень
Цветами зелени и глины поросло.
И голова моя качается как череп
У окон сизых, у пустых домов
И в пустыри открыты двери,
Где щебень, вихрь, круженье облаков.
Под пегим городом заря играла в трубы,
И камышами одичалый челн пророс.
В полуоткрытые заоблачные губы
Тянулся месяц с сетью желтых кос.
И завывал над бездной человек нечеловечьи
И ударял в стада сырых камней,
И выходили души на откос Кузнечный
И хаос резали при призрачном огне.
Пустую колыбель над сумеречным миром
Качает желтого Иосифа жена.
Ползут туманы в розовые дыры
И тленье поднимается из ран.
Бегут туманы в розовые дыры,
И золоченых статуй в них мелькает блик,
Маяк давно ослеп над нашею квартирой,
За бахромой ресниц – истлевшие угли.
Арап! Сдавай скорее карты!
Нам каждому приходится ночной кусок,
Заря уже давно в окне покашливает
И выставляет солнечный сосок.
Сосите, мол, и уходите в камни
Вы что-то засиделись за столом,
И, в погремушках вся, Мария в ресторане
О сумасшедшем сыне думает своем.
Надел Исус колпак дурацкий,
Озера сохли глаз Его,
И с ликом, вывшим из акаций,
Совокупился лик Его.
Кусает солнце холм покатый,
В крови листва, в крови песок…
И бродят овцы между статуй,
Носами тычут в пальцы ног.
Вихрь, бей по Лире,
Лира, волком вой,
Хаос все шире, шире, Господи!
Упокой.
Набухнут бубны звезд над нами,
Бубновой дамой выйдет ночь,
И над великим рестораном
Прольет багряное вино.
И ты себя как горсть червонцев
Как тонкий мех индийских коз
Отдашь в ее глухое лоно
И там задремлешь глубоко.
Прильни овалом губ холодных
Последний раз к перстам чужим
И в человеческих ладонях
Почувствуй трепетанье ржи.
Твой дом окном глядит в пространство,
Сырого лона запах в нем,
Как Финикия в вечность канет
Его Арийское веретено.
Уж сизый дым влетает в окна,
Простертый на диване труп
Все ищет взорами волокна
Хрустальных дней разъятую игру.
И тихий свет над колыбелью,
Когда рождался отошедший мир,
Тогда еще Авроры трубы пели
И у бубновой дамы не было восьми.
Тает маятник, умолкает
И останавливаются часы.
Хаос – арап с глухих окраин
Карты держит, как человеческий сын.
ОСТРОВА
Сдал бубновую даму и доволен,
Даже нет желанья играть,
И хрустальный звон колоколен
Бежит к колокольням вспять.
1919
О, удалимся на острова Вырождений,
Построим хрустальные замки снов,
Поставим тигров и львов на ступенях,
Будем следить теченье облаков.
Пусть звучит музыка в узорных беседках,
Звуки скрипок среди аллей,
Пусть поют птицы в золоченых клетках,
Будут наши лица лилий белей.
Будем в садах устраивать маскарады,
Песни петь и стихи слагать,
Будем печалью тихою рады,
Будем протяжно произносить слова.
Голосом надтреснутым говорить о Боге,
О больном одиноком Паяце,
У него сияет месяц двурогий,
Месяц двурогий на его венце.
Тихо, тихо качается небо,
С тихими бубенцами Его колпак,
Мы только атомы его тела,
Такие же части, как деревьев толпа.
Такие части, как кирпич и трубы,
Ничем не лучше забытых мостов над рекой,
В своей печали не будем мы грубы,
Не будем руки ломать с тоской.
Мы будем покорно звенеть бубенцами,
На островах Вырождений одиноко жить,
Чтоб не смутить своими голосами
Людей румяных в колосьях ржи.
Как нежен запах твоих ладоней,
Морем и солнцем пахнут они,
Колокольным тихим звоном полный
Ладоней корабль бортами звенит.
Твои предки возили пряности с Явы,
С голубых островов горячих морей.
Помнишь, осколок якоря ржавый
Хранится в узорной шкатулке твоей?
Там же лежат венецианские бусы
И золотые монеты с Марком святым…
Умер корабль, исчезли матросы,
Волны не бьются в его борты.
Он стал призраком твоих ладоней,
Бросил якорь в твоей крови,
И погребальным звоном полны
Маленькие нежные руки твои.
Сегодня – дыры, не зрачки у глаз,
Как холоден твой лик, проплаканы ресницы,
Вдали опять адмиралтейская игла
Заблещет, блещет в утренней зарнице.
И может быть, ночной огромный крик
Был только маревом на обулыжненном болоте,
И стая не слетится черных птиц,
И будем слышать мы орлиный клекот…
Как бедр твоих волнует острие.
Еще распущены девические косы,
Когда зубов белеющих копье
Пронзает губы алые матросов.
На набережных, где снуют они,
С застывшей солью на открытых блузах,
Ты часто смотришь на пурпурные огни
На черных стран цветные грузы.
В твоей руке колода старых карт,
Закат горит последними углями,
Индийских гор зеленая река
Уснет в тебе под нашими снегами.
И может быть сегодня в эту ночь
Услышу я ее больные зовы,
Когда от кораблей пойдем мы прочь
В ворота под фонарь багровый.
В старинных запахах, где золото и бархат
В бассейнах томности ласкают ноздри вам.
Растут левкои белые у золоченых арок,
И море пурпуром сжимает берега.
Среди жеманных, еле слышных звуков,
Там жизнь течет подобно сладким снам.
Какой-то паж целует нежно руки
И розы тянутся к эмалевым губам.
В квадрат очерчены цветочные аллеи,
В овалы налиты прохладные пруды,
И очертание луны серпом белеет
На зеркалах мерцающих воды.
В старинных запахах, где золото и бархат
В бассейнах томности ласкают ноздри вам,
Вы встретите себя у золоченых арок
Держащей белого козленка за рога.
Луна, как глаз, налилась кровью,
Повисла шаром в темноте небес,
И воздух испещрен мычанием коровьим,
И волчьим завываньем полон лес.
И старый шут горбатый и зеленый
Из царских комнат прибежал к реке
И телом обезьянки обнаженным
Грозил кому-то в небесах в тоске.
И наверху, где плачут серафимы,
Звенели колокольцы колпака,
И старый Бог, огромный и незримый,
Спектакль смотрел больного червяка.
И шут упал, и ангелы молились,
Заплаканные ангелы у трона Паяца,
И он в сиянье золотистой пыли
Смеялся резким звоном бубенца.
И век за веком плыл своей орбитой,
Родились юноши с печалью вместо глаз,
С душою обезьянки, у реки убитой,
И с той поры идет о Паяце рассказ.
Есть странные ковры, где линии неясны,
Где краски прихотливы и нежны,
Персидский кот, целуя вашу грудь прекрасную,
Напоминает мне под южным небом сны.
Цветы свой аромат дарят прохладе ночи,
Дарите ласки Вы персидскому коту,
Зеленый изумруд – его живые очи,
Зеленый изумруд баюкает мечту.
Быть может, это принц из сказки грезы лунной,
Быть может, он в кафтан волшебный облачен,
Звучат для Вас любви восточной струны,
И принц персидский Вами увлечен.
Луна звучит, луна поет Вам серенаду,
Вам солнца ненавистен яркий свет,
Средь винных чар, средь гроздий виноградных
Ваш принц в волшебный мех одет.
Ковры персидские всегда всегда неясны,
Ковры персидские всегда всегда нежны.
Персидский принц иль кот? – Любовь всегда прекрасна.
Мы подчиняемся влиянию луны.
Есть странные кафе, где лица слишком бледны,
Где взоры странны, губы же ярки,
Где посетители походкою неверной
Обходят столики, смотря на потолки.
Они оборваны, движенья их нелепы,
Зрачки расширены из бегающих глаз,
И потолки их давят точно стены склепа,
Светильня грустная для них фонарный газ.
Один в углу сидит и шевелит губами:
«Я новый бог, пришел, чтоб этот мир спасти,
Сказать, что солнце в нас, что солнце не над нами,
Что каждый – бог, что в каждом – все пути,
Что в каждом – города, и рощи, и долины,
Что в каждом существе – и реки, и моря,
Высокие хребты, и горные низины,
Прозрачные ручьи, что золотит заря.
О, мир весь в нас, мы сами – боги,
В себе построили из камня города
И насадили травы, провели дороги,
И путешествуем в себе мы целые года…»
Но вот умолкла скрипка на эстраде
И новый бог лепечет – это только сон,
И муха плавает в шипучем лимонаде,
И неуверенно к дверям подходит он.
На улице стоит поэт чугунный,
В саду играет в мячик детвора,
И в небосклон далекий и лазурный
Пускает мальчик два шара.
Есть странные кафе, где лица слишком бледны,
Где взоры странны, губы же ярки;
Там посетители походкою неверной
Обходят столики, смотря на потолки.
1921
Мы здесь вдали от сугробов,
От снежных метелей твоих,
Такого веселья попробуйте!
Но нет нам путей других.
Оторванный ком не вернется,
Хотя бы ветер попутный был,
Он только отчаянно бьется,
Растает, как дыма клубы.
Ничего, Иван, приготовьте
Мне сегодня новый фрак.
Почисти хорошенько локоть, —
А как здоровье собак?
А там далеко в сугробах,
Голодная, в корчах родов,
Россия колотится в гробе
Среди деревень, городов.