Текст книги "Козлиная песнь (сборник)"
Автор книги: Константин Вагинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)
Глава VII. В пивной
Пируя у «двух сестер», Анфертьев писал в припадке веселости письмо инженеру:
Многоуважаемый Василий Васильевич!
В ответ на ваше почтенное предложение от 13 февраля с. г. имею честь препроводить прейскурант полученных вами товаров на настоящий месяц.
С совершенным почтением Анфертьев.
ПРЕЙСКУРАНТ
Уже хохоча, писал Анфертьев записку Локонову:
Многоуважаемый тов. Локонов!
К величайшему нашему сожалению, продать сновидение гимназистки о пирожных мы никак не можем, так как это сновидение оказалось уже проданным Торопуло, который отступиться от своей покупки ни на каких условиях не пожелал.
(Прилагаем его подлинное письмо.)
В ожидании ваших дальнейших поручений, которые мы всегда готовы исполнять с величайшей тщательностью, остаемся с совершенным почтением
Анфертьев
Глава VIII. Снова молодость
Лишь только успел сесть Локонов, свет потушили. Локонов не смотрел на экран. Он слушал музыку. Симфонический оркестр играл избитые мотивы, знакомые Локонову с детства. Он не мешал. Он помогал сосредоточиться. Локонова мучила перспектива его существования. Теперь, когда выяснилось, что Юлия свободна, это было особенно мучительно. Это проклятое чувство, что его молодость кончилась! Как же он может жениться на Юлии. Вот если б это было несколько лет тому назад.
Как только дали свет, Локонов выбежал из кинематографа.
Дома, не раздеваясь, он бросился на постель. Ему хотелось ни о чем не думать.
– Три пики, – откашливаясь, произнес прокурор, теребя свои полуседые, рыжие, короткие баки, как-то особенно держа карты в левой руке.
– Пас, – скромно уронил седенький с лысинкой, с гладко выбритыми щеками и подрезанными седенькими усами старичок, весь чистенький и аккуратненький.
Партнер прокурора, сложив аккуратно карты на ломберном столе, бросил быстро: «Без козырей», – и при этом, как петух, закрыл глаза.
Четвертый игрок, не смущаясь, спокойно рассмотрев свои карты, сложив аккуратно и взяв в левую руку, а правой проводя черту мелом для записи на столе, спокойно заявил:
– Я, милостивые государи, позволю себе помочь вам в игре и рискну сказать: пять пик.
Наступило минутное молчание. Прокурор стал более нервно теребить свои баки, расправляя и гладя их своим корявым мизинцем правой руки.
Чистенький скромный старичок, которому было лет под семьдесят, нигде никогда не служил и ничем не занимался. Он был старый холостяк, жил где-то на Песках в своем особняке вместе с двумя сестрами приблизительно таких же лет. Сестры были близнецы.
– Как вы смели толкнуть меня! – раздалось над ухом Локонова. – Как вы смели толкнуть меня во время игры! – вскричал толстяк, военный врач, и зло посмотрел на Локонова.
– Как вы смели дотронуться до чужих денег! – вскричал студент, кривя лицо.
– Как вы смеете просить разменять, когда я выиграл, – плаксиво сказал старичок.
– Как вы смели сказать, что это табло будет бито! – раздался лай пяти-шести игроков.
В азарте даже кто-то крикнул:
– Что за осел!
Локонов увидел, что он молча отошел от стола и стал пересчитывать деньги. Стол, как разъяренный улей, гудел за ним.
Затем Локонов увидел, что он пошел в кофейную, где и проболтался до шести часов. Там велся горячий разговор про минувшую ночь. Иванов сильно бил. Корнилов ловко сделал из десяти рублей две тысячи. Снова потянуло Локонова в клуб отыграться. Лишь только бьет восемь часов, вот он уже мчится в этот притон.
Смешав две колоды карт и хорошо перетасовав их, он передает соседу. Тот снимает, вкладывает в деревянный ящичек. Банкомет берет ящичек в левую руку и начинает сдавать на четыре табло по три карты. Спустя минуту карты были открыты.
Локонов, сидя на постели, усмехнулся. Он выиграл. У него была девятка, у банкомета восемь.
«Сегодня мне повезет», – подумал он.
В комнате появился Анфертьев.
– Тоска, – сказал он, – выпить хочется…
Появление Анфертьева рассеяло грезы Локонова.
– Выпить? – спросил он. – Что ж, можно и выпить. Я на вас не сержусь. Сбегайте, вот вам…
– А вы вставайте, нехорошо пить в постели, да и дружеская беседа не может состояться, – сказал Анфертьев.
– Но к чему мне вставать, – ответил Локонов, – все мне опротивело – и старая жизнь, и новая, ничего я не желаю. Мне тоже сегодня выпить хочется, назюзюкаться. Поспешите, а то, чего доброго, кооператив закроют. Возвращайтесь мигом сюда. Смотрите не исчезайте.
– Как можно, – сказал Анфертьев, – мигом слетаю, одна нога здесь, другая там!
Пока Анфертьев летал за спиртным, Локонов достал свои юношеские дневники. Как прескверно отразился в них его образ. С отвращением он откинул их.
«А если кто увидит, – подумал он, – найдет случайно после моей смерти, ведь будет смеяться надо мной, наверняка будет смеяться. Надо сжечь их. Сжечь? – повторил он. – Это слишком высоко для них. Просто завернуть в них селедки, устроить фунтики для крупы, чистить ими сапоги, – вот какой участи они достойны».
Локонов стал рвать тетради.
«Сегодня пусть они послужат вместо скатерти и салфеток. Поставим на них воду и соленые огурцы и будем пить. Пьяному, пожалуй, легче повеситься».
Анфертьев вернулся. Он застал Локонова одетым. Листки из тетрадок покрывали кухонный стол.
– Ну-с, давайте пить, – сказал Локонов. – Как ваша торговля идет? Как ваши воображаемые магазины процветают? Много ли в них приказчиков? И как относительно рекламы? Какие вы корабли нагружаете? Торговец – это звучит гордо. Купец – это лицо почтенное в государстве. Какой чин вы получили? Отчего я не вижу на вашей шее медали? Какие благотворительные учреждения вы открыли?
Анфертьев молчал.
– Да, – наконец сказал он, – торговля теперь не почтенное занятие, а нечто вроде шинкарства: поймают – по шее накладут. А в прежнее время я бы, пожалуй действительно, торговлю расширил необычайно. Уж я бы нашел, чем торговать. Уж я бы со всем миром, пожалуй, переписку затеял. Накопление я бы чрезвычайно облагородил. Стали бы все копить нереальные блага, покупать их у меня. А я бы на эти деньги виллу где-нибудь купил, завел бы жену, детей, двадцать человек прислуги, изящные автомобили. Жизнь моя была бы похожа на празднество. И пить бы не стал, совсем бы не стал. А так теперь – я пропойца. Да и вы были бы совсем другим.
– Картежником, – сказал Локонов, – романсы бы любил. Ничего бы из меня не получилось.
– Не стоит расстраиваться, – отвечал Анфертьев. – Вот водка стоит, вот воблочка, вот огурчики, солененькое призывает выпить. К чему думать, чем мы могли бы быть и чем стали. Чем могли – тем и стали. А кончать самоубийством – слуга покорный! Вот если б я был влюблен, если б мне было восемнадцать лет, если б я не вкусил сладости жизни, – тогда другое дело. А так, чем же жизнь моя плоха с точки зрения сорокалетнего человека? Свободен, как птица, никаких идолов, ни перед чем я не поклоняюсь. Доблесть для меня – звук пустой. Любовь – голая физиология. Детишки – тонкий расчет увековечить себя. Государство – система насилия. Деньги – миф. Живу я, как птица небесная! Выпьемте за птицу небесную! И ваша жизнь не плоха. Что, девушка за другого вышла замуж? Экая, подумаешь, беда. Да вам, может быть, и девушки-то никакой не надо, так это, вообще, мозговое раздражение.
– Как это – мозговое раздражение? – спросил Локонов.
– Да очень просто. Хотели оторваться от своих сновидений, прикрепиться к реальной жизни, связать как-то себя с жизнью, ну что ж, не удалось. Идите опять в свои сновидения.
– Вы пьяны! – сказал Локонов. – Как вы смеете вторгаться в мою личную жизнь?
– Личная жизнь, священное право собственности! А кто мне запретил в нее вторгаться: обычаи старого общества? Я плюю на них. Вы думаете, что Анфертьев такой безобидный человек, безобидный, потому что поговорить не с кем! Так вот, скажите, к чему вам девушка? Что вы могли бы ей дать? Душевное богатство тысяча девятьсот двенадцатого года? Залежалый товар, пожалуй, покупателей не найдется! Мечты о красивой жизни у вас тоже не имеется! Юношескими воззрениями вы тоже не обладаете! Скажите, чем вы обладаете? Нечего вам предложить. Лучше и не думайте о любви.
– Но я не могу жить, как я жил до сих пор, куда мне деться?
– Это плохо, – сказал Анфертьев, – деться некуда. Разве что пополнить армию циников. Действительно, деньги вас не интересуют, служебное положение вас не интересует, удобства жизни вас не интересуют, слава в вас вызывает отвращение, старый мир вы презираете, новый мир вы ненавидите. Стать циником – тоже не можете! Как помочь вам – не знаю. Не знаю, чем наполнить ваше существование.
– Но ведь это скука, может быть, обыкновенная скука, – сказал Локонов.
– Нет, это не скука, это – пустота. Вы пусты, как эта бутылка. И цветов вы в жизни никаких не видите, и птицы для вас молчат, и соловей какую-то гнусненькую арию выводит. Что же делать, юность кончилась, а возмужалости не наступило. Пить я вам советую. Да пить вы не будете! Скучным вам это покажется делом, тяжелой обязанностью! Старик вы, вот что, – сказал Анфертьев, – из юнош прямо в старики угодили. Вся жизнь вам кажется ошибкой. Так ведь перед смертью чувствуют. Вино – мудрая штука, лучше всякого университета язык развязывает! Вот сейчас я с три короба вам наговорил, а для чего наговорил – неизвестно! Размышление ради размышления, что ли, философское рассмотрение предмета? И в пьяном виде образование сказывается! Недаром я в педагоги готовился! Ну а потом все к черту полетело. Да вы не горюйте. Ведь на наружности вашей это не отразилось, а что внутри – никому не видно. Да вы не верьте тому, что я наговорил, – это вино наболтало!
Локонов курил папиросу за папиросой. Ему хотелось выгнать Анфертьева.
– Вам пора спать! – сказал он.
* * *
С некоторых пор Локонов был как бы замурован, по своей собственной воле, в этой небольшой комнате. К нему никто не приходил, так как он своих знакомых встречал несколько странно: он не предлагал им садиться, а стоял, заставляя стоять своего собеседника и всем своим видом давая понять, что, собственно, желает, чтоб тот как можно скорее покинул его комнату.
Локонов чувствовал, что у него не хватит воли покинуть эту комнату. Ему хотелось думать, что и любовь его к семнадцатилетней Юлии не есть мозговое раздражение. Ему не хотелось думать, что семнадцатилетняя Юлия была для него лишь средством выйти из комнаты, снова вернуться к прекрасной природе, услышать соловьиное пение, как слышал в девятнадцать лет, средством оживить себя…
После ухода Анфертьева Локонов, чувствуя отвращение ко всему, лег в постель.
«Ну что ж, – подумал он, – покурим. Вот жизнь и кончилась. А еще я думал, что только в двадцать лет легко кончить жизнь самоубийством».
Но тут Локонов понял, что если он начнет размышлять, то это отвлечет его и он не покончит с собой, что утром он опять проснется в этой проклятой комнате.
«Жизнь не удалась», – подумал он и стал мылить полотенце.
Наступал рассвет.
Птички зачирикали.
Внезапное успокоение сошло на работающего человека. «Рано еще», – подумал Локонов.
Он отложил мыло и хорошо намыленное полотенце и решил пройтись по городу.
Прошедшая ночь начала казаться диким сном.
Он чувствовал необычайную бодрость и подъем, как человек, счастливо избегнувший опасности.
Всем прохожим он улыбался.
Глава IX. Жажда приключений
Ему хотелось бежать.
Он охотно бы прыгал через канавы, если б таковые оказались на его пути, – таким он чувствовал себя подвижным и юным.
Его одолевал восторг, он удивлялся осмысленной и яркой окраске домов, милым лицам окружающих. Безобразная карикатура исчезла.
Его возбужденный ум воспринимал все с одобрением, глаз видел лучше, он чувствовал, как что-то сняло дурной налет, освежило все лица.
Заманчиво развернулось над ним синее северное небо, и сладостные лучи солнца играли на стеклах домов.
С удовольствием вошел Локонов в парикмахерскую.
Вышел бритый и нафиксатуаренный.
Даже походка его как-то изменилась, приобрела какую-то твердость.
Почти взглядом полководца он обвел улицу. Он решил покорить Юлию.
«Сегодня среда, – вспомнил он, – вечером Юлия будет в зеленом доме».
Весь день пронаслаждался Локонов жизнью.
Гуляя, обдумывал, что он Юлии скажет.
Весь день он улыбался встречным девушкам и юношам, мысленно причисляя себя к их полку.
А когда наступил вечер, он вошел в зеленый дом.
Незнакомый голос (громко):
– На Путиловском заводе жил козел Андрюшка, Просыпаясь утром, шел козел в кабак. Там его угощали. Налижется, бредет по улице, покачивается. Да и погиб он, как настоящий пьяница: встал на рельсы, поезд идет, орет вовсю, а Андрюшка хоть бы что, пригнул голову.
Он был серый, пушистый, огромный. И была у него жена. Он стал ее приучать тоже пьянствовать. Утром встанет и гонит ее к кабаку.
Приходили они в кабак. Кто не давал, того Андрюшка пытался боднуть. Перед тем как войти, стучал в дверь Андрюшка. Сам кабатчик подносил ему в чашке.
Голос Торопуло (радостно):
– Розы похожи на рыб. Это не мной подмечено.
Возьмите любой каталог, и вы найдете в нем лососинно-розовые, лососинно-желтые, светло-лососинные розы.
Встречаются розы, похожие на молоко, фрукты и ягоды.
Одни вызывают представление об абрикосах, другие о гранатах.
Есть розы светящиеся, как вишни. Женский голос (томно):
– Дядюшка мой был помещик. Вздумал он стать промышленником на американский лад. Решил превратиться в цветовода. Выписал он из Рейнской долины разные сорта роз. – Помню дуги металлические на воротах, на одной мелкие белые вьющиеся розы, на другой – красные. Дядюшка все доверил садовнику. Выписал он его из-за границы. Дядюшка разорился на этом деле. Потом какой-то парвеню воспользовался его идеей.
– Что ж вы: все молчите и ничего про обезьян, про попугаев, про цветы, не расскажете, – обратилась Юлия к Локонову.
– Да ведь это довольно неинтересно, – ответил сияющий и свежий Локонов. – Что ж про них рассказать.
Попугаи – это те же оперенные обезьяны. Конечно, они придавали особый колорит квартирам. Теперь попугаев и обезьян нет – и не жалко нисколько, что их нет. И цветы тоже были признаком определенного быта.
Возьмем хризантемы в петлицах или бутоньерки какие-нибудь, букетцы перед приборами.
Быт исчез – и определенные цветы исчезли. Сейчас у нас любимого цветка нет и неизвестно, какой будет.
Локонов стал смотреть на Юлию.
– Что ж вы не пригласите меня к себе? Мне очень бы интересно узнать, как вы живете, – сказала Юлия.
Локонов был застигнут врасплох.
– Приезжайте, – ответил он, краснея и бледнея. – Только, мне кажется, это будет для вас неинтересно.
– Нет, очень интересно, – ответила девушка. – Давайте условимся сейчас! Завтра! Хорошо?
Юлии хотелось проявить свою энергию вовне, растормошить Локонова. В ней жила, неясная для нее самой, жажда приключений. Инстинктивно она выбирала приключения не очень опасные.
«Чем же украсить мою комнату, – думал Локонов, – для посещения моей воображаемой невесты? Как же я буду ее занимать? Придется съездить к матушке, взять остатки китайских вещиц, куски парчи, несколько гравюр с подтеками, графинчик, две рюмки, какой-нибудь подносик, купить цветов, выпросить у Жулонбина гитару, – как будто Юлия играет на гитаре. Может быть, вечер и пройдет, как у молодых людей. Куплю немного вина, баночку шпрот, печенье, яблок кило полтора, немного винограду, положу в вазу с оленем».
Весь день занимался Локонов приготовлением к приему милой гостьи. С утра он же стоял в очередях или забегал в кооперативы. Сделав нужные покупки, он отправился к своей матушке и стал отбирать необходимые предметы роскоши и уюта.
Матушки не было дома. Локонов насилу отыскал ключ и отпер сундук. Он достал какого-то китайского будду, ямайского духа с длинными ушами, карфагенскую лампочку с изображением верблюда, головку от танагрской статуэтки, гравюру с изображением игры в трик-трак, куски голубой китайской парчи, книгу о кружевах. С буфета он снял вазу с оленем. Раскрыл буфет, взял четыре рюмки в виде дельфинов и графин, легкий, как вата. Взял еще диванную подушку с вышитыми васильками и пекинский веер из голубиных и павлиньих перьев. Все это упаковал и повез в свою комнату.
По дороге думал: как все это бедно и нехорошо для любви.
Голубой китайской парчой он накрыл столик.
На парчу поставил цветной графинчик.
Рядом с графинчиком поставил мельхиоровую вазу с оленем.
В вазу положил яблоки, груши и виноград.
По тарелочке распределил ветчину, сыр и зернистую икру.
Поставил два прибора.
Перед каждым прибором по две рюмки.
Подушку прикрепил к спинке венского стула.
«Как бы скрыть стены… и потолок очень закопчен… Вид у комнаты очень мрачный и сырой. Чем бы умерить свет электричества. Закутать лампочку какой-либо материей – уж слишком глупо. Уж лучше бы свечи, они бы, может быть, придали комнате призрак чистоты. Был бы освещен, главным образом, стол. Да и то, что я одет не совсем хорошо, тоже было бы не так заметно… Но свечей сейчас достать негде, только разве у Жулонбина, да этот скряга ни за что не даст, хотя у него они есть всевозможных цветов и толщины. У матери моей, наверно, есть где-нибудь в сундуке, да ехать теперь, пожалуй, поздно, полтора часа езды туда и обратно. В моем распоряжении четыре часа, пожалуй, успею. Нет, так нельзя».
Еще раз окинул взглядом Локонов комнату, не выдержал и поехал за свечами.
– Ну вот и я, – сказала Юлия. – Как у вас здесь уютно, и свечи горят. Оригинально.
– Лампочка испортилась, – ответил Локонов. – У меня мебели, конечно, нет, но вот, садитесь на этот стул.
– И гитара на стене висит, вы играете на этом инструменте? – спросила девушка.
– Немного, – соврал Локонов.
– На улице холодно, – сказал Локонов. – Хотите сейчас рюмочку токайского?
Локонов подошел к столу, налил, чокнулся с Юлией.
– За что ж мы выпьем? – спросил он.
– За наше знакомство, – ответила Юлия. – А это что за статуэтки там у вас стоят?
– Это восточные, – ответил Локонов. – Это, должно быть, какой-нибудь злой дух. Не правда ли, лицо отвратительное? И нос приплюснутый, и уши до плеч, и рот до ушей! А вот пекинский веер из голубиных и павлиньих перьев. А вот китайская парча.
«Еще бы что показать», – с тоской подумал Локонов, чувствуя, что не о чем говорить.
– А вот гравюра. Это старинная игра в трик-трак. Я налью еще, – добавил Локонов и засуетился. – Да что ж мы стоя пьем, давайте сядемте за стол.
Сели.
– Вот шпроты, – предложил Локонов. – Вы любите шпроты? Или, может быть, кусочек сыру. А потом вы сыграете, не правда ли?
– Что же вы сыграете и споете? – спросил он.
– А вы что хотите? – спросила Юлия.
– То, что вы любите.
Наступил рассвет.
– Вот, трамваи пошли, – сказала Юлия.
– Мы как будто ничего провели вечерок! – нерешительно спросил Локонов.
– Я вас провожу, – предложил Локонов.
– Давайте пойдемте пешком, – сказала Юлия. Ей было слегка грустно.
«Что же, – думала она, – он даже не поцеловал меня, неужели я ему не нравлюсь…»
Локонов проводил девушку до дому. Говорила Юлия. Локонов только поддакивал. Опять Юлии показалось, что только с ней Локонов говорит о пустяках, что с другими он говорит хорошо, умно и интересно, что это оттого, что она для него недостаточно развита.
– Вы меня не презираете, – спросила она, – за то, что я пришла к вам?
Локонов вернулся в свою комнату, взглянул на остатки пиршества, и ему стало жаль себя и отчаянно скучно.
«Одинок, по-прежнему одинок, – подумал он, – никак не вернуть молодости, ясного и радостного ощущения мира».
Глава X. Лечение едой
Локонов надел пальто и вышел на улицу. Ощущение вялости души мучило его. Он шел мимо иллюминированных домов к Неве, где стояли суда, украшенные бесчисленным количеством разноцветных электрических лампочек.
Прожектора на судах казались Локонову похожими на эспри на дамских шляпках. Украшенные электрическими полосами, зигзагами, ромбами, трамваи напоминали ему цветочные экипажи в балете. А красные светящиеся звезды на домах заставляли его вспомнить о елочных украшениях.
Локонов встретился с Анфертьевым.
– А в общем все это похоже на детский праздник, – зевая, сказал он торговцу. – Масса блеска, масса музыки, а неизвестно, что ждет детей впереди.
– Во-первых, это не дети, – ответил Анфертьев, – это праздник взрослых. Женщины, как вы видите, обладают пышной фигурой, а мужчины, по крайней мере, многие из них, бородами и незавидной сединой. Это неповторимый праздник, советую вам ощутить всю его неповторимость, и тогда вы получите огромное наслаждение и будете веселиться вместе со всеми.
– Но ведь это невозможно, – ответил Локонов. – Эти прожектора, взгляните, совсем как эспри на дамских токах!
* * *
Солнце освещало город.
Нунехия Усфазановна отправилась в коридор к пирамиде сундуков.
Встав на табуретку, сняла картонки.
Обнажился зеленый, окованный железными полосами сундук старинной работы.
Нунехия Усфазановна повернула ключ – раздался продолжительный музыкальный звон.
Старуха с усилием подняла крышку.
Сняла пожелтевшую газетную бумагу.
Задумалась.
Что же из этого нужно продать, чтобы ему хватило на пиршество… Остался почти без волос, а все такой же… неблагоразумный. Ведь сколько раз она ему говорила, что вещей уж не так-то много остается.
Нунехия Усфазановна всегда с грустью продавала вещи Торопуло.
Сейчас она вытащила бархатную юбку, капот цвета нильской воды, зеленое платье из прозрачной шерсти, отделанное на груди и рукавах зеленым плиссированным газом, башлык.
«Что сейчас охотнее купят?»
Машинально она открыла коробку, в двадцать пятый раз увидела донышко шляпы матушки Торопуло, имитирующее кочку, покрытую мхом.
Так же машинально она закрыла коробку.
Наконец, решила продать зеленое платье из прозрачной шерсти. Может быть, купит знакомая артистка. Можно еще ей предложить кружева.
Захлопнула Нунехия Усфазановна старинный сундук. Открыла красный сундук, там на дне лежали тюлевый шарф, вышитый золотом, опушенный гагачьим пухом, и кружевная кофточка.
«Это для опереточной певицы хорошо, – подумала старушка, – а вот теперь для Торгсина, барахолки и молочницы что выбрать?»
Вытащила из большой черной картонки фальшивый апельсин, пучок лент – это для барахолки; серебряный автомобиль с кожаным сиденьем – это для Торгсина.
Она нашла сверток, заинтересовалась им. Развернула – перечница в виде пули.
Наконец, для продажи и обмена вещи были отобраны.
Нунехия Усфазановна решила отправиться сперва к знакомой опереточной артистке. Если она сама не купит, то купят ее подруги, им нужно одеваться, такова их профессия. Потом – в Торгсин, а завтра на барахолку.
С трудом слезая с табурета, она сокрушалась:
«Хотя бы за неделю меня предупредил, что ему деньги нужны. Все за бесценок ведь продать придется. Совсем он не в своего папашу. Тот все в дом носил, а этот все из дому тащит. И для чего? Чтоб всяких прощелыг угощать!»
Она вспоминала, что еще есть в сундуках. И даже почти задрожала от ужаса – ценного в них почти ничего уже не оставалось. Один сундук с устаревшими корсетами, другой с бумажными выкройками платий, третий с волосяным валиками, накладками, локонами. Оставалось еще несколько платий с кринолинами, да пучки диковинных лент, да легкие, как пух, бальные туфельки с необыкновенными носами. Нунехия Усфазановна высморкалась.
Но вдруг она улыбнулась, она вспомнила про сундук с сувенирами. Она его еще не трогала – там бювары с массивными серебряными крышками, испещренными надписями, паровозы, поднесенные служащими железной дороги по случаю двадцатипятилетия служебной деятельности папаши Торопуло. Там ордена старшего Торопуло.
* * *
Локонов чувствовал, что он является частью какой-то картины. Он, чувствовал, что из этой картины ему не выйти, что он вписан в нее не по своей воле, что он является фигурой не главной, а третьестепенной, что эта картина создана определенными бытовыми условиями, определенной политической обстановкой первой четверти XX века.
Вписанность в определенную картину, принадлежность к определенной эпохе мучила Локонова. Он чувствовал себя какой-то бабочкой, посаженной на булавку.
Локонов выглянул в окно. Стояла темная ночь. Шел дождь.
Локонов налил валерьянки с ландышами. Выпил.
«Надо как-то вернуть молодость, иначе жить невозможно, – подумал он, – отделаться от ощущения этой пустоты мира».
Немец приподнимал шляпу, любезно улыбаясь, кланялся собачке. Кончив раскланиваться с собачкой, он подошел к трамвайной остановке и стал с пьяной услужливостью подсаживать публику, приподнимая шляпу и пошатываясь. Немец был из загадочной страны, которую совершенно не знал Локонов. Он знал Германию Гете и Шиллера, Гофмана и Гальдерлина, но совершенно не знал, что представляет Германия сейчас, чем она дышит.
Этот немец, раскланивающийся с собачкой, напоминал ему скорее немца Шиллера из «Невского проспекта», чем реальную личность. Но все же Локонову захотелось подойти к немцу и завязать с ним разговор.
Локонов подошел к трамвайной остановке, но потом раздумал и подождал следующего трамвая.
Дома, за стеной, молодой голос пел:
Не плачь, не рыдай же, мой милый,
И я тебя тоже люблю.
Локонов прислушался.
По тебе я давно, друг мой милый, страдаю,
Но быть я твоей не могу:
Отец мой священник, ты знаешь прекрасно,
А ты, милый мой, коммунист.
За стеной слышно было дребезжание посуды. По-видимому, там мыли чашки, ножи и вилки. Сквозь дребезжание посуды слышался голос:
Советскую власть он не любит ужасно,
Он ярый у нас анархист.
При слове «анархист» Локонов улыбнулся.
И пала мне в голову мысль роковая —
Убью я ее и себя,
Пусть примет в объятья земля нас сырая.
«Романс», – подумал Локонов.
И правой рукой доставал из кармана
Я черненький новый наган.
Локонов не стал слушать. Это не был романс, это было похоже на балладу.
Судьи, пред вами раскрою всю правду.
Локонов вспомнил своего отца, прокурора, любившего читать попурри и тем увеселять общество. Он вспомнил свою сморщенную мать. Нельзя сказать, что Локонов не любил свою мать. Нет, он любил ее. Так любят засушенный цветок, связанный с детством наших чувств.
В детстве Локонову, по старой терминологии, она казалась ангелом. Он часто спрашивал у прислуги, ангел его мать или нет, и прислуга отвечала – ангел.
В комнату ввалился Торопуло.
– Не больны ли вы? – спросил гость.
– Да, я болен, – ответил Локонов, – и неизвестно, когда поправлюсь…
– Это оттого, – ответил Торопуло, – что вы не мечтаете о сосисонах итальянских, о ростбифе из барашка с разной зеленью, об устрицах остендских, о невской лососине по-голландски. Советую вам заняться кулинарией, она излечивает лучше всяких лекарств. И какой простор откроется перед вами! Здесь вы сможете строить небольшие итальянские домики, мавританские беседки, готические павильоны, украшать свой стол трофеями. И все это принесет вам прямую пользу. Вот, приходите, я вас угощу. Закуска будет, «канапе» с красным соусом, суп очень вкусный я для вас приготовлю, а на третье будет рис на ванили с пюре земляничным. И за столом мы поговорим об устрицах маринованных, о лапе медвежьей с пикантным соусом о желе из айвы с обсахаренными розами! А затем я вам почитаю Фурье. Поверьте, он был не так глуп… Идемте, идемте. Я не уйду отсюда без вас! Советую вам заняться кулинарией. Вы увидите, послушаетесь меня – и через неделю о своей тоске и не вспомните!
– Я сегодня иду на концерт, – соврал Локонов.
– Да ведь еда – это та же музыка! – настаивал Торопуло. – Причем ведь звук никак не окрашен, по крайней мере, не в столь сильной степени и не столь несомненно окрашен, как различные блюда. А затем, все дело в том, что мы еще не умеем наслаждаться пищей, ведь и она звучит, еще как звучит! Тонкий и тренированный слух мог бы различить звуковые оттенки наливаемых вин, потрескиванье под ножом кожицы дичи, поросенка, влажный звук ростбифа. Все дело в тренировке. Ведь без тренировки великолепнейшая симфония нам может показаться какофонией. Наконец, вы успеете на свой концерт!
– Идемте… – сказал Локонов, – я сейчас буду готов. Всю дорогу Торопуло старался погрузить Локонова в мир ароматических рагу, прохладных желе, энергичных соусов. Локонов шел, вспоминая свои впечатления за день. Он чувствовал, что от праздника у него осталось весьма смутное воспоминание, как будто Гостиный двор, собственно, верхние аркады Гостиного двора были украшены плакатами с гигантскими изображениями рабочих, как будто улицы у Домов культуры были уставлены шестами с полотнищами или, может быть, со щитами, на которых были начертаны лозунги, да еще запомнился трамвай, украшенный электрической красной звездой, и флаг на каком-то здании, освещенный снизу и колеблемый ветром. Вот и все.
Была глубокая ночь. Они шли пешком, Локонов и движимый состраданием инженер, хотевший спасти молодого человека от излишних мучений, погрузив его в мир еды, в мир вкусовых отношений, запахов, в мир тягучестей и сыпучестей. Путь был длинен до зеленого дома. На доме пылала звезда. Как бы зарево от пожара стояло над городом.
В ворота прошли Торопуло и Локонов. Торопуло оставил в своей комнате на минуту гостя одного. Стол был накрыт на две персоны и украшен тортом.
Вернувшись, Торопуло снял торт со стола.
Локонов бежал от Торопуло. Локонов чувствовал, что мир Торопуло все тот же хорошо ему знакомый его собственный мир, только увиденный сквозь другие очки.
«Торопуло – эпикуреец», – думал Локонов.
И на грех удивителен и страшен был торт Торопуло. Сладостные статуи из серебристого сахара стояли на площадках, а внизу, из бассейна, наполненного зеленоватым ликером, возникала Киприда. И на самой верхней площадке была помещена фигура, изображение Психеи. И вот этот торт присутствовал в мозгу Локонова, когда он возвращался домой в свою отдаленную комнату.
Не дойдя до дому, он вернулся к Торопуло. Он боялся одиночества в этом, освещенном как бы пламенем, городе.
– Вот и прекрасно, что вы успокоились и вернулись, – сказал Торопуло.
Торопуло решил блеснуть сегодня.
Пока эпикуреец жарил, удалившись на кухню, неожиданно явился Пуншевич. Сел и стал рассматривать листы рисовой бумаги с бумажками от японских спичечных коробков.
– Вот и влияние Европы на Азию: голова лошади в подкове – символ счастья, несомненно европейский. Вот и Геракл, раздирающий пасть льва, – влияние греческой культуры. Вот и обезьяна на велосипеде, вот и варяг с бородой и щитом. Вот и бриллиант – все это влияние дореволюционной Европы, – беседовал сам с собой Пуншевич.
Торопуло, вернувшись, стал показывать Локонову конфетные бумажки.
– Обертка от пермской карамели, – сказал Торопуло. «Карамель столичная», – прочел Локонов. – Должно быть, Петербург, – подумал он, – но мостов таких как будто нет в Ленинграде».
Локонов заметил множество маковок церквей.
«Москва, но и Москва теперь другая».
– Вот изображение негра, несущего огромный колчан и стрелы на фоне пальм, – это для островов, должно быть. Взгляните, индеец, стрелявший из лука, – это, должно быть для Южной Америки. А зайчики и надпись совсем не японская, должно быть, для Кореи. Да, да, несомненно, для Кореи, – решил Пуншевич. – Ну, вот и для Китая – знаменитая китайская императрица на белом коне возвращается в Китай из монгольского плена. А вот и китайский мальчик на сверхчеловеческой лягушке. А вот и чисто японские: старшая сестра учит брата письму, бог богатства, считающий прибыль, бог счастья и богатства и долгой жизни на аисте, ребенок сидит на лотосах и молится – в раю всегда цветут лотосы. А вот и европейский ангел и обезьяна, поднимающие иероглифы радости. Вот и крылатый ребенок – европейский амур – бежит из Японии в Китай, держа в руках зажженную спичку, – это является как бы символом экспорта, пожалуй, не только символом экспорта, но и японской захватнической политики.