355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Случевский » Профессор бессмертия. Мистические произведения русских писателей » Текст книги (страница 20)
Профессор бессмертия. Мистические произведения русских писателей
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:25

Текст книги "Профессор бессмертия. Мистические произведения русских писателей"


Автор книги: Константин Случевский


Соавторы: Алексей Апухтин,Митрофан Лодыженский

Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

– Заглянуть в судьбы души в загробной жизни было бы со стороны человека не только нелепостью, не меньшею, чем если смотреть на звезды в микроскоп, но явилось бы умалением значения бессмертия, потому что всякое описание его являлось бы, при наших средствах познания и мышления, простым антропоморфизмом, низкопробным очеловечиванием тех высших, нам совсем не известных законов и форм, для описания которых, по самому существу дела, у нас, еще не умерших, не кончивших круговорота жизни, не может быть ни линий, ни красок, ни соображений, ни букв. Подобное описание могло бы удасться хотя сколько-нибудь только в том случае, если б загробное будущее стало настоящим. Есть одно чудесное место в Евангелии Иоанновом, подкрепляющее мои слова и свидетельствующее о том, что нам, по нашим законам и формам, не судить о законах и формах загробного бытия. Ученики Христовы допрашивали однажды Спасителя о том: куда он идет? что обещает? «В доме Отца моего обителей много», ответил он им, «а если б не так, я сказал бы вам: я иду приготовить место вам». В ответе этом имеется несомненный намек на другие, многие «обители», новые и нам не известные, бытие которых не обусловливается даже такою необходимостью, как «место» их существования! Спаситель прямо говорит, что он избег, и не сказал слова «место», а сказал гораздо более широко и неуловимо – «обители», прибавив еще для пояснения, что «их много».

– Этих «обителей», этих иных форм бытия, не нуждающихся в «месте», – мы не знаем и знать не можем. Они явятся фактическим настоящим только для умерших людей. Если я сказал с уверенностью, что открытую дверь в единоличное бессмертие я вижу, то с тою же совершенно уверенностью и на тех же самых основаниях утверждаю я самым положительным образом, что никакого общения физического между умершими и живыми быть не может. Весь спиритизм, весь медиум – это нечто вроде слабоумия или даже идиотизма в мышлении человека. Совершенно так же, как невозможно обратить в механическую силу, отработавшую вконец и пришедшую к равновесию часть тепла, и она для мира безвозвратно исчезает, успокаивается, совершенно на том же основании говорю я, что душа умершего человека никоим образом, ни под каким видом в общение с покинутым ею миром войти не может! Существуют ли отошедшие здесь, между нами, или обретаются они где-либо в пространствах, это вопрос праздный и совершенно бессмысленный; если бы было возможно какое-либо физическое общение, то душа умершего еще не окончила бы земного бытия своего, вполне с ним не рассчиталась, была бы непременно, если можно выразиться, «материеспособною», т. е. еще не улетучившеюся частью тепла, была бы причастна «земляности»; это последнее совершенно подходящее слово нашел я где-то в сочинениях паломника Муравьева. Ожидать появления кого-либо из мертвых – это совершенно то же, как если бы какое-нибудь земноводное каменноугольной формации вдруг пожелало встретиться с другим земноводным из формации меловой. Между ними легли время и невозможность, и появление мертвого явилось бы полным отрицанием причинности и условий загробного бытия. Видения, несомненно, могут иметь место, но они будут явлениями чисто субъективными, способными исчезнуть при надавливании пальцем одного глаза в сторону и нарушением параллельности глазных осей.

– Вот основные черты моих доказательств, Семен Андреевич, – договорил хозяин. – Есть много мелких, несущественных вопросиков, висящих подле этих основных линий, например, вопросы о том: в какой момент жизни, в эмбрионе ли, и когда именно, образуется душа, пригодная для бессмертия? Имеют ли душу идиоты от рождения? Не может ли сложившаяся для бессмертия душа вследствие чего-либо сгинуть или регрессировать, т. е. не совершится ли с нею то, что сказано в Деяниях Апостольских, что «всякая душа, которая не слушает Пророка того, истребится из народа?» Не следует ли предполагать в этом смысле, что всякий человек, уподобляющийся низшему организму, т. е. животному, в зверстве, плотскости и т. п., добровольно спускается на низшую ступень развития в бытии земли и, следовательно, такая душа для дальнейшего развития в будущей жизни становится непригодною? Что будет с самоубийцами? Какие будут у души внешние облики и будут ли? Как определятся отношения мужей, имевших двух или трех жен, к этим своим половинам, да и насколько сохранятся идеи муж и жена – и прочее, и прочее. Но эти и множество всяких других вопросиков обойду я совершенно; не забудьте только и обратите ваше внимание на то, что в признании бессмертия души кроется целая система высокой нравственности, своеобразия, естественно-научная этика, возбраняющая человеку быть дурным, злым, мстительным и требующая от него добра, благотворения, милости и прощения других. Посмотрите, как правильно определяется при этом взгляд наш на воспитание детей, на семью, на всех малых сих? Как понятно и просто объясняется уважение к предкам, к родителям, как становится необходимо и понятно почтение к могиле, в которой почил остаток того, что послужило куколкой для развития бессмертной души. Какое обрисовывается тут поразительное сходство опять-таки с требованиями Евангелия, перед которым не могу не благоговеть? Но все это может составить предмет не одной такой беседы, как наша, а целого ряда бесед. На этот раз, Семен Андреевич, вы меня извините; мы уже и так засиделись, а мои больные ждут, пора идти! Петр Иванович и Подгорский поднялись с мест.

– Одно слово, Петр Иванович, – спросил Подгорский. – Я близок к тому, чтобы согласиться с вашими доводами о логической необходимости бессмертия; я неоднократно слышал от вас указания на замечательные совпадения слов «Священного Писания» с выводами науки, ну а где же место в системе вашей для сути сутей этих книг: веры, церкви, молитвы?!

Темное облако прошло по выразительному лицу Петра Ивановича, и он, взяв фуражку, для того, чтобы выйти из дому, остановился. Подгорский продолжал:

– Вот, например, нечто для меня необъяснимое. В вашей амбулатории икона Богоматери висит, как ей подобает – иконою, а перед нею теплится лампада, а вот это превосходное изображение Распятия, здесь, в вашем кабинете, помещено как бы в виде картины; что это значит?

– Там, в амбулатории, – медленно проговорил Абатулов, – икона висит для народа… здесь, в кабинете, для меня… и это больное место всей моей системы… я, видите ли, достаточной причины для того, чтобы признать идею веры, иконы, не имею. И это, поверьте мне, великая грусть моя, если угодно – трагическое положение. Тут нужна вера, а ее-то у меня и нет… Я не вижу достаточной причины в необходимости веры, когда верить могу я только одному убеждению… Вы, может быть, Семен Андреевич, удивляетесь той уверенности, с которою я говорю это? Но я буду откровенен, как был: там, где мне не хватало уверенности, я всегда прямо сообщал вам, что доказательств не имею, и, на том же основании безусловной правдивости, я должен сказать вам, что многого в моей системе и моих заключениях я сам не понимаю… есть пробелы… есть темнота… Если для меня вполне ясна логическая необходимость признать единоличное бессмертие души, то я до сих пор все-таки еще не мог найти положительного, или хотя мало-мальски сообразного с моей системой определения значения веры, земной церкви и молитвы. Если наука документирует мне бессмертие, то зачем мне вера? Если я могу обойтись без веры, зачем мне – внешняя, обрядовая, земная церковь? Если не нужно ни веры, ни церкви, тогда зачем мне молитва, служащая связью им обеим, пускающая свои корни и имеющая свою причинность только в этих двух? Непонимание мною этих трех «психических организмов» поистине пугает меня… Что, если лжива вся моя система? Ну а теперь, – заключил Петр Иванович, – пойдемте к моим больным.

Оба они вышли из комнаты и направились к кибиткам, под шум не умолкавшего родника.

VI

Не успели Петр Иванович со своим гостем, находившимся, надо сказать правду, в каком-то одурманении от очень длинной лекции хозяина, местами в высшей степени любопытной, выйти из ограды Родниковки в сторону кибиток, как вдруг из-за угла ограды почти наскочил на них конный калмык. Ограда Родниковки состояла из небольшого валика и рва перед ним, густо заросших бурьяном, будяками, полынью и перекати-поле, между которых засели прошлогодние остатки тех же трав, поломанные, серые и колючие, что, вместе взятое, образовывало действительно нешуточную преграду; конь калмыка, сразу осаженный, даже скользнул обеими задними ногами в ровик. Завидев Петра Ивановича, калмык снял шапку.

– Что, братец? – спросил Петр Иванович, – Ты ко мне?

Калмык не сразу ответил; он, видимо, стеснялся говорить. Это стеснение было проявлением той удивительной чувствительности простого народа, никогда и никем ему не преподанной, которая врождена ему и которая подсказывает простому человеку, что сообщать кому-либо о несчастии надо не вдруг, а исподволь.

– Что случилось? Говори! – спросил Петр Иванович. – Беда какая, что ли?

Калмык утвердительно покачал головою.

Петр Иванович переглянулся с Семеном Андреевичем; подошли из дому садовник, кучер, казачок и кухарка; мало-помалу стали подходить люди от кибиток и образовали вокруг кольцо.

– Барыня ваша утонула! – проговорил калмык, слезая с лошади и кинув поводья.

Глаза всех присутствовавших сразу обратились на Петра Ивановича: долго смотрел он на калмыка исподлобья, не шевелясь, не моргнув глазом. Единственное, что слышалось подле этой довольно значительной толпы людей, это частая передышка лошади и похрустывание под ногами ее сухого валежника, к которому она наклонила голову, чтобы обнюхать. Калмык доставал что-то из-за пазухи.

– Да ты это видел сам, или тебе только сказали? – медленно, но внятно спросил Абатулов.

– Исправник нарочного от Фоминой ставки послали до Немецких ручьев, оттуда к нам колонист прискакал, а вот и записка, – ответил калмык, подавая небольшой конверт, завернутый в какую-то тряпичку.

Пока Петр Иванович развертывал и читал записку, калмык, отвечая на расспросы разохавшейся и качавшей головою кухарки, сообщил, что это произошло утром, но как именно – он не знает.

– Ну, поди на кухню, покормись, – сказал Петр Иванович калмыку, свертывая письмо и поворачиваясь, чтобы идти к дому; толпа молча и почтительно расступилась.

– Но так ли это, Петр Иванович? – почел за нужное спросить глубоко пораженный неожиданностью и следовавший после Абатулова Семен Андреевич, – может быть, это еще только предположение?

– Нет! Это совершилось! – ответил Петр Иванович. – Пароход уже был бы здесь, если бы не неожиданная поломка в машине… Но ее земное странствие покончено! Лодка опрокинулась; плавать жена не умела совсем… Тела ее пока что не нашли.

Подойдя к дому, Петр Иванович кликнул кучера.

– Поезжай ты, братец, к отцу Игнатию; он должен ночевать сегодня у священника в Казачьем хуторе, расскажи о том, что видел и слышал. Скажи, что я очень прошу их, если можно, приехать теперь же. Запряжешь Липку и Серого в маленький тарантасик. Извинишься, что я ничего отцу Игнатию не пишу, а на словах только прошу. Поторопись!

Абатулов вошел в дом.

– Идти мне за ним или нет? – думалось Семену Андреевичу, чувствовавшему несказанно глубокое уныние. – Нет, лучше не пойду. Вот она – смерть! Это уже не теория, а практика, и какая страшная, какая непосредственная!

Подгорский в дом не вошел, а направился через сад вниз, к Волге.

В полном безучастии к горю и радости людской опускался на землю безоблачный вечер. Блистая вниз и вверх по течению плесами и курьями, катила Волга свои мутные струи, образовывая на них где стремнины, где завитки, порою запузыриваясь и пуская вниз по течению многие сотни еле заметных, кружившихся воронок-водоворотиков; одни струи шли быстрее, другие отставали, но стоявшему подле самой воды Семену Андреевичу казалось, что вся эта могучая водная масса катилась как бы по какому-то кругу необычайно великого диаметра. Кое-где играя в пунцовых лучах опускавшегося солнца кремнистыми и слюдяными блестками, лежали неподвижным покровом береговые пески и отмели, и только изредка кустилась, просовываясь сквозь них, бледная зелень ивняка. Бока крутых уступов правого берега, на котором находился Семен Андреевич, уже заволакивались голубоватой тенью, но воздух был так чист, так светел, что дальнейшие отроги берега виднелись за много верст. На левой, противоположной стороне, или на острову, торчали остриями невеликие шалаши рыболовной ватаги, шла ловля, забрасывание сети, и как будто слышалась песня. Повыше ее запаузился караван барок, а посредине реки гордо и могущественно поднималась, стоя на якоре, громадная беляна с тремя сторожами наверху, и на корме ее народ собирался к ужину и уселся в кружок.

Подгорский пошел вдоль берега; вода была невысока, и в песках виднелись ракушки, куски снастей, кирпичные и деревянные поплавки. Дойдя до устья ручья Родниковки, Семен Андреевич услышал его клокотанье, очень хорошо памятное ему за все время объяснения Петром Ивановичем своих доказательств бессмертия. Это знакомое клокотанье направило его мысли знакомою стезею:

– Отчего это, в самом деле, – вздумалось ему, – чувствую я, человек вовсе чужой Петру Ивановичу и тем более покойнице, какое-то удручающее стеснение, как бы чувство холода? Да и всегда, перед лицом смерти, в особенности в первые минуты сообщения о том, что смерть скосила кого-либо из родных или знакомых, далеко или близко, чувствуется этот холод? Уж не та ли это мистическая потеря тепла с отбытием всякой живой души, о которой говорил Петр Иванович? Несомненно, что этот холод чувствуется за тридевять земель при известии о смерти знакомого человека.

Семен Андреевич даже улыбнулся неожиданности своего несомненно мистического заключения в стиле «профессора бессмертия», и затем, также совершенно неожиданно, вспомнилась ему, особенно ясно, погибшая Наталья Петровна.

– Это она-то хотела к цыганам в Астрахань ехать! Такая живая, жизнерадостная! Это она-то мне с собою ехать предлагала! А теперь! Исправник пишет, что тела ее еще не нашли, да и найдут ли? Вон какая она могучая, матушка-Волга, попрочнее Невы будет, а и в Неве, как это у Чернышевского в «Что делать?» значится: тело утопившегося человека не нашли… Что, если… что, если… и Семена Андреевича сразу и, вовсе не спросясь его, осенила необычайно дикая мысль: отчего же и нет? Что, если это обман? Если это способ удрать от мужа? Утонула, и конец, при всех утонула… а там где-нибудь за ивняками тройка ждала, степь тоже ждала… и поминай как звали! Что ж!? Возможно, и именно для Натальи Петровны возможно, да и она, в таком случае, в настоящую минуту вовсе не плывущая, или лежащая где-нибудь на дне утопленница, не безмолвная покойница, а вольная птичка, мчащаяся, любезно и весело воркуя, где-нибудь на пароходе или по железной дороге, и как она хохочет, как хохочет?! А мы-то, здесь, ее мертвого тела ожидаем, за священником послали!..

Подгорский бродил вдоль берега довольно долго, под наплывом самых противоречивых мыслей. Одно только чувствовал он очень ясно – это великую жалость к Петру Ивановичу, который, в обоих случаях, как при смерти, так и при бегстве жены, являлся лицом пострадавшим, на которое обрушилась тяжкая, непоправимая невзгода. И, по мере того, как темнело в небе, в Подгорском, неизвестно отчего, все настойчивее и настойчивее становилась уверенность в том, что тут хозяйничала не смерть, а обман.

Одна мысль рождала другую в этом направлении, и они плодились быстро, быстро, очень сходно с тем, как густели сумерки, заменяя, вытесняя свет дневной.

– Отчего же не идти дальше? – думалось ему. Уж если несчастье – так полное несчастье; Наталья Петровна, готовясь к бегству, похищает, положим, у мужа из шкафа или из стола деньги, большие деньги; сев на пароход, она немедленно передает их своему сообщнику по бегству. Кому? Конечно, Федору Лукичу с красивыми усами! Но этот Федор Лукич, до конца ногтей проходимец, желает не столько Натальи Петровны, сколько ее денег; он устраивает прогулку с нею вдвоем в лодке, что устроить очень легко; затем едет он с нею и, в таком месте, откуда их не видно на глубине стремнины, опрокидывает лодку… дикое, испуганное до столбняка, выражение лица Натальи Петровны видится из воды… Черты лица покоробились… ее косу вода уже успела размыть, и она, распустившись, окружает голову и шею… он, Федор Лукич, плавать умеет отлично, он схватился за опрокинутую лодку… лодка, за которую он держится, плывет вниз по течению быстрее, чем Наталья Петровна…

– Изверг! – кричит она, захлебываясь, уплывающему Федору Лукичу вслед.

А ему – что? Еще два, три порыва с ее стороны… буль-буль-буль… и больше ничего! Поверхность Волги стала опять совсем гладкою; а он, Федор Лукич, весь мокрый (кроме денег – те остались сухи на пароходе), испуганный, чуть не рыдающий, часа через два, возвращается на пароход с ужасными подробностями гибели женщины, которую он «любил, любил страстно и навеки»…

– Да, наконец, откуда же у меня эти дурацкие мысли! – подумал Семен Андреевич, будто спохватившись и с некоторою досадою на самого себя. – Ведь для них у меня нет решительно никаких оснований! Хоть бы скорее какое-либо разрешение, но во всяком случае, завтра утром уеду, непременно уеду! Что же я им, в самом деле, как не совершенно чужой человек; очень мне нужно чужого горя прикасаться.

Все яркие, бесчисленные звезды безоблачного, темного неба заняли свои места, когда издали мелькнули красный и зеленый фонари поднимавшегося вверх, против течения, парохода. Он шел медленно, очень медленно; вот вскинулось над трубою пламя, и можно даже отличить искры, выбрасываемые ею; значит, близко, ближе, чем можно было ожидать; как, однако, обманчивы поздние сумерки! Вот остановился пароход, как раз против Родниковки; вот отдали якорь, потому что загремела цепь… еще минуты три, четыре, и от парохода отделилась шлюпка и стала держать к берегу.

Следивший за всем этим Семен Андреевич был так далек от мысли, что он находится на молчаливом берегу не один, был так всецело погружен в свои несуразные соображения, что, услыхав неожиданно подле себя голос Петра Ивановича, непривычно резко окликнувшего его по имени, даже вздрогнул.

Абатулов очень быстро подошел к нему, резко схватил за обе руки и нагнулся лицом к лицу вплотную. На нем не было фуражки, волосы были взъерошены, коломянковая жакетка не застегнута и во всей фигуре его, насколько можно было различить при сильном звездном свете, сказывалось что-то необычайно встревоженное, почти безумное.

– Господи! – подумал Семен Андреевич, – да неужели же я был прав… Он действительно нашел отпертый стол… деньги похищены… может быть, нашел какую-нибудь записку от нее!

– Привезли?! – проговорил Петр Иванович каким-то глухим, будто не своим голосом, крепко сжав обе руки Подгорского и пугливо глядя в сторону парохода.

– Успокойтесь, Петр Иванович.

– Вот, вот когда, – быстро проговорил он, отпустив руки Семена Андреевича и медленно проводя правою рукою по лбу, – вот когда нужен мне священник! А отец Игнатий не едет, но он мог бы быть здесь… Когда человек в себе самом сокрушен, тут место одной только вере… Я не могу более думать! Покойница уже здесь, подле, а отца Игнатия нет как нет!

Петр Иванович опять взглянул на пароход. К этому времени шлюпка, отчалившая от него, приблизилась к устью ручья, где находилось самое глубокое место, и были положены на козлы доски. Одновременно с этим приближались, со стороны усадьбы замелькавшие в нескольких местах фонари; они сползали с нагорной кручи, один быстрее, другой медленнее; в одном месте их двигалось два рядом, и между них виднелось высокое очертание священника.

Петр Иванович смотрел то на них, то на шлюпку, но со своего места не двигался. Первым соскочил с подъехавшей шлюпки и подошел к нему исправник, за ним лесничий; исправник стал говорить ему что-то. Семен Андреевич, воспользовавшись тем, что лесничий очутился подле него, спросил его вполголоса:

– Тело нашли? Привезли?

– Да, оно на пароходе. Но другого тела мы не сыскали.

– Кого?

– Федора Лукича! Всех нас опрокинулось восемь человек, и я тоже. Наталья Петровна попала прямо в стремнину и, как камень, ко дну пошла… Федор Лукич бросился за нею… нырял, нырял, да так и не вынырнул. Ее нашли – его нет; последний раз видел я его саженей на сто ниже по течению; должно быть, вытащат где-нибудь на низовой ватаге.

Вероятно, что всего этого, сказанного вполголоса, Петр Иванович, стоявший шагах в пяти, не слышал; исправник, покончив говорить с ним, крепко пожал ему руку. Петр Иванович молча ожидал приближения отца Игнатия. По мере того, как сошлись все фонари, – а их горело больше десятка, – отец Игнатий, одетый в белую полотняную рясу, с золотым крестом на груди, приближаясь, словно вырастал, белее рясы светилась его широкая, серебряная борода и длинные пряди кудрястых волос, падавших из-под шляпы с небольшими полями, на плечи.

Не успел он подойти к Петру Ивановичу, как тот, не двигаясь с места, но трепеща всею своею длинною фигурою и поднеся обе руки к вискам, точно свидетельствуя о большой физической в них боли, проговорил:

– Батюшка! Поддержите меня, болею душою! Холодно… темно… не могу… – И при этом восклицании Петр Иванович бросился к священнику в ноги и, пав лицом к песку, громко зарыдал.

– Велик Бог во святых его! – спокойно и звучно ответил отец Игнатий, – Он призрит тебя… Не я благословляю тебя, а сам Господь… Поднимись!

Немедленно поднявшись от земли, Петр Иванович, перекрестившись чрезвычайно медленно и во всю грудь, бросился к отцу Игнатию на шею; священник крепко обнял его, не как пастырь церковный, а как соболезнующий великому горю человек.

Ночь засветила все свои бессчетные огни; фонари, в руках людских мало-помалу стали расползаться по сторонам, и молчание степи оглашалось одним только звуком парохода, выпускавшего пары. Почти полная луна поднялась невысоко над горизонтом. Степь зажила особенною жизнью ночи, и в полусвете месяца забегали по ней выползшие из норок суслики; они перебегали по степной сухоте с быстротою удивительною, казались миллионами каких-то неопределенных, серо-светлых реющих точек и давали всей поверхности степи какое-то не то движение, не то моргание, объяснить себе которое, без помощи местных людей, приезжий человек не мог. По мере окончательного воцарения тьмы родниковский ручей поднимал свой голос все сильнее и сильнее…

VII

Прошло ровно три недели. Семен Андреевич покинул Родниковку наутро следовавшего после прибытия парохода с телом Натальи Петровны дня, так что он не присутствовал при печальных обрядах. Если очень сильное впечатление произвел на него сам Петр Иванович с его системою бессмертия, то еще сильнее, но уже в других сферах его душевных способностей, оказалась смерть Натальи Петровны. Бесконечное число раз приходил ему на ум вопрос: что совершилось в самом Петре Ивановиче и заставило его упасть в ноги священнику, представителю той церкви, веру в которую считал он недостаточно причинным явлением? Почему он перекрестился? А что-нибудь да произошло в нем непременно, но что? Слова, сказанные Петром Ивановичем: «Болею душою… холодно… темно…», постоянно звучали в его ушах, как бы сказаны они были только что, за минуту!

Объехав уезд и побывав в Астрахани, Подгорский направлялся обратно в Петербург. Он поднимался по Волге на одном из пароходов Зевеке и решил остановиться в Родниковке, на сутки или на двое. По мере приближения к ней воспоминанья об очень тяжелых минутах, проведенных им в день катастрофы с Натальею Петровною, возникали в нем с ясностью необыкновенною. Он никак не мог дать себе отчета в том: каким образом сложилась тогда в его фантазии совершенно небывалая история с деньгами, будто бы похищенными женою у мужа, ее бегство с Федором Лукичом, удивительное измышление о том, что он, Федор Лукич, топит Наталью Петровну, и она кричит ему, утопая и захлебываясь: «Изверг?!» И вдруг, что же? Наталья Петровна действительно утонула, но утонул также, спасая ее, и Федор Лукич. Пожалуй, думалось Семену Андреевичу, я проехал на пароходе где-нибудь близехонько над его трупом, или подле него, если его не вытащили.

Сильно занимало его посмотреть, каков теперь Петр Иванович, «профессор бессмертия»? Подгорский видел его на берегу Волги, при свете фонарей, без шапки, простоволосым, бросившимся в ноги священнику, почти обезумевшим. Петр Иванович показался ему тогда таким безнадежно слабым, таким во всех чувствах и мыслях вконец подкошенным, настолько рухнувшим в себя, что в ту минуту сразу свеялся из мыслей Подгорского тот убежденный «профессор бессмертия», который на некоторое время начертался в них достаточно четко, вслед за долгою и любопытною беседою в кабинете, под шум родника.

Подгорский сошел с парохода часа в четыре пополудни, против Родниковки, и шлюпка доставила его к знакомому устью ручья и доскам на козлах. Пока лодочник привязывал лодку и вытаскивал чемодан, Семен Андреевич направился в гору, и первое, на что он натолкнулся – это была могила Натальи Петровны. Белый деревянный крест, окруженный деревянною решеткою, как и крест, неокрашенною, поднимался на самом краю отрога, у подошвы которого струился ручей. Знакомые звуки ручья перенесли мысли Подгорского к тому, что имело место три недели тому назад. Он поднялся к кресту и обошел его. Вспомнилась ему она, веселая, болтливая, сияющая здоровьем и красотою, и как звала она его в Астрахань; теперь он возвращался из Астрахани, а она, уже почти столько же времени, покоилась под землею. Во что обратилась она теперь?

Сад, в который прошел Подгорский вслед за тем, сиял как прежде множеством цветов, а лилии, цветок Благовещенья, серебрились в огромном количестве.

Подле дома и в самом доме, к которому прошел он знакомой дорожкою, не замечалось никакого изменения, и такие же, как прежде, кибитки, и люди с белыми бинтами расположились подле него. Семен Андреевич прошел в сад и направился прямо к окну кабинета. Он не ошибся: Петр Иванович сидел за письменным столом, подле окна, и тотчас же заметил прибытие гостя.

– Пожалуйте, пожалуйте! Милости просим! – проговорил он и впустил Семена Андреевича в кабинет со стороны балкона. – Очень, очень рад!

Войдя в комнату, Семен Андреевич не мог не заметить весьма существенного в ней изменения: изображение Распятия освещалось лампадкою, а Библия, лежавшая до того на столе, помещена под образом на особой полочке. Сам Петр Иванович как будто немного побледнел, но добродушная улыбка его осталась той же самою, что и была. Он усадил гостя, предложил курить и в ожидании обеда распорядился о том, чтобы принесена была превосходная персиковая вода, холодная и искрившаяся не хуже шампанского.

Пока все это совершалось, Семен Андреевич, прислушиваясь к шуму источника, взглянул в окно и был поражен картиною, ему представившеюся. Между ветвей высоких и густых осокорей открыта просека, возможно круглого очертания, и в зелени листвы, как в бархатной рамке, вся озаренная светом солнца, виднелась могила Натальи Петровны. Густота зелени, благодаря залегавшим в ней теням, была так велика, белизна креста в солнечных лучах над могилою так ярка, воздух так прозрачен, что, казалось, крест находился близехонько к кабинету, чуть не в кабинете; за ним расстилалось голубое небо и нескончаемая даль заволжских степей. Семена Андреевича настолько поразила картинность этого вида, что Абатулов заметил его пристальный взгляд.

– Да, да, с могилой этой вышло очень хорошо! Я не думал, что так хорошо выйдет; у меня теперь в моем кабинете как будто одним жильцом больше; покойная жена, по правде сказать, не особенно-то часто хаживала ко мне; я гораздо чаще заходил к ней, потому что все мои деньги находились у нее. Ну, а теперь мы больше вместе, больше…

– Да-с, – продолжал Петр Иванович, – горе жизни есть великое просветление души человека! При том горе, которое так негаданно быстро постигло меня, я убедился во многом, совершенно для меня новом и даже неожиданном. Вот, например, самое важное, в чем я убедился, это то, что я уразумел значение веры! Помните, Семен Андреевич, я говорил иначе, я в ее причинности сомневался, я неясно понимал, какое именно может занимать она место, к чему она, если допустить, что объяснений науки вполне достаточно? Теперь я знаю. Есть минуты в жизни, когда в силу внутреннего сокрушения всей духовной системы парализуются в человеке не только все орудия мышления, но, и это главное, нет времени на соображение, на приведение в действие этих орудий самоуяснения и самозащиты. Это те страшные минуты жизни, в которые не верящий накладывает на себя руку, или совершает преступление, или, наоборот, вполне бездействует и тем обусловливает горе себе и другим. Для верящего в такие минуты достаточно одной только мгновенной мысли о Боге, достаточно ухватиться… Говорят: кто не тонул, тот не молился! Это ужасно верно! И я, Семен Андреевич, ухватился, помолился впервые именно тогда! Я тонул и уразумел причинность и место веры. Но об этом после, а теперь скажите мне, как провели вы время, – спросил Петр Иванович, – удачно ли исполнили поручение? Помогли ли вам сведения моих калмыков?

– Да, кое-что исполнил, – ответил Семен Андреевич, – и в общем, доволен. Но что за безобразная трубная музыка в молитвенных ставках, в хурулах калмыков? Эти двухсаженные трубы, подвешенные к верху шатра, трубы змеиных обликов, к амбушюрам которых для того чтобы играть на них, калмыки подсаживаются на землю? Как далеки от молитвенного настроения эти дерущие слух звуки! Неужели и такая молитва может ублажать? – Все это Подгорский сказал с намерением вызвать Петра Ивановича на дальнейшие объяснения, вовсе не желая отлагать их на «после». Глубочайшее, светлейшее спокойствие этого человека поражало его, и он чувствовал в этом спокойствии присутствие какого-то глубоко осмысленного решения.

– А вы разве сомневались? – спросил Петр Иванович. – Мне всегда приходило в голову, что эти религии азиатского востока, с их ревом и грохотом служения, как бы отголоски тех вулканических катаклизмов, которые когда-то совершались в тех странах; их религии зародились в треске и крушении огнедышащих явлений земли, и вот откуда их чудовищные музыки. Наша молитва – иная, и, поверьте мне, что молитву эту, так же как и значение веры, можно познать полностью только в горе. Вспоминается мне при этом опять-таки очень любимый мной Тиндаль. Он говорит где-то, что если молитва человека прямого действия на физический мир не оказывает, то она действует на дух человека, не подлежит сомнению, что она орудует в силу закона сохранения и распределения сил и еще «прославит», как говорил Тиндаль, этот закон в его крайних пределах. Я испытал на себе это «прославление». Молитва эта может быть иногда так быстра, тонка, сильна, высока, так неуловимодуховна, что мы даже и характеризовать ее не можем! По Гризингеру, не подлежит сомнению, что хотя наши слова и принадлежат к сфере деятельности человека, но бывают все-таки такие минуты, когда наша внутренняя жизнь становится выше формы слова, т. е., попросту нам не хватает слов; как из глубины души поднимается тогда вдруг нечто невыразимо-чудесное, невысказываемое, никогда не достигавшее слуха человека, и в такие минуты нам кажется, что все, что мы знаем и до чего можем достичь, никогда не может быть выполнением того блаженства, которое в подобные минуты обещано нам нашим внутренним чувством! Помните, также у Достоевского в «Идиоте» есть сходная с этим характеристика эпилептического состояния: ощущения больного удесятерились, ум и сердце озарялись необыкновенным светом, все волнения, все беспокойства умиротворялись разом и разрешались каким-то высшим спокойствием, полным ясной, гармонической радости и надежды, полным разума и окончательной причины; эти минуты проходили быстро, как молния; и даже после припадка вспоминались больному, как полное примирение, как «молитвенное», высшее слияние с синтезом жизни. Я вовсе не говорю, что молитва есть эпилептическое состояние; я вспомнил Достоевского только для одного слова: «молитвенное», употребленное им для объяснения nес plus ultra освобождения души от «земляности»… А молитву Спасителя в Гефсиманском саду помните: у евангелиста Матфея сказано: «Душа моя скорбит смертельно»… у евангелиста Марка: «И начал ужасаться и тосковать. И сказал им: душа моя скорбит смертельно», у евангелиста Луки: «И находясь в борении, прилежнее молился; и был пот Его, как капли крови, падающие на землю!» Евангелие! Вот уж поистине книга откровений! В нем то и дело чередуются откровения. Вот хоть бы эта молитва Спасителя! Господи, что бы можно было дать за то, чтобы иметь ее перед глазами, именно ее, эту Гефсиманскую молитву души, которая «скорбела», «находилась в борении», «начала ужасаться», – заметьте: не «ужасалась», а «начала ужасаться», что безмерно сильнее! Эта молитва, вызывавшая «пот, как капли крови», несомненно свидетельствует нам о двух вещах: во-первых, что Спаситель непременно находился в сомнении, и, во-вторых, находясь в нем, обратился ни к чему иному, как к молитве! И я в своем горе постиг такую именно молитву, какой не постигал, не чаял прежде и – успокоился. Ничто иное, как горе, вразумило, научило меня…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю