355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Паустовский » Родина (сборник) » Текст книги (страница 2)
Родина (сборник)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:30

Текст книги "Родина (сборник)"


Автор книги: Константин Паустовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

Концерт в Вардэ

Старики дружно сплюнули и засопели трубками. И было от чего сплевывать. Происходило непонятное.

Даже пройдоха Блют, три раза плававший в Нью-Йорк и знавший столько же необыкновенных историй, сколько было карт в его подозрительной колоде, не видел ничего подобного. Даже старый пес Блют, который был у консула на дурном счету.

Хотя он клялся гробовой крышкой, что видел самого Ленина так же близко, как «Слюнявую треску» – начальника порта Торсена. Торсен до сих пор кичится тем, что он первый и без всякой охраны поднялся на палубу русского парохода с красным флагом.

– Я видел Ленина так же близко, как «Слюнявую треску», – кричал Блют на всех перекрестках. – Пусть акулы схватят понос от моего мяса, если я вру.

Да, так старики сплюнули, разглядывая на заборах мокрые афиши о сегодняшнем концерте.

На афишах было написано непонятное:

«Вечером в Морском доме команды учебных судов Союза Советских Социалистических Республик „Тюлень“ и „Гагара“ устраивают концерт в пользу германских рабочих, пострадавших от оккупации Рура. Приглашается все население города Вардэ».

Трубки усиленно и задумчиво сопели: ну-ну…

У хромого Твида от изумления и страха отстегнулась нижняя челюсть, и он не мог застегнуть ее до самого начала концерта, чем не преминули воспользоваться остряки с «Христиании». Отпетый народ, который годится только на то, чтобы возить дрянной шпицбергенский уголь и вонючий тюлений жир.

С четырех часов дня единственный в Вардэ полицейский, прозванный «Беременной акулой», уже стоял на посту у морского дома, сердито надув щеки, и мальчишки дергали его за фалды кургузого мундира и прятались за соседними углами, испуская ликующие и воинственные клики.

Начиналось то, чего боялись консул Свен и пастор Иогансен, страдающий ниспосланной богом подагрой и от тщедушной и сварливой жены, так же ниспосланной от господа бога.

Даже когда вся селедка от шотландских берегов привалила к берегу Вардэ (старики еще помнят это золотое времечко), в городе не было такого волнения, плохо скрытого за оконными занавесками.

На потной лысине аптекаря сверкало янтарное северное солнце. Все девушки Вардэ требовали – и непременно скорей – помаду для губ и дешевую пудру. Приятель аптекаря дряхлый капитан Бриг – «Тухлая пробка» – не смог окончить из-за этих вертлявых девчонок свой классический рассказ о гонке чайных клиперов в 1886 году. Тогда его «Типпинг» пришел из Фу-Чоу в Лондон на десять минут раньше «Ариеля», утерев капитану Мак-Ки-нону его угреватый нос.

В этом рассказе была одна незначительная подробность, которую знало наизусть все Вардэ, даже самые неспособные, выгнанные из школы, мальчишки.

Когда «Типпинг» перегнал «Ариеля», он вежливо спросил его сигналами: «Ну, как вам нравится наша корма?» – на что «Ариель» столь же вежливо ответил: «Ничего, она похожа на китайскую прачечную». На корме «Типпинга» матросы как раз сушили белье.

Рассказывая это, Бриг повизгивал от хохота и хлопал ладонью по зеркальным прилавкам, и под ними прыгали тюбики с губной помадой; но сегодня он не доплыл в своем рассказе до этого разительного места. Ему пришлось, как он бормотал, слишком часто «отдавать якорь», так как аптекарь бегал от полки к полке и не мог его внимательно слушать.

По каменным тротуарам пробегали деревянные сабо, хлопали двери, ветер трепал ситцевые юбки рыбачек, из окон несся чад утюгов, и сияли ярко-вычищенной медью заботливые лица машин. Потрескивали крахмальные чепчики, старики поспешно скребли бритвами проволочные баки, а не привыкшие к столь неприятным звукам кошки обидчиво садились к ним спиной, откинув в стороны хвосты.

Мальчишки оставили в покое «Беременную акулу» и вертелись кипящими толпами около русских пароходов. По команде пьяного Блюта (когда только человек успевает напиться!) они кричали непонятные, но веселившие русских слова:

– Даешь революцию!

Юнги с «Христианин» и китобойных судов что-то явственно затевали и шушукались. Начальник порта Торсен самолично, сняв пиджак, поднял над своим домом новенький флаг. Редактор коммунистической газеты «Фальксгаат» хохотал у себя в редакции так невежливо и нахально, что фру пасторша принуждена была задернуть оконные занавески. Редактор либеральной газеты поминутно смотрел на остановившиеся в половине второго часы и громко и обиженно сморкался.

Было ясно, что власть короля Гакона V была поколеблена в своих основах.

К шести часам все улицы наполнились тяжелым грохотом подкованных моржовых сапог, женским смехом и характерным звуком плевков.

Толпа валила к Морскому дому, мальчишки мчались туда же по мостовой, а пройдоха Блют, уже проспавшийся (когда только человек успевает проспаться!) кричал, что он чувствует себя великолепно.

Ветер с океана задувал зеленые язычки фонарей, и консулу Свену казалось, что весь город подмигивает ему зло и нахально подслеповатыми окнами.

– «Тухлая пробка» тоже поплыла под руку с аптекаршей на этот концерт, – сказал он раздраженно жене. – И даже этот дважды идиот Твид разронял свои слюни по всему портовому спуску. Какого черта я им дал разрешение. Город взбесился, а молокососы потащили под пиджаками красные флаги. Я видел у Берга, Симоне Педерсена. А этот беременный дурак, эта слепая лошадь топчется, как в стойле, и ничего не видит.

В театре густо пахло табаком, дешевыми духами и палеными чепчиками.

К началу концерта электричество горело беспомощно и мутно и с потолка капали, вызывая смятение в разных концах зала, увесистые капли росы. Зрители взволнованно сморкались в клетчатые платки, вздыхали и ждали. В начале концерта царила молитвенная тишина, но после русских песен кашель и сморканье начались снова.

Потом мальчишка Педерсен (сын конопатчика Педерсена) встал и сказал речь. Настоящую речь, как в стортинге во время обсуждения налога с рыболовных судов.

– Есть такие страны, – сказал он, – где уже семь лет нет ни королей, ни консулов, ни «Беременных акул». (Смех и крепкие плевки.) Сами рабочие и матросы взяли в свои руки шкот, чисто вымыли палубу от «Слюнявой трески» (смех), попросили убраться всех пасторов и арматоров. Никто им больше не морочит голову сказками о злом длиннобородом боге. («Ого! Вот так мальчишка!»)

– Не боясь хозяйских окриков, только для самих себя… («И для нас», – крикнул Симон)… и для нас, – повторил Педерсон и толкнул Симона ногой, – они создают невиданное в этом мире нужды и притеснений государство.

– А у нас? Я спрашиваю тебя, старый Твид, – не пугайся – я спрашиваю тебя, где ты похоронил свои силы? Ведь ты был лучшим силачом в Вардэ (он свернул челюсть французу с «Бель Ами»). Верно. Я это помню. Ты погубил себя на китобое, все это знают. На китобое консула Свена, у которого уже не застегивается жилет. (Крики: «Лопнули от жира штаны», шум, смех, «Беременная акула» усиленно топчется и потеет.)

– Консул Свен выстроил, Твиди, светлый дом из лакированного дерева, чтобы плодить в нем будущих консулов Свенов. (Шум, крики: «Этого не будет!» – «Какие вы знаете средства против этого?» – «Пожалейте женщин».)

– Кто выходит в зимние штормы к Шпицбергену? Мы. У кого не сходит с рук опухоль от простуды? У нас, не у барышень из Бергена. Чьи дети ждут до вечера тарелки жидкой овсянки и плачут в мамин подол? Но консулов, не пасторов и не судовладельца Гильберта. Не их, а наши. (В зале нарастает шум, мужчины шаркают сапогами, женщины плачут.)

– Нечего киснуть. Берите пример с них, с русских. «Беременная акула» робко поднял руку и кашлянул.

Дощатый зал заколебался от криков. Стулья трещали. Задние напирали на передних. Блют махал засаленной шляпой, по его желтым щекам ползли грязные слезы.

– Видит бог, ничего подобного я еще не встречал, – бормотал он растерянно.

Капитан Бриг визгливо кричал, колотя трубкой о спинку стула, что на своем «Типпинге» он не хотел бы лучших матросов, чем русские, и даже не желает вступать с кем-либо в споры по этому поводу. У аптекаря вспотел жилет, а «Беременная акула», защипанный до обморока дрянными мальчишками, перебирал ногами и беспомощно кряхтел.

Педерсен развернул красный флаг (кто-то ахнул), положил его на стол и сделал знак рукой. Все встали и сняли шапки.

– Томас Руп, родом из Вардэ, – медленно и торжественно, выполняя старинный морской обычай, стал читать по списку Педерсен. – Матрос с парусника «Габриэлла». Упал в трюм и разбился насмерть во время погрузки в Бремене. Работал на арматора Свена. Осталась вдова и двое детей.

Молчание не нарушилось.

– Сигурд Ольсен, родом из Вардэ, рулевой с «Нидерланда». Умер от желтой лихорадки в порту Массова. Работал на компанию Нордзее. Осталась старуха мать.

Он читал одно имя за другим, и, как похоронный звон, тяжело гудел у берега океан.

В углу тихо и скрипуче заплакала женщина.

– Вдова Руна, – сказал схваченный спазмой, хриплый голос.

Тогда встал русский с «Гагары» и, покраснев, медленно подошел к столу и неловко положил на стол пачку крон.

– Вы не обижайтесь, братишки, – сказал он, немилосердно комкая снятую фуражку, – что мы не можем оказать большую помощь. Наша страна еще, конечно, в общем и целом не возродилась. Ясно, что мы потуже подтягиваем пояса и очень мало оттого получаем. Положение, можно сказать, еще незавидное, но зато никакой прохвост как таковой не может даже и подумать, чтобы в нашей, к примеру, рабочей стране арматоры или как их там и вообще всякая сволочь могли проделывать такие штучки над женами и детьми матросов.

Он замолчал и смущенно махнул рукой.

Как ни бесновался в этот час океан, но его рев не мог заглушить рева зрительного зала, не понявшего слов, но понявшего жесты и блеск глаз. Все пошло вверх дном. Сначала долго кричали и сморкались. Потом под хлопанье железных рук и свист мальчишек на сцене начались матросские танцы.

Стулья отлетели к стенам, и весь зал качался и скрипел, как шхуна в полный ветер. Зал кружился пестрой, невиданной и трескучей каруселью.

Царило веселье, небывалое в Вардэ. Твид и Бриг притопывали в такт тюленьими лапами, затягивая старинную песню о черном австралийском фрегате. Высокие сероглазые русские дробно отбивали чечетку и плясовую.

Даже пройдоха Блют, лихо отщелкивая джигу, выкрикивал невнятные слова, молодцы с «Христиании» показали пораженным зрителям свой боевой помер – танец с финскими ножами. Хромой скрипач Тик надрывался от старания, вывизгивая бешеные мотивы, и старики из задних рядов орали ему:

– Не дрейфуй, Тик, ставь все паруса.

– И-и-и, эх, – крикнул внезапно появившийся в толпе «Слюнявая треска», начальник порта Торсен, и швырнул в угол фуражку с золотым галуном. – Что? Разве я не ходил с вами, ребята, на Ньюфаундленские банки? Пошел все наверх, вали на мою голову. Жарь, Тик, старина, пока не лопнули струны.

И, подхватив дочку Твида с наивными васильковыми глазами, он пустился в пляс, изредка бодро покрикивая:

– Прибавь ходу, Тик, не уваливайся под ветер.

Аптекарша взвизгнула и упала в обморок. Было ясно, что в Вардэ началась революция и власть стортинга и короля бесповоротно свергнута взбунтовавшимся народом.

А через час консул Свен внезапно перестал храпеть и сел на кровати. С улицы доносился хор молодых голосов:

 
Консул Свен, старый черт, все ворчит
И ругает несчастную фру,
Что молчит и сопит, точно кит,
И не может заштопать дыру.
  На штанах
  Голубых
  В галунах
  Золотых.
  Ио хо, ио хо, ио хо.
vНа штанах в галунах
  Ио хо, ио хо, ио хо.
  Королевский подарок богатый
  Из английской матерьи с заплатой.
 

«Тюлень» и «Гагара» ушли. Но еще долго бурлило Вардэ, как кипяток на остывающей плите. Либеральная газета взывала к спокойствию и забвению «горестного и преступного» дня, когда невинный концерт внес смятение и поколебал умы мирных граждан. «Фольксгаат» делал едкие замечания, весьма неприятные для консула Свена, а мальчишки еще долго свистели в два пальца и кричали:

– Даешь революцию!

Вардэ затих. Но зимой в тишине ночей, иллюминированных синими огнями сияний, у девушек долго сверкали глаза темным блеском, и плакала сама не зная от чего – от радости ли, от печали – вдова матроса Свена Руна, Христина Руп, глядя в угрюмую муть полярной ночи. Был слышен только лай лапландских собак и затихающий за черными мысами гул Ледовитого океана.

Вардэ затих и ждал тех дней, когда за восточным мысом заалеет, предвещающий близкую и теплую весну, первый янтарный рассвет.

1925

Три страницы

Дни тянутся привычно. Они похожи один на другой, ничто не случается, и только листки календаря показывают разные числа.

В такие дни начинаешь ненавидеть часы и календарь. Они зло отсчитывают время, бесшумно уходят в пустоту. Жажда нового, смятений, смеха, сверкающих городов, жестоких драм и пленительных, опасных историй бессильно грызет сердце, как беззубый пес грызет обглоданную кость.

Был темный день, и море билось у набережной, слизывая красные мандариновые корки. Выпал тонкий снег, палубы пароходов хрустели под тяжелыми сапогами, от снега пахло хвоей, и окна кофеен запотели от душистого пара.

В этот день в мои руки попала рукопись – тетрадь в клеенчатом переплете, исписанная ровным почерком синими липкими чернилами. Много страниц было вырвано. Осталось только три. Вот их содержание.

СТРАНИЦА ПЕРВАЯ

…Мы вышли с ним из Морского корпуса. Помню, была зима, холодный день, и от жестокого мороза стлался по Невскому не то туман, не то дым. Солнце уже садилось, и окна дворцов пылали. Извозчики гнались за нами, звеня бубенцами, и кричали:

– Кадетики, подвезем! Прокатим, ваше благородие! Мы прошли на Зимнюю канавку – его любимое место.

Нева была в снегу, небо низко висело над Петербургом, наши башлыки заиндевели.

– Миша, – сказал он мне и взял меня за рукав шинели. – Миша, об этом месте писал Пушкин в «Пиковой даме», ты помнишь?

Я промолчал.

– Убил его царь, – сказал он снова, нервное лицо его задрожало. – Разве могла засеченная шпицрутенами чугунная Россия, не страна, а сплошная жандармская казарма, сберечь его, да и нужно ли ей было его беречь?

– Ты любишь крайности, – ответил я. – Убил его Дантес, а царь сам плакал, когда ему доложили о смерти Пушкина.

– То-то он и приказал вывезти его тело тайком из столицы. Не верь дурацким басням. Ты знаешь, что царь сказал, когда ему доложили о смерти Лермонтова?

– Нет.

– Царь сказал: «Собаке – собачья смерть».

Он произнес эти слова так, точно ударил меня нагайкой.

– Ты – опасный человек, – сказал я. – Плохой из тебя выйдет морской офицер.

– Смотря для кого. А ты человек без стержня. Ты мягок, как женщина, податлив и боишься гнева. Миша, это опасная черта. Ты невольно сможешь стать предателем.

Мы вышли к Неве. Мосты горели торжественными дугами огней над невским черным льдом, и жгучая боль залила мое сердце. Он знал меня лучше, чем я сам.

А теперь, небритый, измученный вечной боязнью, в этой стране, столь далекой от Петербурга, я вспоминаю ту зиму, бронзовых коней, взнесенных над Аничковым мостом, зеленоватый свет ночи за полукруглыми окнами дортуаров, его черные судорожные брови, сухую руку, которую он клал мне на плечо, когда мы вместе зубрили мореходную астрономию.

Лучше бы не было этой встречи…

Страница вторая

…Адмирал процедил сквозь зубы:

– Вы колеблетесь?

Я молчал. Шея его стала медной от гнева.

– Отказ выполнить приказание равносилен открытому вооруженному бунту! – крикнул он, и голос его задребезжал.

На глаза у него наплывала пленка, как у зарезанных кур. Мне почудился запах гнилой курятины. Я задрожал. Под сердцем стало холодно.

– Слушаюсь, – сказал я, повернулся и вышел.

Я должен его расстрелять. Государь торопит казнь.

Его имя – имя лейтенанта Шмидта – стало святым в России. Давно ли я сам клялся на севастопольском кладбище, после его речи, весь мозг свой и всю кровь свою отдать за освобождение страны. Я крикнул «клянусь», а какой-то старик обернулся ко мне и насмешливо сказал:

– Надолго ли, лейтенант? Погоны бы раньше сняли!

Так всю жизнь меня преследуют людское недоверие и взгляды с опаской, и я стал бояться самого себя. Ибо узнал, что нет того, на что человек не пойдет, ежели он «без стержня». Волнение мое на кладбище окончилось пьянством, а того, кому я клялся, – трибуна народного, захваченного в плен, полного высшего благородства, друга моего с юношеских лет, – я из трусости согласился расстрелять.

Рассвет был туманный, мутный, злой. Густой туман, мрачность легли на берега.

Я помню, как мы выгружали на остров казачью сотню.

Она должна была пройти над его телом и утрамбовать землю, чтобы не было видно даже того места, где был зарыт поднявший руку на царя и дерзко объявивший себя командующим Черноморским флотом.

Его поставили и матросов… Я стоял со взводом, опустив глаза, боясь взглянуть, втайне надеясь, что в сумраке он меня не узнает.

Но он меня узнал.

Громко и просто он сказал в необычайной тишине:

– Миша, скажи своим людям, чтобы они целили вернее.

Я поднял голову, и наши взгляды встретились. Он… улыбался. Улыбался, как в корпусе, спокойно и насмешливо. Лицо его было бледно. Предутренний ветер шевелил густые волосы.

– Хоть раз в жизни не трусь и не тяни, – снова сказал он громко и отчетливо.

Затылки у матросов дрожали и приклады судорожно постукивали о землю.

Я махнул рукой и отвернулся. Защелкали вразброд вороватые выстрелы, и я слышал, как он упал.

А эти подлецы, что били его по лицу после плена, чем они лучше меня? Почему же они делают вид, что не замечают меня и отказываются подавать мне руку!

Страница третья

«Собаке – собачья смерть».

Я стал стар, и чем старее, тем все более цепляюсь за жизнь, боюсь умереть, точно мне не надлежит умереть, а быть, в свою очередь, казненным.

Пришла революция. На второй день я встретил бывшего баталера Наливайко, который был тогда во взводе. Я сказал ему: «Иди к народным властям, скажи, что видел меня и укажи адрес. Тебе ничего не будет, ты матрос, а мне пора. Прятаться хуже».

– Найдут в свое время, ваше высокородие, – ответил Наливайко и зло засмеялся. – Вам и нам не уйти! Какого человека убили!

Что говорить! Как пережил я те дни, когда тело его привезли из Одессы и хоронили у нас, в Севастополе, когда эскадра салютовала, играя красными флагами, траурно гремели оркестры и плакали женщины. Как пережил – не знаю.

Как потом я скитался, пряча свое звание, но не меняя фамилии, ибо был уверен, что мне не уйти, Теперь я живу на маяке и жду.

На этом рукопись оборвалась. Через месяц я прочитал в газетах телеграмму:

«Приговорен к расстрелу капитан царского флота С., руководивший казнью лейтенанта Шмидта. В последнее время С. был смотрителем маяка в одном из южных портов. Он учился вместе со Шмидтом в Морском корпусе и даже был его другом. Приговор приведен в исполнение».

Москва, 1924

Королева голландская

– Я жалею, что научился читать!

Я оглянулся, чтобы посмотреть на того, кто сказал эти идиотские слова. Было накурено до синевы, капли торопливо бежали по стеклам. Промокшая до последней нитки ночь скучно шумела дождем по высоким кровлям. Таковы пасхальные ночи в Голландии.

Серый день сменился сизым вечером, сизый вечер перешел в моросящую ночь.

Мне, иностранцу, достались в удел матросские таверны, где я мог сколько угодно рассуждать о ценах на водку, улове сардинок и непривлекательной женственности королевы Вильгельмины.

Мне, иностранцу, Голландия казалась старинным деревянным сундуком, пахнущим лаком, полным заманчивых богатств. Синий японский шелк, тяжелые фарфоровые чашки с красными цветами, сладкое какао, кофе, богатства многих заморских стран были сложены в пузатые комоды и пахли стариной.

Эти размышления о Голландии клонили ко сну, как пахучий пар из никелевого кофейника. Я уснул бы за столиком, если бы не этот нелепый и варварский возглас:

– Да, я жалею, что научился читать.

Говорил матрос в мокрой кепке. Он размешивал пальцем соль в стакане пива, железная серьга одиноко висела над его острой скулой.

– Если бы я не умел читать, – сказал он и глотнул соленое пиво, – если бы я не умел читать, я бы умер спокойно. Ганс, как ты думаешь? А теперь я должен жалеть такого чудака, как ты.

Ганс – инвалид с деревянной ногой – виновато моргнул.

– Начнем по порядку, – сказал матрос и щелкнул пальцем по стакану. – Наша старая посудина пришла вчера с Явы; мы привезли кофе и сахар. На Яве ты потерял ногу, Ганс, когда был солдатом. Так вот, мне встретился один яванец. Он чистил белые туфли на улице в Сурабайе. Он рассказал мне о великом господине, о великом белом голландце. Я просидел у этого чистильщика туфель всю ночь и вышел утром, когда всходило солнце. Платье мое сразу стало мокрым от росы. Вахтенный удивился, что я не пьян.

К рассказчику стали подсаживаться матросы. Подсел и хозяин кабака – рыхлый человек с баками цвета сухой веревки, больной и молчаливый. Подсел и я. Подсел даже загулявший штурман с золотым галуном на кепке.

– Один только голландец, – сказал мне чистильщик туфель, – один только белый не оказался собакой. Это был святой человек, имя его знают все яванские дети, имя Эдуарда Деккера, резидента южной провинции. Король его уморил голодом, его молоденькая жена сошла с ума. Он приехал на Яву молодым. Он увидел, как надсмотрщики секут бичами женщин, узнал, как правительство плодит нищету, отбирает у яванцев весь урожай, узнал, что каждая крупица риса полита черной яванской кровью. Он изучил наши прекрасные способы выкачивания из колоний всех соков.

Он стал на сторону яванцев. Он отменил своей властью налоги и преступные законы. Он потребовал от парламента и вице-короля немедленного прекращения зверств. Он кричал о них всюду, называл подлостью и неучтиво указывал пальцем на первого подлеца на острове – вице-короля.

Слава о нем прошла по всей Яве. По ночам к его дому собирались яванцы и приносили сотни жалоб. Крестьяне приходили с гор, из других резиденций, приносили слезы обиды и уносили слезы облегчения. Он судил и жестоко наказывал полицейских и надсмотрщиков за каждый удар яванцу, урезал доходы купцов, выгонял взяточников.

– В моей резиденции яванцы неприкосновенные для грязных лап правительства, – сказал он вице-королю и вышел из его кабинета, зная, что его ждут суд и каторга.

Он был немедленно отставлен. Правительство приказало срочно выслать его с острова, но было уже поздно. Он вернулся в свою резиденцию, созвал старшин и сказал им:

– Если хотите жить свободно и прекрасно, если хотите, чтобы вас не секли и ваша земля принадлежала снова вам, – гоните голландцев. Только пуля может убить голландскую жадность. Призывайте всех к восстанию, вооружайтесь! Я с вами. Правительство уже ищет меня с ищейками, я больше не резидент.

Он поднял бунт, яванцы дрались две недели, они бросались с кривыми ножами на винчестеры голландских солдат. Кофейные плантации напитались кровью, пули сверлили пальмы, и деревни, подожженные солдатами, горели, как сотни свечей. Тогда ты и потерял свою ногу, Ганс.

Деревянная нога Ганса выбивала на полу частую дробь.

– Восстание подавили. Деккер бежал в Европу и стал писателем. Он писал под именем Мультатули. Я читал его книги. В них он проклинал Голландию – страну разбойников. Он требовал свободы для яванцев и открыто писал, чем пахнут золотые гульдены торговцев кофе. Он издевался над богом.

В ответ правительство скупило все его рукописи через частного издателя и сожгло их. Он умер в Амстердаме, «Помилованный» покойным королем, умер от голода и нищеты, прокляв пасторов, торгашей и парламент. Перед смертью он написал жене письмо и отправил его без марки. Вот оно, это письмо.

Мы сдвинули стулья. Он достал из кармана тонкую книжку, бережно открыл ее и, держа далеко от глаз на вытянутой руке, прочел:

«Не плачь. Мы так одиноки в этом мире. Человеческая злоба задушила меня, как грудная жаба. Я думаю о тебе, о смерти дочки, и тоска разрывает мое сердце. Так трудно остаться одной, но ведь должны же когда-нибудь перестать мучить людей и обкрадывать нищих».

– Когда я прочел все, что написал вот этот человек, – сказал матрос и спрятал книгу, – я пожалел, что меня научили читать!

– Почему? – спросил хозяин.

– Потому, что ты дурак, – вот почему. Почему? – крикнул он и положил кулаки на стол. – Да потому, что теперь я накачался человеческим горем по горло! Да потому, что все надо перевернуть сейчас же, а оно еще стоит, и мы распускаем слюни в кабаках. Хватит!

Кабак гудел. Дождь прошел. В открытую дверь врывался запах пароходного дыма. Далеко в церквах зазвонили колокола.

– Королева Вильгельмина поехала молиться, – сказал хозяин и посмотрел в окно. – Пасхальная ночь.

– К свиньям королеву! – крикнул из-за стойки пьяный кочегар. – К свиньям старую хрычовку! Зачем ты заговорил о королевах? Они нам не родня.

Я вспомнил королеву Вильгельмину – набожную каргу. Я видел ее на пароходе. Шел дождь, солдаты стояли в грязи и воде, королева шла по специально выстроенным для нее мосткам, подобрав тяжелые юбки и поджав сухие губы. Она смотрела на солдат пустыми глазами мертвеца.

Я вспомнил рассказы о богатстве этой женщины, о скаредности, ставшей анекдотом, о чистеньком дворце, где идет скучная и злая жизнь среди японских мопсов, и, наконец, черт возьми, я вспомнил о горячей замученной Яве, где портреты этой сухонькой женщины висят в полицейских префектурах, как иконы торгашей и чиновников, пасторов и офицеров.

Серебряный дождевой звон церквей струился в каналы, на черные улицы, сыпался, как водяная пыль, на наши куртки, на железные палубы барок, на темную гавань.

В гавани качались в такт звону сотни фонарей, и крепкие матросские плевки возвещали о недовольстве жизнью.

Я пошел к собору. Асфальты центральных улиц горели черными озерами воды. Собор пламенел, и ветер гнул к югу зеленые языки газовых фонарей. Тяжелая зелень роняла за шиворот ледяные капли.

Я видел, как королева вышла из собора. Лицо ее улыбалось, щеки свисали, и лакеи застыли у открытой дверцы черного автомобиля. Она прошла шаркающей походкой старухи, губы ее жевали. Торговцы кофе сняли котелки, и вдоль мокрого асфальта легли две ослепительные реки автомобильного света. Захлопнулась дверца, машина мелодично пропела сиреной и пошла к дворцу.

Потом я видел, как из тени дерева вышел знакомый матрос, читавший письмо Мультатули. Он остановился, покачиваясь и насвистывая песенку. Он был пьян. Руки его были по локоть засунуты в карманы.

– Получай, хрычовка! – крикнул он, когда автомобиль поравнялся с ним, выхватил руку из кармана и швырнул в королеву камнем.

Звонко треснуло и посыпалось стекло, автомобиль круто повернул и остановился. Полицейские бежали, скользя по мостовой, бешено цокали копыта мчавшихся всадников, толпа гудела и сжималась кольцом.

Взяли его с трудом. Он выхватил костыль у Ганса и отбивался от полицейских, как от своры псов. Ганс упал. Автомобили сгрудились и противно ревели, излучая зеленоватый свет.

Полицейские били его, он закрывал голову руками, и на все это смотрела королева, вышедшая из автомобиля. Щеки ее тряслись, она попискивала, как мышь. Она сверлила узкими глазами толпу полицейских, отыскивая матроса. Рука у нее – большая куриная лапа – была разбита камнем, она закрывала ее кружевным платком.

Я ушел к себе на пароход. Амстердам засыпал под скучным ночным дождем. Северный ветер дул с моря, и это освежало мою голову.

Москва, 1925


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю