Текст книги "Страда"
Автор книги: Константин Паустовский
Соавторы: Виктор Астафьев,Михаил Пришвин,Федор Абрамов,Андрей Платонов,Гавриил Троепольский,Василий Белов,Александр Яшин,Евгений Носов,Валентин Овечкин,Глеб Горышин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)
– Хорошая подкладка! – одобрила Пелагея. – Ну-ка, погляди.
– Хоть на платье! – сказала Дуняшка. – Мама, а верх какой? Я забыла…
Поковыряли бумагу в другом месте, добрались до верха.
– И верх хороший! – еще раз убедилась Дуняшка.
– Ну, верху сносу нет! Говори, что тыщу отдали.
– За тыщу и хуже бывает. Помнишь, то висело, бежевое?
– И глядеть не на что!
– Мама, давай воротник посмотрим. Еще воротник не посмотрели.
Воротник был мягок и черен, как вороново крыло. Замечательный воротник!
– Как она сказала – какой воротник?
– Под котик.
– A-а… Ишь ты! Дорогой небось.
– Мама, и теплое!
– Теплое, дочка! – Пелагея прикинула сверток на руке. – Насчет теплоты и говорить нечего. А что шуба? Одно только название. Ни греву, ни красы. Как зипун. Была б она целая. А то из лапок. Того и гляди лопнет на швах. Да и вытрется. А уж это красота! И к лицу. И сидит ладно.
– Я в нем как взрослая, – застенчиво улыбнулась Дуняшка.
– Молчи, девонька, продадим теленка – платок пуховый справим.
– И ботики! – вся засветилась Дуняшка.
– Справим и боты! Справим!
Под горку бежалось легко. Чтоб сократить дорогу, пошли напрямки по травянистому склону. Впереди, выхваченная солнцем из темной пашни, белела хатами деревня. Дуняшка, млея от тихой тайной радости, отыскивала глазами рыжий тополек.
Глеб Горышин
О ЧЕМ СВИСТНУЛ СКВОРЕЦ

Весной у меня было плохое настроение. Что тому причиной – я не стану рассказывать. Человеку нельзя зависеть от тех или других причин. Человек должен знать свою цель и каждый день хоть что-нибудь, хоть немного делать такого, чтобы самому к цели приближаться или цель приближать к себе. Тогда у него не может быть плохого настроения.
И еще очень важно не разделить свое чувство на несколько частей. Если уж полюбил, допустим, одну девушку, то нельзя отвлекаться никуда. Может вдруг захотеться, чтобы у девушки, которую ты полюбил, оказались такие качества, которых у нее нет, которые есть у других, тоже знакомых девушек. Лучше это желание сразу позабыть.
Вот я полюбил одну девушку очень сильно еще в восьмом классе. А другая девушка, тоже из нашего класса, знает наизусть шестую главу «Евгения Онегина». Она прочитала ее нам вслух, когда мы ездили большой компанией кататься на лыжах в Ушково. У нас был ключ от дачи, Витька Фоломов взял, у его родителей там дача. Мы всадили ключ в скважину, повернули, да так, что он и сломался.
Уставшие все такие были, промокшие. Хотели в окошке стекло вынуть, замазку отколупали, но постеснялись в последний момент. Нехорошо все-таки: Витькины родители дом построили, а мы испортим. Я хоть тоже замазку колупал, но первым сказал, что не надо. Нехорошо.
В общем, залезли в баньку, битком, двое на тазу уместились, четверо ноги свесили в котел, кто на полке, кто на ведрах… Печку истопили, съели, что взято было, сидим, благодать. И вдруг она нам шестую главу… Кое-кто хихикать начал, а потом все утихомирились, серьезные стали и задумчивые. Как она прочитала эти строчки:
Вот пистолеты уж блеснули,
Гремит о шомпол молоток.
В граненый ствол уходят пули,
И щелкнул в первый раз курок…
Если бы в классе или со сцены на вечере, так ничего особенного нет, а здесь сугроб на дыбы встал чуть не во все окошко, мы сидим, ноги поджали, и будто никаких родителей у нас нет, а так, вольные люди, ватага… Никогда бы раньше мне и в голову не пришло, что можно столько стихов наизусть знать. Я даже подумал, может быть в первый раз, о смерти: а что, если вдруг? И еще о храбрости. Как-то странно все повернулось, необычайно. И хорошо.
С той девушкой, которую я полюбил в восьмом классе, мы потом не раз ездили на лыжах. У нее крепление свалилось, она дулась на меня, что я плохо приладил. А мне хотелось, чтобы она прочла наизусть шестую главу «Евгения Онегина». Но она ничего не знала наизусть, я думал о той девушке, которая знает, и мне было вовсе не стыдно, что я так плохо привинтил крепления. А настроение у меня все равно портилось, потому что от моего единственного чувства, от моей большой любви словно отломили кусочек, и теперь это не целая любовь.
Надо хозяином быть своему настроению. Иначе никак.
Если я, допустим, живу в каком-нибудь месте, нужно это место полюбить. А если еще другие места понравятся, надо все взвесить и сделать выбор. Чтобы не разламывать свою любовь на куски.
Я вот люблю жить в деревне. Где-нибудь на берегу реки. Одно лето мне повезло на Свири пожить у знакомого моему отцу человека. В этой реке еще водится настоящая рыба форель. Я бы купил себе байдарку и плавал бы от Ладожского озера до Онежского. У меня были бы всегда крепкие мускулы на руках и на плечевом поясе. А ноги бы я мог развивать велосипедом или пробегал бы каждый день три тысячи шагов. Работать бы я устроился в леспромхоз, или в колхозе бы выучился на тракториста, или егерем…
Я живу пока что в городе на Подковыровой улице, но, как только кончу школу и смогу заработать денег, я сразу же заведу сберкнижку и, как скопится триста рублей, начну потихонечку строить дом на реке Свири.
Можно бы купить готовый дом, но я так не хочу. Я сам буду строить. Конечно, под руководством настоящих плотников, но сам.
Каждый человек должен построить дом, воспитать ребенка и посадить дерево. Это есть такая индийская мудрость. Одно дерево я уже посадил около дачи Витьки Фоломова в Ушкове. Я не знаю точно, что это за дерево. Мне хотелось посадить рябину, но уже осень была и все до листика облетело с деревьев, а по стволу или по веткам рябину не отличишь от ольхи. Я выбрал одно маленькое деревцо, потому что под ним на земле валялся высохший весь, как рыбий скелетик, рябиновый лист. Могло его откуда угодно с настоящей рябины занести, а это вовсе и не рябина…
Но больше ничего подходящего я не нашел, выкопал деревцо, а вернее, прутик вместе с мохом и брусничником, быстренько его притащил к даче и там посадил. Никто, даже Витька, не знает об этом. Листья еще не выкинулись, и я не знаю: прижилось дерево, не прижилось? Мне больше негде его было посадить. Я поехал в Ушково под вечер, никто меня не видал.
Думаю, прижилось. Только хорошо бы, рябина, а не ольха. Правда, полить я не смог, потому что ведра не было, но дня через два пошел длинный октябрьский дождь.
Так что дерево одно посажено. А когда я построю дом, кто знает, как сложатся дела, может быть, жить мне на Свири не придется, но все равно будет дом. Одним домом больше на земле. Жилья для людей прибавится.
Но все же настроение у меня никак не могло наладиться в марте, хотя я и приехал на каникулы к Витьке Фоломову на дачу. Витька тоже собирался жить на даче, мы много разговаривали с ним о том, как будем систематически тренироваться на лыжах, каждый день проходить по десять километров, а потом как выступим на районных соревнованиях и возьмем призовые места, – кто еще так тренировался, как мы? Договорились мы съехать со Лба – там есть такая отвесная горка, с нее только один человек за зиму съехал, по следу видать, да и тот внизу растянулся.
Еще мы собрались как следует заняться музыкой, потому что у Витькиных родителей на даче есть пианино. Витька знает ноты, я, правда, не знаю, но он бы мне показал, и мы бы вполне могли за неделю выучить песню «Хотят ли русские войны?». Мы купили песенник, где есть и слова и ноты.
Хотели мы к тому же и деньжат заработать. Это вполне можно было сделать, потому что как раз лед заготовляли на заливе. Работа тяжелая, мужская. А ведь все мужчины или на производстве, или по учреждениям. Тунеядцы не станут пятипудовые ледяные чушки из залива выковыривать. А мы тут как тут.
Деньги, заработанные на заготовке льда, я собирался израсходовать не на себя, а для подарков. Первым делом мне обязательно нужно купить фиников моей бабушке. Ей уже восемьдесят шесть лет, а я ни разу, ну ни разу ее ничем не побаловал. Сколько раз она меня выручала: «Родненький, – скажет, – на тебе рубль, больше-то у-меня у самой нету, а ты ведь теперь у нас уже совсем взрослый…»
Витька Фоломов приехал со мной к себе на дачу, мы с ним начали жить, как намечали. Со Лба, правда, решили съехать в самом конце каникул. Намазали лыжи пятым номером мази, эта мазь для мороза, а уже и марту конец. Первый номер нужен. Нет первого номера. Не взяли.
Десять километров не прошли при таком плохом скольжении, вернулись на дачу, а там холодно. На улице солнце, но ведь сколько времени ему надо греть, чтобы стены и крышу разморозить.
– Ты плиту затопляй, – сказал мне Витька, – а я поеду в город, куплю там первого номера и, может быть, у стариков проигрыватель уведу, а пластинки у Нельки есть, завтра все приедем и устроим пляс.
Но никто не приехал, и я жил один все каникулы. Самое трудное для меня было вставание с постели. Под одеялом я мог надышать себе сколько угодно тепла, лишь бы голову не высовывать. Но разрушить это тепло и ступать босыми ногами из блаженства прямо в муку и ад ледяного пола мне никак было не решиться. Чувствовал в себе тихую покорность и все лежал, цепенел и слушал часы. Мое время уходило от меня, а вместе с ним и моя цель все дальше, все дальше, и мне казалось, что я – вот, уже умер. Если не физической смертью, то моральной.

К двенадцати часам пополудни мне так становилось плохо лежать на кровати, что хуже быть не могло, и я опускал ноги на пол. Оставаться в неподвижности с босыми ногами на полу я не мог ни секунды, начинал действовать, одеваться и бранить себя наихудшими словами, то есть я оживал. Я клялся себе, что завтра встану в семь тридцать. Я бегал на лыжах, обтирал тело снегом, топил плиту и в третьем часу уже мог припевать песенку «Хотят ли русские войны?».
Но все же настроение у меня не могло установиться.
На книжной полке я взял у родителей Витьки Фоломова книгу «А. С. Пушкин» и решил выучить не только шестую главу, а всего «Евгения Онегина» наизусть. Я читал, читал, но запомнить ничего не мог, потому что за окном была весна, а в даче как в погребе.
Я оставлял Пушкина на столе и выходил наружу, на солнышко. Я шел по насту, жмурил глаза, и подставлял солнцу ладошки, и выпрастывал шею из воротника, чтобы больше открыть для солнца моего голого тела.
Но оставаться на солнце подолгу я не мог. Бабке на финики, ясно было, уже не заработать. Со Лба все не хотелось ехать. Неизвестно, что с тем человеком, который съехал со Лба. На откосе его лыжный след есть, а внизу оборвался. Пешком он, что ли, ушел, на лыжи обиделся или же его унесли санитары?
В плохом своем, неуверенном настроении я взялся делать скворечник. Пусть хоть одним скворечником будет больше, хоть для скворцов жилья прибавится.
Пилу-двухручку и зазубренный интеллигентский топор – родители у Витьки интеллигенты, и у меня тоже интеллигенты – я отыскал в баньке. Две доски отодрал от террасы, окошки там забили с осени от воров, а я в воров больше не хочу верить, и потом на дворе весна, скоро лето. Гвозди повытаскивал клещами из кухонной стены. Стена стала без гвоздей глаже, опрятнее на вид.
Скворечник сладился легко и ловко, я стучал да стучал обушком по черенку кухонного ножа, как по стамеске. Получилась дверца – лазейка в птичье жилье. Выстругал палочку-насест, нашпилил ее на гвоздь пониже дверцы…
Очень мне понравился мой скворечник, и я даже забыл про финики, и про бабку, и про то, что я не построил дом и не воспитал человека. Но все равно, все равно я чувствовал свою вину, свою неправильную жизнь, свои поздние вставания с кровати, которых теперь ничем не наверстать. Да мало ли что еще? Я поддался своему плохому настроению и покрыл скворечник крышей козырьком вниз.
Все скворечники, которые я повидал, – козырьками кверху, как парни – душа нараспашку. Но такие парни известны больше по кинофильму «Большая жизнь», а теперь надвигают козырьки на брови.
Плохое у меня было настроение, хоть я его поправил немного работой над скворечником. Но все же поддался себе, стены стесал поверху так, что крыша легла полого, наклонно к передней стенке. И оттого выражение лица сделалось у скворечника насупленное и скрытное, только замка не хватает, будто почтовый ящик висит на двери.
«Хоть один мрачный скворец да найдется», – убеждал я себя и горько усмехался при этом. Не мог себя пересилить. Повесил скворечник на тополе и уехал к себе на Подковырову улицу.
А когда, я так подумал, пора быть скворцам, потому что все встречные девушки на улице и в трамваях стали красивее в полтора раза, чем были зимой, я поехал в Ушково. Витькины родители уже раздели терраску, она поблескивала после зимы непрозрачно и черно, как новые боты. Заходить на усадьбу я не стал, мне было все видно из-под сосенки.
Скворцы быстренько налетели. Трое скворцов. Они искали себе жилища почему-то втроем. Один сел на покатую крышу моего скворечника, другой остался на палочке-насесте, а третий сунул клюв в лаз и сам туда спрыгнул. Он долгое время не появлялся, а двое, что остались снаружи, все вертели головками, похаживали, совали клювы в щелки и как бы делились между собой мнением о скворечнике. Тот скворец, что обследовал внутренность дома, наконец показал из дверцы белый клюв, и двое его сотрудников по приемочной бригаде замерли, стали ждать, что он скажет. Он поднял клюв к небу и поглядел. Но увидеть небо не смог, потому что его заслонил козырек крыши. Тогда он поглядел на землю и сразу выпорхнул из скворечника.
Я дожидался скворцового суда над своей работой, очень сильно переживал и чувствовал страх и тоску, ведь скворцам здесь жить, белоклювым, гладкобоким птахам. Они хотят хорошо жить, чтобы, чуть глянул на волю, тут тебе и небо. А неба-то не видать…
– Ну поживите, – шептал я. – Конечно, я не так сделал. Ну простите меня. Только не улетайте… – Я не думал ни о каком мрачном скворце. Не может быть он мрачным.
Главный скворец посидел, посидел да и свистнул. Длинно свистнул, презрительно, как человек. Дескать, пошли, ребята. Тут несерьезное дело. Только время потратили.
И унеслись три скворца. Как не бывало. А я остался. И скворечник на тополе. Птицам нужен был дом для быстрой, певчей, пернатой жизни. Мой скворечник им не сгодился.
1962
Г. Троепольский
БЕЛЫЙ БИМ ЧЕРНОЕ УХО

Глава 1
ДВОЕ В ОДНОЙ КОМНАТЕ
Жалобно и, казалось, безнадежно он вдруг начинал скулить, неуклюже переваливаясь туда-сюда, – искал мать. Тогда хозяин сажал его себе на колени и совал в ротик соску с молоком.
Да и что оставалось делать месячному щенку, если он ничего еще не понимал в жизни ровным счетом, а матери все нет и нет, несмотря ни на какие жалобы. Вот он и пытался в первые два дня время от времени задавать грустные концерты. Хотя, впрочем, засыпал на руках хозяина в объятиях с бутылочкой молока.
Но на четвертый день малыш уже стал привыкать к теплоте рук человека. Щенки очень быстро начинают отзываться на ласку.
Имени своего он еще не знал, но через неделю точно установил, что он – Бим.
– В два месяца он с удивлением увидел вещи: высоченный для щенка письменный стел, а на стене – ружье, охотничью сумку и лицо человека с длинными волосами. Ко всему этому быстренько привык. Ничего удивительного не было уже и в том, что человек на стене неподвижен: раз не шевелится – интерес небольшой. Правда, несколько позже, потом, он нет-нет да и посмотрит: что бы это значило – лицо выглядывает из рамки, как из окошка?
Вторая стена была занимательнее. Она вся состояла из разных брусочков, каждый из которых хозяин мог вынуть и вставить обратно. В возрасте четырех месяцев, когда Бим уже смог дотянуться на задних лапках, он сам вытащил брусочек и попытался его исследовать. Но тот зашелестел почему-то и оставил в зубах Бима листок. Очень забавно было раздирать на мелкие части тот листок.
– Это еще что?! – прикрикнул хозяин. – Нельзя! – И тыкал Бима носом в книжку. – Бим, нельзя. Нельзя!
После такого внушения даже человек откажется от чтения, но Бим – нет: он долго и внимательно смотрел на книги, склоняя голову то на один бок, то на другой. И, видимо, решил-таки: раз уж нельзя эту, возьму другую. Он тихонько вцепился в корешок и утащил это самое под диван; там отжевал сначала один угол переплета, потом второй, а забывшись, выволок незадачливую книгу на середину комнаты и начал терзать лапами играючи, да еще и с припрыгом.
Вот тут-то он и узнал впервые, что такое «больно» и что такое «нельзя». Хозяин встал из-за стола и строго сказал:
– Нельзя! – И трепанул за ухо. – Ты же мне, глупая твоя голова, «Библию для верующих и неверующих» изорвал. – И опять: – Нельзя! Книги – нельзя! – Он еще раз дернул за ухо.
Бим взвизгнул да и поднял все четыре лапы кверху. Так, лежа на спине, он смотрел на хозяина и не мог понять, что же, собственно, происходит.
– Нельзя! Нельзя! – долбил тот нарочито и совал снова и снова книгу к носу, но уже не наказывал. Потом поднял щенка на руки, гладил и говорил одно и то же: – Нельзя, мальчик, нельзя, глупыш. – И сел. И посадил на колени.
Так в раннем возрасте Бим получил от хозяина мораль через «Библию для верующих и неверующих». Бим лизнул ему руку и внимательно смотрел в лицо.
Он уже любил, когда хозяин с ним разговаривал, но понимал пока всего лишь два слова: «Бим» и «нельзя». И все же очень, очень интересно наблюдать, как свисают на лоб белые волосы, шевелятся добрые губы и как прикасаются к шерстке теплые ласковые пальцы. Зато Бим уже абсолютно точно умел определить – веселый сейчас хозяин или грустный, ругает он или хвалит, зовет или прогоняет.
А он бывал и грустным. Тогда говорил сам с собой и обращался к Биму:
– Так-то вот и живем, дурачок. Ты чего смотришь на нее? – указывал он на портрет. – Она, брат, умерла. Нет ее. Нет… – Он гладил Бима и в полной уверенности приговаривал: – Ах ты мой дурачок, Бимка. Ничего ты еще не понимаешь.
Но прав был он лишь отчасти, так как Бим понимал, что сейчас играть с ним не будут, да и слово «дурачок» принимал на свой счет, и «мальчик» – тоже. Так что когда его большой друг окликал дурачком или мальчиком, то Бим шел немедленно, как и на кличку. А раз уж он, в таком возрасте, осваивал интонацию голоса, то, конечно же, обещал быть умнейшей собакой.
Но только ли ум определяет положение собаки среди своих собратьев? К сожалению, нет. Кроме умственных задатков, у Бима не все было в порядке.
Правда, он родился от породистых родителей, сеттеров, с длинной родословной. У каждого его предка был личный листок, свидетельство. Хозяин мог бы по этим анкетам дойти не только до прадеда и прабабки Бима, но и знать при желании прадедового прадеда и прабабушкину прабабушку. Это все, конечно, хорошо. Но дело в том, что Бим при всех достоинствах имел большой недостаток, который потом сильно отразился на его судьбе: хотя он был из породы шотландских сеттеров (сеттер-гордон), но окрас оказался абсолютно нетипичным – вот в чем и соль. По стандартам охотничьих собак сеттер-гордон должен быть обязательно «черный, с блестящим синеватым отливом – цвета воронова крыла, и обязательно с четко отграниченными яркими рыже-красными подпалинами»; даже белые отметины на не предусмотренных стандартом местах считаются большим пороком у гордонов. Бим же выродился таким: туловище белое, но с рыженькими подпалинами и даже чуть заметным рыжим крапом, только одно ухо и одна нога черные, действительно как вороново крыло; второе ухо мягкого желтовато-рыженького цвета. Даже удивительно подобное явление: по всем статьям – сеттер-гордон, а окрас – ну ничего похожего. Какой-то далекий-далекий предок взял вот и выскочил в Биме: родители – гордоны, а он – альбинос породы.
В общем-то, с такой разноцветностью ушей и с подпалинками под большими умными, темно-карими глазами морда Бима была даже симпатичней, приметней, может быть, даже умнее или, как бы сказать, философичней, раздумчивей, чем у обычных собак. И право же, все это нельзя даже назвать мордой, а скорее – собачьим лицом. Но по законам кинологии белый окрас в конкретном случае считается признаком вырождения. Во всем – красавец, а по стандартам шерстного покрова – явно сомнительный и даже порочный. Такая вот беда была у Бима.
Конечно, Бим не понимал вины своего рождения, поскольку и щенкам не дано природой до появления на свет выбирать родителей. Биму просто не дано и думать об этом. Он жил себе и пока радовался.
Но хозяин-то беспокоился: дадут ли на Бима родословное свидетельство, которое закрепило бы его положение среди охотничьих собак, или он останется пожизненным изгоем? Это будет известно лишь в шестимесячном возрасте, когда щенок (опять же по законам кинологии) определится и оформится в близкое к тому, что называется породной собакой.
Владелец матери Бима, в общем-то, уже решил было выбраковать белого из помета, то есть утопить, но нашелся чудак, которому стало жаль такого красавца. Чудак тот и был теперешним хозяином Бима: глаза ему понравились, видите ли, умные. Надо же! А теперь и стоит вопрос: дадут или не дадут родословную?
Тем временем хозяин пытался разгадать, откуда такая аномалия у Бима. Он перевернул все книги по охоте и собаководству, чтобы хоть немного приблизиться к Истине и доказать со временем, что Бим не виноват. Именно для этого он и начал выписывать из разных книг в толстую общую тетрадь все, что могло оправдать Бима как действительного представителя породы сеттеров. Бим был уже его другом, а друзей всегда надо выручать. В противном случае не ходить Биму победителем на выставках, не греметь золотым медалям на груди: какой бы он ни был золотой собакой на охоте, из породных он будет исключен.
Какая же все-таки несправедливость на белом свете!
ЗАПИСКИ ХОЗЯИНА
В последние месяцы Бим незаметно вошел в мою жизнь и занял в ней прочное место. Чем же он взял? Добротой, безграничным доверием и лаской – чувствами всегда неотразимыми, если между ними не втерлось подхалимство, каковое может потом, постепенно превратить все в ложное – и доброту, и доверие, и ласку. Жуткое это качество – подхалимаж. Не дай-то боже! Но Бим – пока малыш и милый собачонок. Все будет зависеть в нем от меня, от хозяина.
Странно, что и я иногда замечаю теперь за собой такое, чего раньше не было. Например, если увижу картину, где есть собака, то прежде всего обращаю внимание на ее окрас и породистость. Сказывается беспокойство от вопроса: дадут или не дадут свидетельство?
Несколько дней назад был в музее на художественной выставке и сразу же обратил внимание на картину Д. Бассано (XVI век) «Моисей иссекает воду из скалы». Там на переднем плане изображена собака – явно прототип легавой породы, со странным, однако, окрасом: туловище белое, морда же, рассеченная белой проточиной, черная, уши тоже черные, а нос белый, на левом плече черное пятно, задний кострец тоже черный. Измученная и тощая, она жадно пьет долгожданную воду из человеческой миски.
Вторая собаку, длинношерстная, тоже с черными ушами. Обессилев от жажды, она положила на колени хозяина голову и смиренно ожидает воду.
Рядом – кролик, петух, слева – два ягненка.
Что хотел сказать художник, поместив собаку среди людей на передний план? Видимо, он хотел сказать, что люди любили собак еще с глубокой древности, никогда их не покидали, даже в несчастье, даже на грани гибели народа, а собаки оставались преданными и верными, готовыми погибнуть вместе с человеком.
Ведь за минуту до этого все были в отчаянии, у них не было ни капли надежды. И они говорили в глаза спасшему их от рабства Моисею:
«О, если бы мы умерли от руки господней в земле египетской, когда мы сидели у котлов с мясом, когда мы ели хлеб досыта! Ибо вывел ты нас в эту пустыню, чтобы всех собравшихся уморить голодом».
Моисей с великой горестью понял, как глубоко овладел людьми дух рабский: хлеб в достатке и котлы с мясом им дороже свободы. И вот он высек воду из скалы. И было в тот час благо всем, идущим за ним, что и ощущается в картине Бассано.
А может быть, художник и поместил собак на главное место как укор людям за их малодушие в несчастье, как символ верности, надежды и преданности? Все может быть. Это было давно.
Картине Д. Бассано более трехсот лет. Неужели же черное и белое в Биме идет от тех времен? Не может того быть. Впрочем, природа есть природа.
Однако вряд ли это поможет чем-то отстранить обвинение против Бима в его аномалиях расцветки тела и ушей. Ведь чем древнее будут примеры, тем крепче его обвинят в атавизме и неполноценности.
Нет, надо искать что-то другое. Если же кто-то из кинологов и напомнит мне о картине Д. Бассано, то можно, на крайний случай, сказать просто: а при чем тут черные уши у Бассано?
Поищем данные ближе к Биму по времени.
* * *
Выписка из стандартов охотничьих собак: «Сеттеры-гордоны выведены в Шотландии… Порода сложилась к началу второй половины XIX столетия… Современные шотландские сеттеры, сохранив свою мощь и массивность костяка, приобрели более быстрый ход. Собаки спокойного, мягкого характера, послушные и незлобные, они рано и легче принимаются за работу, успешно используются и на болоте, и в лесу… Характерна отчетливая, спокойная, высокая стойка с головой не ниже уровня холки…».
* * *
Из двухтомника «Собаки» Л. П. Сабанеева, автора замечательных книг – «Охотничий календарь» и «Рыбы России»:
«Если мы примем во внимание, что в основании сеттера лежит самая древняя раса охотничьих собак, которая в течение многих столетий получала, так сказать, домашнее воспитание, то не станем удивляться тому, что сеттеры представляют едва ли не самую культурную и интеллигентную породу».
Так! Бим, следовательно, собака интеллигентной породы. Это уже может пригодиться.
* * *
Из той же книги Л. П. Сабанеева:
«В 1847 году Пэрлендом из Англии были привезены, для подарка Великому Князю Михаилу Павловичу, два замечательных красивых сеттера очень редкой породы… Собаки были непродажный и променены на лошадь, стоившую 2000 рублей…»
Вот. Вез для подарка, а содрал цену двадцати крепостных. Но виноваты ли собаки? И при чем тут Бим? Это непригодно.
* * *
Из письма известного в свое время природолюба, охотника и собаковода С. В. Пенского к Л. П. Сабанееву:
«Во время Крымской войны я видел очень хорошего красного сеттера у Сухово-Кобылина, автора «Свадьбы Кречинского», и желто-пегих в Рязани у художника Петра Соколова».
Ага, это уже ближе к делу. Интересно: даже сатирик имел тогда сеттера. А у художника – желто-пегий. Не оттуда ли твоя кровь, Бим? Вот бы! Но зачем тогда… черное ухо? Непонятно.
* * *
Из того же письма:
«Породу красных сеттеров вел также московский дворцовый доктор Берс. Одну из красных сук он поставил с черным сеттером покойного Императора Александра Николаевича. Какие вышли щенки и куда они девались – не знаю; знаю только, что одного из них вырастил у себя в деревне граф Лев Николаевич Толстой».
Стоп! Не тут ли? Если твоя нога и ухо черны от собаки Льва Николаевича Толстого, ты счастливая собака, Бим, даже без личного листка породы, самая счастливая из всех собак на свете. Великий писатель любил собак.
* * *
Еще из того же письма:
«Императорского черного кобеля я видел в Ильинском после обеда, на который Государь пригласил членов правления Московского общества охоты. Это была очень крупная и весьма красивая комнатная собака, с прекрасной головой, хорошо одетая, но сеттериного типа в ней было мало; к тому же ноги были слишком длинны, и одна из ног совершенно белая. Говорят, сеттер этот был подарен покойному Императору каким-то польским паном, и слух ходил, что кобель-то был не совсем кровный».
Выходит, польский пан облапошил императора? Могло быть. Могло это быть и на собачьем фронте. Ох уж этот мне черный императорский кобель! Впрочем, тут же рядом идет кровь красной суки Берса, обладавшей «чутьем необыкновенным и замечательной сметкой». Значит, если даже нога твоя, Бим, от черного кобеля императора, то весь-то ты вполне можешь быть дальним потомком собаки величайшего писателя… Но нет, Бимка, дудки! Об императорском – ни слова. Не было – и все тут. Еще чего недоставало.
* * *
Что же остается на случай возможного спора в защиту Бима?
Моисей отпадает по понятным причинам. Сухово-Кобылин отпадает и по времени и по окрасу. Остается Лев Николаевич Толстой: а) по времени ближе всех; б) отец его собаки был черным, а мать красная. Все подходяще. Но отец-то, черный-то, – императорский, вот загвоздка.
Как ни поверни, о поисках дальних кровей Бима приходится молчать. Следовательно, кинологи будут определять только по родословной отца и матери Бима, как у них и полагается: нет белого в родословной – и аминь. А Толстой им ни при чем. И они правы.
Да и в самом деле, этак каждый может происхождение своей собаки довести до собаки писателя, а там и самому недалеко до Л. Н. Толстого. И действительно: сколько их у нас, Толстых-то! Ужас как много объявилось, помрачительно много.
Как ни обидно, но разум мой готов уже смириться с тем, что Биму быть изгоем среди породистых собак. Плохо. Остается одно: Бим – собака интеллигентной породы. Но и это не доказательство (на то и стандарты).
* * *
– Плохо, Бим, плохо, – вздохнул хозяин, отложив ручку и засунув в стол общую тетрадь.
Бим, услышав свою кличку, поднялся с лежака, сел, наклонив голову на сторону черного уха, будто слушал только желто-рыженьким. И это было очень симпатично. Всем своим видом он говорил: «Ты хороший, мой добрый друг. Я слушаю. Чего же ты хочешь?»
Хозяин сразу же повеселел от такого вопроса Бима и сказал:
– Ты молодец, Бим! Будем жить вместе, хотя бы и без родословной. Ты хороший пес. Хороших собак все любят. – Он взял Бима на колени и гладил его шерстку, приговаривая: – Хорошо. Все равно хорошо, мальчик.
Биму было тепло и уютно. Он тут же на всю жизнь понял: «Хорошо» – это ласка, благодарность и дружба.
И Бим уснул. Какое ему дело до того, кто он, его хозяин? Важно – он хороший и близкий.
– Эх ты, черное ухо, императорская нога, – тихо сказал тот и перенес Бима на лежак.
Он долго стоял перед окном, всматриваясь в темно-сиреневую ночь. Потом взглянул на портрет женщины и проговорил:
– Видишь, мне стало немножко легче. Я уже не одинок. – Он не заметил, как в одиночестве постепенно привык говорить вслух «ей» или даже самому себе, а теперь и Биму. – Вот я и не один, – повторил он портрету.
А Бим спал.
* * *
Так они и жили вдвоем в одной комнате. Бим рос крепышом. Очень скоро он узнал, что хозяина зовут «Иван Иваныч». Умный щенок, сообразительный. И мало-помалу он понял, что ничего нельзя трогать, можно только смотреть на вещи и людей. И вообще все нельзя, если не разрешит или не прикажет хозяин. Так слово «нельзя» стало главным законом жизни Бима. А глаза Ивана Иваныча, интонация, жесты, четкие слова-приказы и слова ласки были руководством в собачьей жизни. Более того, самостоятельные решения к какому-либо действию никоим образом не должны были противоречить желаниям хозяина. Зато Бим постепенно стал даже угадывать некоторые намерения друга. Вот, например, стоит он перед окном и смотрит, смотрит вдаль и думает, думает. Тогда Бим садится рядом и тоже смотрит и тоже думает. Человек не знает, о чем думает собака, а собака всем видом своим говорит: «Сейчас мой добрый друг сядет за стол, обязательно сядет. Походит немного из угла в угол и сядет и будет водить по белому листку палочкой, а та будет чуть-чуть шептать. Это будет долго, потому посижу-ка и я с ним рядом». Затем ткнется носом в теплую ладонь. А хозяин скажет:








