Текст книги "Страда"
Автор книги: Константин Паустовский
Соавторы: Виктор Астафьев,Михаил Пришвин,Федор Абрамов,Андрей Платонов,Гавриил Троепольский,Василий Белов,Александр Яшин,Евгений Носов,Валентин Овечкин,Глеб Горышин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
Пройдет много вечеров, много лет, поблекнут детские обиды, смешными сделаются в сравнении с обидами и бедами настоящими, и банные субботние вечера сольются и остановятся в его памяти одним прекрасным мгновением.
* * *
Примыкающий к задам дворовых построек клочок жирной наносной земли, забранный жердями, удобренный золой и костями, был прост и деловит с виду. Лишь широкие межи буйным разноростом да маковый цвет недолговечным полыханием освещали огород к середине лета, да и мак-то незатейный рос, серенького либо бордово-лампадного цвета с темным крестиком в серединке. В крестике бриллиантом торчала маковка, пушисто убранная, и в пухе том вечно путались толстые шмели. Но была и еще одна роскошь: тропическим островом непроходимо темнел средь огорода опятнанный беленькими цветами горох. Иным летом в картошке заводился десяток-другой желтоухих солноворотов, часто до твердого семечка не вызревавших; или полыхнут, бывало, среди морковника невесть откуда залетевшие цветы – ноготки. Ну, еще табак украдчиво цветет на бросовых грядах. Добрые гряды под табак ни одна крестьянка не отдаст, считая растение это зряшным и делая потачку мужикам только потому, что без них, без мужиков, никуда не денешься и никого не родишь.
На межах – там разнообразней и свободней все. Там кто кого задавит, тот и растет, дурея от собственного нахальства. Конечно же, конопля, лебеда, жалица, репейник да аржанец-пырей любую живность задушат. Однако ж нет-нет да и взнимутся над тучей клубящимся бурьяном стрелы синюхи, розетки пуговичника-рябинки, либо татарник заявит о себе. Властно оттеснив мускулистым телом тощую мелкоту, обвесится татарник круглыми сиреневыми шишками и стоит, ощетинясь всеми колючками, или взметнется над межой нарядный коровяк и сияет дураковатым женихом, радуется самому себе.
Ну, вот и вся, пожалуй что, краса, весь наряд. По весне природа на родине мальчика чуть повеселей, но вся она по-за огородом, вся по горам, по речкам да по лугам. Зато раздолье в огороде весной какое! А земля и впрямь пуховая! Плуг легко и забористо входил в огородную прель, видно было, как играючи, балуясь, ходят с плугом конишки, пренебрежительно отфыркиваясь: «Разве это работа!»
Здесь от веку никто не знал тяпки. Картошку не окучивали, а огребали руками.
Наземь в землю не клали, вывозили за поскотину. Лишь малую часть его использовали на огуречные, «теплые» гряды. Ворочали их почти в пояс высотой. Лунки выгребали такие, что чернозема в них входила телега.
В ночное время (от сглазу) бабка с наговором закапывала в гряду пестик, похожий на гантель для развития мускулатуры, ныне современными гражданами употребляемую. Пестик утаивался в гряду для того, чтобы огурец рос как можно крупнее.
В согретой грядке напревали серенькие грибки и тут же мерли бесследно. Выступали реснички травы, кралась жалица с боков, а больше ничего не появлялось. Но вот в одном-другом черном глазу лунки узким кошачьим зрачком проглядывало что-то; привыкая к свету, примериваясь к климату, зрачок расширялся и не сразу, не вдруг обнаруживал два пробных, зеленовато-бледных листка. Настороженные, готовые запахнуться от любого испуга, они берегли вглуби мягкую почку огуречной плоти, робкий зародыш будущего растения. Постояв, собравшись с духом, живая ракушка наконец выпускала на волю уж доподлинный шершавенький листок. Он тоже обвыкал на свету, тоже принюхивался недоверчиво к лету, зябко ежась от ночной изморози.
Но нет, не закоченел до смерти огуречный листок, удержался, и по его сигналу пошли лист за листом, лист за листом, вытягиваясь по зеленой бечевке из мрака навозных недр. Молодые усы браво завинчиваются на концах бечевок, цепляясь друг за дружку, листья уж катятся в борозды, и, как всегда неожиданно, возьмет и празднично засветится в одной из лунок желтенький цветок, словно огонек бакена средь широкой реки.
Первая искорка, первый сигнальный огонек, он чаще всего пустоцветом являлся и быстро опадал, как бы указав дорогу цветам более стойким, способным не только сиять, но и плодоносить.
Под жилистыми листами, под зелеными усатыми бечевками желто запорошится гряда, и, глядишь, в зеленом шероховатом укрытии обнаружится ловко затаившийся огурчик, пупыристый, ребристый, и в носу у него шушулиной сохлый цветок торчит. Отпало и соцветие, а под ним засияло белое рыльце, и лучиками прострелило полнеющее тело огурца до самой круглой жопки светлыми лучами. Зябкие прыщи, ребра, морщины выровнялись, огурец налился соком, заблестел, и тесно ему стало под листьями, воли захотелось. Вывалился он, молодой, упругий, на гряду и масляно блестит на солнце, да еще и в борозду свалиться норовит, баловень этакий!
Лежит огурец-удалец, светится, а семейство ревниво следит друг за дружкой, особенно за мальчиком, чтобы не снял он огурец-то, не схрумкал его в одиночку. Съесть огурец каждому хочется, и, как ни сдерживайся, как ни юли, проходя по огороду, обязательно раздвинешь руками широкие, цепкие листы, поглядишь, как он, бродяга, нежится в тенистом зеленом сплетении, да и уйдешь от греха подальше, глотая слюнки.
Но, слава тебе, господи, никто не обзарился, не учинил коварства – уцелел первый огурец, выстоял! Бабушка сорвала его и принесла в руках осторожно, будто цыпушку, и всем ребятишкам отрезала по пластику, «нюхнуть» и разговеться, и взрослому трудовому люду для запаха в окрошку огурца покрошила.
Окрошка с огурцом! Знаете ли вы, люди добрые, что такое окрошка с первым огурцом?! Нет, не стану, не буду об этом! Не поймут-с! Фыркнут еще: «Эка невидаль – огурец! Пойду на рынок и куплю во какую огу-речину – до-о-олгую!..»
* * *
Огуречная гряда всегда ближе к воротам располагалась, чуть в стороне от остальных гряд, и почему-то поперек всего порядка. Стройными рядами лежали гряды до середины огорода. На одной из них, самой доступной, чтоб ногами попусту другую овощь не мяли, пышно зеленело лакомство ребячье – морковка! Две-три гряды острились стрелами лука и следом, мирно опустив серые угольчатые стебли, вкрадчиво шелестел лютый фрукт – чеснок! Подальше от тенистых мест, чтобы солнце кругло ходило, к лучинкам привязаны тощие-претощие дудочки помидоров с квелыми, аптеч-но пахнущими листьями. Стоят они, смиренные, растерянные после прелой избяной полутеми, где росли в ящиках и горшках, раздумывая теперь, что им делать: сопротивляться или чахоточно доходить в этой простудной стороне? Но вокруг так все прет из земли, так тянется к солнцу, что и они пробно засветят одну-другую бледную звездочку цветка. Вкусив радости цветения, помидорные дудочки и бородавочки из себя вымучат, а потом, под шумок да под огородный шепоток, обвесятся щекастыми кругляками плодов и ну дуреть, ну расти – аж пасынковать их приходится, убирать лишние побеги и подпирать кусты палками, иначе рухнут от тяжести.
Клубится репа издырявленным листом – все на нее тля какая-то нападает; багровеет, кровью полнится свекла; тужится закрутиться в тугой ком капуста. «Не будь голенаста, будь пузаста!» – наказывала бабка капусте, высаживая хрупкую рассаду непременно в четверг, чтобы черви не съели. Широко развесила скрипучие упругие листья брюква, уже колобочком из земли начиная выпирать. Обочь гряд светят накипью цветов бобы, и сбоку же гряд, не обижаясь на пренебрежительное к себе отношение, крупно, нагло и совершенно беззаботно растут дородные редьки. Шеломенчихой обзывают эти редьки, Шеломенчихой – вырви глаз! Миром оттерли беспутную бабу – Шеломенчиху на край села, за лог. А она и там, в мазаной землянухе, без горя живет, торгуя самогонкой и каждый год выполняя бабье назначение. «У тебя ведь и зубов-то уж нету, срамов-ка! А ты все брюхатеешь!» – клянут ее бабы. А она в ответ: «Не-э-э, ешли в роте пошариться, корешок еще знайдется!..»
За баней, возле черемухи, есть узенькая гряда, засеянная всякой всячиной. Это бабкин каприз – все оставшееся семя она вольным взмахом раскидывала по «бросовой» грядке со словами: «Для просящих и ворующих!» Ах, какая расчудесная та вольная грядка иными летами получалась!
У леса, спустившегося с гор и любопытно заглядывающего через заднее прясло, темнеет и кудрявится плетями труженица картошка. Она тоже цвела, хорошо цвела, сиренево и бело, а в бутонах цветков, похожих на гераньки, светились рыженькие пестики, и огород был в пене цветов целые две недели. Но никто почему-то не заметил, как красиво цвела картошка. Люди ждут – не чем она подивит, а чего уродит. Так уж в жизни заведено: от главного труженика не праздничного наряда требуют, а дел и добра. Его не славословят, не возносят, но когда обрушивается беда – на него уповают, ему молятся и спасения ждут только от него.
Ах, картошка, картошка!
Ну разве можно пройти мимо, не остановиться, не повспоминать? Моему мальчику не довелось подолгу голодать, умирать от истощения в Ленинграде. Но об огородах, размещенных на улицах, в парках, возле трамвайных линий и даже на балконах, он слышал и читал. Да и в своих краях повидал огороды военной поры, вскопанные наспех, часто неумелыми, к земляной работе неспособными руками. Не одни ленинградцы летом сорок второго года, молитвенно кланяясь кусту картошки, дышали остатним теплом на каждый восходящий из земли стебелек.
* * *
Первой военной весной мой мальчик, ставший подростком, учился в городе и вечерами вместе с фэзэошной ордой бродил с сеткой по студеной речке, выбрасывая на берег склизких усачей, пескаришек, случалось, и хариус либо ленок попадался. Рыбаки делали свое дело, грабители – свое. Они лазили по вскрытым лопатами косогорам и из лунок выковыривали картошку в уху, чаще всего половинки картофелин, а то и четвертушки. Летом, когда всюду, даже в дачном сосновом бору меж дерев, взошла картошка, приконченно рыдали и рвали на себе волосы поседевшие от войны эвакуированные женщины, не обнаружив на своих участках всходов. Многие из них на семенной картофель променяли последние манатки, даже детские обутчонки и платьица…
И не становилась ведь поперек горла та, обмытая слезами, картошка!
Забыть бы ту пакость, снять с души тяжкий груз, да ведь невозможно наедине-то с собою лгать и делать вид, будто всю жизнь творил добрые дела и был спасителем Отечества. Если уж по чести, спаситель наш – огород! И тут гадать не приходится, и голову ломать незачем. В огороде же том самоглавнейший спаситель – скромное и терпеливое, как русская женщина, существо – картошка! Что было бы с нами без нее, без картошки? Вы думали когда-нибудь об этом, люди добрые?
В честь картошки надо бы поставить памятник посреди России! Поставлены же памятники гусям, спасшим Рим. В Австралии будто бы есть памятник овце. Последнему волку Европы монумент возведен! Ну, если уж картошке памятник неловко ставить – плод все же, неодушевленное существо, – тогда тому, кто нашел этот плод в заморских землях, выделил его среди прочих диких растений, в Россию завез и, рискуя головой, внедрял на русской земле.
В горах и под горами, в болотах и песчаниках, на глине и камешнике, меж дерев и на вспольях, на старой, изношенной почве и в новине – всюду и везде как-то сама собой растет картошка, почти не требующая ухода и забот – прополи, окучь, и все дело! Но что есть лучше этого растения на свете? Хлеб? Да! Однако хлебу столько воздано! Столько о нем написано и спето! Так отчего и почему мы, российские люди, и особенно бывшие солдаты, спасенные ею не раз, про картошку-то забыли?
Фронтовые дороги – длинные, тяжкие. Все-то на них где-то застревали кухни. Пушка идет или тащат ее; танк идет; машина идет; конь ковыляет; солдат бредет вперед, на запад, поминая всех, кто под руку подвернется. А кухня отстала! Но есть-то ведь надо и солдату хоть раз в день. Если три раза, так оно тоже ничего. Один же раз просто позарез необходимо.
Глянул солдат налево – картошка растет! Глянул направо – картошка растет! Лопата при себе. Взял за тугие космы матушку-кормилицу, лопатой ее подковырнул – и вот пожалуйста: розоватые или бледно-синие, а то и желтые или совсем белые, как невестино тело, картошки из земли возникли, рассыпались и лежат, готовые на поддержку тела и души. Дров нету, соломы даже нету? Не беда! Бурьян-то уж везде и всюду на русской земле сыщется. Бурьяном мы шибко богаты. Круши его, ломай через колено, пали его!
И вот уж забурлила, забормотала картошка в котелке. Про родное ведь, чертовка, и бормочет-то! Про дом, про огород, про застолье семейное. Как ребятишки с ладошки на ладошку треснутую картоху бросают, дуя на нее, а потом в соль ее, картошку-то, в соль!
И нет уже никакой безнадежности в душе солдата, никакого нытья. Только замокрело малость в глазу, но глаз, как известно, проморгается!
Поел картошки солдат, без хлеба поел; иной раз и без соли, но все равно врагу готов и может урон нанести.
Случалось – воды нет. В костер тогда картошку, в золу, под уголья. Да затяжное это дело, и бдить все время надо, чтоб не обуглилась овощь. А когда тут бдить? В брюхе ноет, глаза на свет белый не могут глядеть от усталости… Значит, находчивость проявляй – в ведро картошек навали, засыпь песочком либо землею, чтоб не просвистывал воздух горячий, и через минуты какие-нибудь – будьте любезны, кушайте на здоровье продукт первой важности, в собственном пару, как из бани явившийся! А то еще проще простого способ есть: насыпь полную артиллерийскую гильзу картох, опрокидывай рылом в землю, пистоном вверх, разводи на гильзе огонь, а сам дрыхни без опаски. Сколько бы ты ни спал, сколько бы ни прохлаждался, картофель в гильзе изготовится так, что и шкурку скоблить ножом не надо – сама отлупится!
Нет, я снова о памятнике речь завожу! И не на шутку! Картошке, из которой люди наловчились по всему белу свету готовить с лишком две тысячи блюд, опоре-то нашей жизни – никакого внимания?! По гривеннику всем людям труда – основным картофелеедам – собрать надо, и пусть самые талантливые художники, самые даровитые скульпторы придумают памятник! Тот, кто умеет сочинять гимны, должен найти самые торжественные слова, а самые голосистые певцы пусть исполнят гимн картошке на самой широкой площади, при всем скоплении народа.
И не знаю, кто как, а мой мальчик плакал бы, слушая тот гимн!
* * *
Мальчик идет по заросшей тропинке от бани. Жилки травы-муравы, стебли подорожников мокрой свечкой попадают меж пальцев; тряпично-мягкие цветки гусятницы, головки дикого клевера и ворожбы щекочут промытые и оттого чуткие ступни ног. На меже сверкает конопля и сыплет семя лебеда, шебурша по листьям лопухов и застарелого морковника. Жалица, пучка, жабрей, чернобыльник чуть слышно шелестят, а вот лебеда будто в мокрой шубе вся. Бочком меж нее хотел мальчик проскользнуть, но штаны все-таки намокли, тяжелея, сползают с живота.
Вот и борозда что дорога широкая, но тоже вся поросшая пастушьей сумкой и всюду проникающей мокрицей. Мальчик пересекает бороздой огород и, удалившись на такое расстояние, где не слышен плеск воды, шум пара на каменке, аханье веников, шальные взвизги девок, – озирается.
У межи, отделяющей соседский огород, он приседает па корточки и, затаив дыхание, сквозь чащу бурьяна и тонкого аржанца, будто сквозь густой отвесный дождь, высматривает одному ему известное таинство.
Конечно же, как и у всякого зоркого, делового мальчишки, тайн у него дополна, и о них можно поведать другу или дедушке. Вот, к примеру, за банею черемуха. Старый ствол ее умер и засох, вершина обломилась, упала, изорвав сплетения хмеля, опутавшего ее еще молодую, и преет теперь черемуха в межевой гущине, а на месте ее коричневые упругие побеги уже пучком наперегонки вверх идут. Черную кору с упавшего ствола оборвало ветром, комель подолбили дятлы, источили муравьи. В сухой выбоине серого комля, под навесом рыжего гриба тутовика, устроилась на жительство птичка-невеличка, тихая мухоловка с печальным голосом и алой грудкой. Возле нее хахалем вертелся мухолов, которому хотелось громко петь и веселиться, но хозяйственная и смиренная мухоловка успокаивала его, грустно и терпеливо объясняя, что живут они в соседстве с людьми и надо вести себя скромно. Мухолову прижим такой скоро надоел, и он подался в другое, более разгульное и безопасное место. Мухоловка, оставшись покорной вдовицей, накрыла маленьким телом гнездышко, и скоро под ней оказались яички чуть больше горошин. Из горошин тех выклюнулись гадкие, на маму совсем непохожие птенцы, но скоро начали выправляться, и то на голове, то в заднице перо у них высовывалось, рахптные пузца усохли, башка вытянулась в клюв, и птенцы как птенцы сделались.

Гнездышко лежит в стволе черемухи, но мухоловки там уже нет. С ненасытными, писклявыми детьми она переселилась в межевые заросли – смекайте, дескать, деточки, сами насчет пропитания, а я уж совсем изнемогла без мужа вас кормить. Она и сейчас вон подает голос из бурьяна: «Ти-ти, ти-ти, ти-ти…» «Спите, спите…» – это она птенцов своих увещевает, а у мальчика тоже рот потянуло зевотой – отправляться надо на боковую.
Но напомнила ему мухоловка другую птичку – белобрюхую ласточку.
* * *
Ласточка с ликованием носилась над рекой, взмывая вверх, к облакам, и оттуда падала на воду, кружилась над домами, ныряла в береговую норку. Она прилетела из дальних стран. Она так стремилась к этой деревушке, к родной норке, прошла сквозь такие беды и расстояния, что забыла обо всяких опасностях.
Прицелившись глазом, мальчик метнул в береговушку камень и сшиб ее над огородом. Дрожа от охотничьего азарта, он схватил птичку с гряды, услышал ладонями, как часто, срывисто бьется крохотное сердце в перьях. Клюв птички открывался беззвучно, круглые глаза глядели на мальчика с ужасом, недоумением и укором…
В руку перестало тыкать, глаза птички подернулись туманцем вечного сна, головка опала. Раскрывая ногтями скорбно сжатый клюв, мальчик пускал в него теплую слюну, поднимал пальцами голову и крылья птички, подбрасывал ее, надеясь, что береговушка снова полетит, но птичка скомканно падала на землю и не шевелилась.
Мальчик выкопал стеклом могилку, устелил ее палыми листьями, завернул береговушку в тряпочку и закопал. «Шило-мотовило под небеса уходило, по-бурлацки певало, по-солдатски причитало», – вспомнилось ему здешнее присловье. Как стояла бабушка на крыльце, вспомнилось, и, глядя из-под ладони на ликующую ласточку, крестясь, пропела умиленно: «Вот еще одно лето мне ласточка на крылышках принесла…» – и, не переставая светло улыбаться, потыкала концом платка в уголки глаз.
Долго и недвижно сидел мальчик под черемухой, тужился и не мог осмыслить смерть: «Я никогда и никого не буду больше убивать».
Наивный мальчик! Если б все в мире делалось по воле и разумению детей, не ведающих зла!
За весну на могилке береговушки выросла трава, а другим летом поднялась и кудряво зацвела пестрая саранка. «Это душа ласточкина вылетела из темной земли», – подумал мальчик.
* * *
Много секретного накопилось у мальчика в огороде, в межах и за постройками. Там вон, у глухой сопрелой стены сарая, второй год растет маленькая, но уже кучерявая бузина-пищалка, и никто-никто не знает, что она там растет, и только когда она сделается выше мальчика и появятся на ней мелкие алого цвета ягоды – мальчик покажет ее. На дальней гряде, которая против бани, после каждой пахоты он находит костяные бабки. Ровно бы кто их рожает в земле, и весной они солдатиками выходят наверх. Знал он еще сусликовую нору возле горы, но веснами сверху катился снеговой кипун; пьяно дурея, он рушился в лог с таким гамом и лязгом, что и не верилось в его краткое, ребячье буйство, казалось, он до того разойдется, что в конце концов не только мальчиково подворье, но и все село смоет в реку. Каждую весну этот кипун-крикун вымывал суслика из норы. Не выдержала бедная зверушка мучений и умерла от простуды или ушла с худого места. Весенней водой наносило в огород всякой всячины: камешник, семена трав, диковинные выворотни, кости, коренья, стебли клубники. Куст смородиновый приволокло одной весной, швырнуло в бочажину. Куст поймался за берег, растет с каждым годом все шире, рожает черные ягоды, и осенью птичьими лапками плавают листы смородины по воде. Да вот беда – лягушата под смородиной летуют, а на лягушат охотится черная змею-га. И мальчик, прежде чем подступиться к смородине, пощипать ягод, бросает камни в куст, топает ногами, кричит, сатанея от нагоняемого на себя гнева.
Целый мир живет, шевелится и прячется в плотно сомкнувшейся зелени огорода. Кузнецы вон взялись за свое дело, секут по всей округе траву под корень. Но один кузнец проспал назначенное время и разогревает в себе машинку. Сердитый звук: «З-зы! З-зы-ы-зык!» – раздается в капусте. Говорят, что издает он звуки крылами, но мальчик твердо верит – в брюхе прыгучей козявки есть игрушечного размера сенокосилка.
* * *
Не все огороды на селе строги, деловиты, незыблемы. Наезжий народ со всячинкой селился в этих местах, и всяк распоряжался землей как хотел и умел. Поселенцы располагали гряды как попало и городьбы Порой вовсе не ладили. Вместо огурцов и помидоров, требующих труда, радения, каждодневной поливки, сажали цветы. А один бывший веселый каторжник как-то ягоду викторию посадил. Отроду ягоды в этой местности носили из лесу, и вот тебе на – огородную землю ягодой заняли! И называется ягода не черницей, не земляникой и не брусницей, а вик-то-ри-ей!
Викторию ту лихие деревенские «огородники»-парнишки еще зеленую выдрали с корнями и съели. Ягода хрушкая, на клубнику похожая, и название у нее баскущее. Однако с лесной не сравнишь – воды в ней много, и запах не тот, не то-о-от!
Больше никто викторию в селе садить не решался, и постепенно о ней забыли деревенские люди. И не случалось бы огородных причуд, если бы бабка мальчика не была выдумщицей и не приплавила бы из города чудные какие-то семечки: одно плоское, сердечком, на огуречное похоже, но гораздо больших размеров. Посадила бабка то семечко на самом конце гряд, возле бани, и, поскольку не верила в его полезные свойства, скоро забыла про него.
Другое семя краше того – похоже на выпавший дедушкин зуб, коричневый от табаку, и твердости костяной. Бабка размочила его в блюдечке вместе с бобами и небрежно воткнула меж луковиц.
Долго ничего не появлялось из земли. Сорная трава мушиной густотой расселилась по всему огороду. Людское и ребячье наказание – трава эта. Поли ее, проклятую, поли, ломай все лето поясницу, отсиживай ноги, истязай и жаль руки до трещин о крапиву…
Полол однажды мальчик луковую гряду (морковную и другие с мелкоростом ему пока не доверяли – выдергать может полезную овощь, а лук можно, лук хорошо различается), полол он, полол, ноя под нос какую-то тягучую песню, отмахиваясь грязными руками от мошкары и звенящей рыжей осы. Внезапно пальцы его ухватили растение, упругой щепотью пропоровшее землю. Крепким и непривычным для рук оказалось растение. Приглядевшись, мальчик сообразил – взошло оно! Вот тебе и на! Не верилось, что из твердого семечка чего-нибудь получится и что есть в его костяной середке живина, способная воспрянуть и прорасти.
Как мальчик ухаживал за тем растением! А оно, радуясь заботе, поливке и черной земле, высвобожденной из сорняков, перло без устали вверх, опуская одно за другим ременные шероховатые листья. «Ух ты, матушки мои!» – захлебываясь восторгом созидателя, говорил мальчик и мерился с загадочным созданием природы, норовившим обогнать его в росте.
Благоговейно притих мальчик, когда обнаружилась в пазухе длинных скрипучих листьев куколка, завернутая в зелень пеленок. За ней другая, третья. Детенышам холодно было северными ночами, они изморозью покрывались, но все же пересилили природные невзгоды, и чубчик, белый-белый, у каждой куколки из-под одежек выпрыснулся.
«Ух ты, батюшки мои!» – повергнутый в совершенное уже потрясение, прошептал мальчик. Не выдержав искушения, он расковырял пленочку на одном детеныше и обнаружил ряды белых, одно к одному притиснувшихся зерен. Зажмурившись, куснул зерна мальчик, и рот его наполнился сладким, терпким молоком.
Об этаком диве он не мог не поведать людям. Люди– это соседские парнишки – слопали дитенков вместе с белыми чубчиками, вместе с хрусткой палочкой, заключенной в середку сладкой штуковины.
Доживет мой мальчик и до той поры, когда захлестнет всех кукурузная стихия, и с недоумением узнает однажды, что и в его родной деревне, где иными летами картофель бьет в цвету заморозками, лучшие земли пустят под «царицу полей», ту самую забавную штуковину, которая как-то ненароком выросла в огороде один раз, да и то лишь до сметанно-жидкого зерна дошла.
* * *
Военные пути-дороги приведут моего мальчика к спаленной крестьянской усадьбе, и вид пожарища, уже облитого дождями, будто от древности поседевшего, поселится в нем всегдашней скорбью, а сгоревший огород потрясет своей космически-запредельной остылостью и немотой. Черная картофель с вылупившимися балаболками, скрюченная сверху и чуть живая снизу; редьки и брюквы в черных трещинах; одряблые, простоквашно-кислые дыни; унылые морды рябых подсолнухов с косами свернувшихся листьев – все-все в огороде было оглушено серым тленом и черной тишиною. А черные вилки капусты блазнились головами вкопанных в землю людей; гнойно сочащиеся помидоры – недожаренным мясом с подпаленной мускульной краснотою. Белые, сваренные огнем сплетения лука – клубками поганых белых червей, глистов навроде.
Поперек огуречной гряды, на рыжих, оторвавшихся от стеблей огурцах лежала женщина в разорванной полотняной сорочке. Яростными бельмами сверкали ее остановившиеся глаза, в зубах закушены стон и мука. К груди женщины приколот был фашистским ножевым штыком мальчик-сосунок, как белая бабочка-капустница. Когда ребенка отняли от груди матери и вынули штык из жиденькой его спины – всех сразило умудренно-старческое личико ребенка. В довершение ко всему откуда-то взялась хромая цыпушка. Осипело клохча, инвалидно припадая на тонкий сучок перебитой ноги, она рванулась к людям, ровно бы ведала, что наши, русские, вернулись, и она, единственная живая душа, уцелевшая на убитом подворье, приветствовала их.
Доведется моему мальчику хоронить ленинградских детей, сложенных поленницами в вагоне, умерших от истощения в пути из осажденного города. Побывает он в лагере смерти и не сможет постичь содеянного там, потому что, если постичь такое до конца, – сойдешь с ума. Перевидает он тысячи убитых солдат, стариков, детей, женщин, сожженные села и города, побитых животных: овец, коз, коров, коней. Но тот огород с черными вилками капусты на серой земле, гряду с червиво-свитым белым луком, ребеночка, распятого на груди матери, оскаленное лицо молодой женщины, до конца сопротивлявшейся надругательству, и клохчущую цыпушку на остреньком сучке-лапке он помнить будет отшибленно от всей остальной войны – так уж устроен мой мальчик: намертво врубается в него первое горе, наповал валит первая боль.
* * *
В пышных украинских огородах помидоры вызоривались на кустах, а не в старых валенках и в корзинах на полатях. Из сеянца-лука здесь вырастали луковицы в солдатский кулак величиной. Темнокорые гладкие кабачки висели там на кустах, и, не зная названия овощи, солдаты называли их соответственно форме – хреновинами. Кукуруза росла полями, початки созревали до желтизны, и молотили их тут на зерно, а белые чубчики и стержни початков не ели, ими топили печи, потому что тайги здесь нет и с дровами туго. Подсолнухи росли полями, и желтые тучи поднимались над пашней, когда дул ветер. Арбузы валялись как бы беспризорно, сами собой на земле.
Без зависти, с притаенной веселостью вспомнил мальчик, как греблись по-собачьи деревенские его корешки и он вместе с ними к плотам, проплывающим из теплых краев в город с торгом. Родная его река пересекала всю страну поперек, и если в устье ее еще стояли вечные льды, то в истоках уже созревали арбузы. Вытаращив глаза от надсады и жуткой глубины под брюхом, парнишки выстукивали зубами: «З-зу, зу-зу…» Выбрав из пестрой пирамиды что-нибудь загнившее, бросовое, с плота швыряли кругляш, и, обалдевшие от фарта и холода, отталкивая друг дружку, парнишки пихали по воде носами, лбами, рылами редкостный плод к берегу, а он вертелся мячом на быстрине, усмыгивал от них, и то-то переживаний было, то-то восторгу, когда наконец изнемогающие пловцы достигали берега и принимались с аптечной точностью делить плод, рожденный в теплых краях.
Но редко, очень редко бросали арбузы. Чаще корки обгрызенные доставались ребятишкам, но и коркам они были рады, съедали их вместе с красивыми чернильными полосами.
Фрукты, арбузы и всякие другие сахарные плоды и сам сахар надежно заменяли на родине мальчика паренки из брюквы, свеклы, моркови да ягоды, которых тут столько рождалось, что иными летами не корзинами, а коробами ягоду возили, отправляясь за нею семьями. Бабушка сказывала, когда он, мальчик, осиротел и не на кого было оставить малого, то вместе с зыбкой прихватывали его в тайгу, привязывали зыбку за сук кедра, – и на приволье, таежным духом утишенный, посапывал себе малец, а как выберут ягоду на одной елани, зыбку перевесят на другое дерево, он, глупый, даже не почует «вакуации», а коли все же проснется – соску ему: в тряпочку ягодок намнут, в рот засунут – он и довольнехонек, чмокает пользительную сладь. «Учучкаешься, бывало, в чернице до того, что пуп сорвешь хохотамши», – рассказывала веселая бабка.
* * *
Побывал с войском и за границей мой мальчик, повидал ухоженные огородики, где каждый вершок земли к делу, к месту, и порой ограду заменяют полезные кустарники: горькие дикие мандарины, гранаты, зерном похожие на российскую костянику, крепкий самшит, седовато-черный виноград «изабелла». В поднебесье, на уступах скал, встречалось что-то похожее на огород, землю сюда носили мешками и корзинами. Случалось, темные люди темной ночью уносили тот огород вместе с жалким урожаем и землею, обрекая на голодную смерть семьи горцев.
Дивился маковицам величиной с мячик, брюквам в пуд весом, картошки капывал по ведру из гнезда, помидорами «дамские пальчики» боевые сто грамм закусывал, розовым луком, от которого окриветь можно, картофельную дрочёну приправлял, озоруя, в необхватные кавуны из автомата стрелял, любовался цветущими садами, даже черную розу зрел и царственную магнолию. В бессарабские виноградники по-пластунски лазил и как-то всю ночь давил там с одной смуглянкой-молдаванкой оч-чень дурманное и сладкое вино.
Но не напрасно говорится: «Хорошо на Дону, да не как на дому», – и перед глазами мальчика всегда был тот, жердями и бурьяном окруженный огород, где трудно росла овощь, вечно боящаяся не окрепнуть, не вызреть из-за ранних холодов, украдчиво ползущих по распадку. В том огороде мальчик видел радугу. Одним концом она начиналась в огороде, а другой ее конец защемило в скалистом распадке. Радуга вся была из цветной пыльцы: маково-алой, подсолнушно-желтой, морковно-зеленой, и еще там был цвет, совершенно неуловимый и недоступный глазу, – такой цвет мальчик видел, когда нырял в воду с открытыми глазами, – цвет немого пространства, цвет голубовато-нежный, прозрачный. Вот в таком завороженном цвете обитали бесплотные тихие русалки и ангелочки с крылышками, какие нарисованы на бабушкиных иконах.








