355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Паустовский » Родина (сборник) » Текст книги (страница 14)
Родина (сборник)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:30

Текст книги "Родина (сборник)"


Автор книги: Константин Паустовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Ферма непрерывно работает над улучшением породы скота.

Через ферму проходит множество крестьянок-доильниц. Их обучают уходу за скотом.

Этим летом на ферме введено электрическое доение. Этот способ дает большой удой и экономию, но требует особой опытности.

Некоторые коровы в силу прославленного своего консерватизма враждебны к электричеству. Они не допускают к себе рабочих с электрической доилкой. Коровье безразличье сменяется неистовством, – корова впадает в бунт. Но большинство коров относится к электрическому доению равнодушно.

Доение продолжается от пяти до восемнадцати минут. Одновременно доят пятерых коров. Передержка аппарата не вызывает ни раздражения, ни крови. Единственный недостаток тот, что аппарат не выдаивает все до конца, – после него надо корову поддаивать.

Электрическая дойка дает очень чистое молоко, какого никогда не получить при доении руками.

Я рассказал только о трех главных опытных станциях академии. Есть еще льняная станция, метеорологическая и другие, но о них я говорить не буду.

Портфель и валенки

После опытных станций я попал в главное здание (или, вернее, в здания) Академии. Я запутался среди факультетов, лабораторий, библиотек и деканатов. Стены пестрели стенными газетами. Поражала единственная целеустремленность этих газет – колхозы и посевы. Как будто для тимирязевцев больше ничто не существует.

Я попал в Академию в бурные дни реорганизации. Академическую жизнь переливают в новые формы. Впредь она будет обслуживать только колхозы, только социалистическое земледелие. Над индивидуальным хозяйством поставлен крест.

Наркомзем постановил:

«Реорганизовать Академию, с тем чтобы она подготовляла инженера-агронома, специалиста-производственника исключительно для крупного социалистического хозяйства».

В старое время Академия была барской. Барич-помещик, купец, сын мироеда – таков был состав ее студентов. Сейчас в Академии больше половины крестьян-бедняков и колхозников, пятая часть – рабочие, а остальные – дети служащих и небольшая горсточка детей специалистов.

Часть старых студентов и старых профессоров упрямо сопротивлялись неизбежному. Они – монополисты земледельческой науки – не хотели отдавать ее в руки «мужичья». Только сейчас сломлено последнее сопротивление.

Студенты Тимирязевки отличаются от студентов других вузов. Это юноши и девушки в валенках и с портфелями. Портфель говорит об учености, а валенки о деревне, колхозе, непрерывной практике. Так во внешних деталях отражается принцип советского вуза – органическое слияние учения с производством.

Цифры

Читатели обычно боятся цифр. Но в наше время, когда каждый факт закреплен цифрой, когда сложнейшие социальные процессы возникают перед нами в колоннах сухих цифр, когда цифры становятся итогом борьбы, когда цифры – это наши нервы, мускулы, наша кровь, – пренебрежение к цифрам становится диким предрассудком.

Приведу только две цифры.

Первая. К концу пятилетки в Академии будет 12 000 студентов.

Вторая. На постройку новых факультетов, газового завода, гаража для тракторов, на рост тимирязевского города за пятилетку будет затрачено 10 000 000 рублей.

Перестройка

Старые факультеты умерли, вместо них возникает восемь новых: факультет зерновых культур, прядильных культур, садово-огородного хозяйства, рыбного хозяйства, защиты растений от вредителей, агрохимии и почвоведения, инженерно-мелиоративный и механизации и электрификации сельского хозяйства.

Если вы внимательно следите за хозяйственной жизнью страны, то вы сразу же увидите, что все важнейшие области социалистического сельского хозяйства четко и точно входят в рамки новых факультетов.

Конец вечного студента

Страна требует кадров, кадров и кадров. Без новых кадров невозможно создать социалистическое хозяйство.

Срок обучения на разных факультетах срезан до трех и четырех лет. Идет жестокая борьба с «засиживаньем» студентов. С «вечным студентом» – добрым малым, спорщиком и анекдотистом – расправились жестоко и по заслугам.

Старая система преподавания – студенты зовут ее «пестропольем» – заменена новой: четкой и целесообразной. Введена непрерывная производственная практика.

Старый способ практики был нелеп. Два-три студента ехали на завод или в колхоз и зачастую болтались там без дела.

Впредь к Академии будут прикреплены отдельные колхозы, совхозы, машинно-тракторные станции и заводы. Студенты будут выезжать туда «пачками» и проходить практику под руководством профессора.

Засухи больше не будет

В Академии есть популярный профессор Вильямс. Он создал знаменитую травопольную систему. Она должна вызвать переворот в сельском хозяйстве. Впервые в громадном масштабе она будет применена в Хоперском округе сплошной коллективизации.

Эта система путем посева определенных трав и растений приведет к задержке влаги в почве и к равномерному ее распределению. Угроза засух станет ничтожной.

Профессор Вильямс первый из профессоров Академии выработал стройную систему земледелия, основанную на том принципе, что единоличное крестьянское хозяйство – не что иное, как агрономическая нелепость.

Бытовые колхозы

Как влияет быт на учение? Коллективизация быта резко сказывается на успехах студентов.

Тимирязевцы создали четыре бытовых коммуны. Слава этих коммун разнеслась по всему Союзу. Знакомиться с ними приезжают делегаты отдаленных вузов, заводов, фабрик и шахт.

В бытовых коммунах обобществлено все – все вещи, весь летний и зимний заработок, все книги. В каждой коммуне свой «наркомфин». Он не стесняет коммунаров и выдает, в случае надобности, деньги на личные нужды – на помощь родным, на табак.

В каждой коммуне есть комната, где поддерживается глубокая мертвая тишина. Это комната для занятий.

В коммунах твердый закон – «по каждому вопросу стремятся добиться единой точки зрения».

Коммунары живут дружно. Бывают, конечно, легкие обиды и недоразумения, но они быстро улаживаются.

Замечено, что коммунары учатся лучше студентов, живущих по старинке.

Так будущие специалисты по колхозам уничтожают в себе инстинкт собственничества, создают свои «бытовые колхозы», разрушают «нелепость индивидуального городского хозяйства».

Оглушающее впечатление

Я уезжал из Академии оглушенный, – так действует на новичка гигантский металлургический завод. Мозг перегружен деталями, зрелищем напряженной работы, цифрами, сложностью этой машины по изготовлению кадров. Вместе с тем он уже увеличивает контуры стройной системы, которой подчинена эта машина.

Хозяйственная жизнь страны монолитна. Это чувствуется одинаково остро и в Академии и на заводе.

Академия включена в конвейер социалистического строительства и «набирает скорость», – иначе она будет отброшена в сторону и не даст наибольшего эффекта в своей работе.

А не дать в наше время наибольшего эффекта – это значит не дать ничего.

Зависть

На остановке Соломенная Сторожка вагон трамвая стоял очень долго. Тимирязевцы грузили на заднюю площадку корзины, баулы и книги.

Они ехали в колхоз. Кондукторша терпеливо ждала. Безропотно ждал вожатый. Ждали пассажиры.

Студенты были возбуждены, хохотали. Так в старое время ехали не на трудную работу, а на каникулы в Крым.

Студенты пели и пританцовывали на площадке. На щеках у них был румянец, – не московский, а деревенский жаркий румянец.

И я испытал скверное чувство; зависть.

1930

Онежский завод

В тридцатых годах Алексей Максимович Горький предпринял издание «Истории фабрик и заводов» и привлек к этому делу многих писателей. Работа над этой историей шла бригадным методом, но я не очень доверял этому методу (в применении его к литературе) и потому решил написать «единолично» предложенную мне историю Онежского завода в Петрозаводске.

Я собрал довольно большой материал об истории этого старинного завода, но когда напал писать, то ничего у меня не получилось, – живые люди вытеснили историю, отодвинули ее на второй план.

В итоге моей поездки в Карелию и Петрозаводск я написал две вещи – маленькую повесть «Судьба Шарля Лонсевиля» и несколько очерков под общим названием «Онежский завод».

Борьба за будущее

Старый худой инженер – директор завода – готовился к докладу. Закусив мундштук, он чертил на листе бумаги ломаные линии. Инженер привык чертить, и любая мысль делалась для него ясной лишь после того, как он изображал ее на бумаге в виде какого-нибудь непонятного рисунка.

Окончив чертить, инженер задумался. Над Онежским озером и Петрозаводском третий день безумствовал ветер. Он дул в щели, шевелил пожелтевшие инструкции на столе, сдувал на пол толстый пепел от стариковских крученых папирос. Уборщица гремела ведрами в пыльном коридоре и ругалась на погоду.

Но инженер не замечал ни серого света почерневшей угольной лампочки, ни ворчания уборщицы. Он думал, что делать с заводом.

Окончилась мировая война, пришла революция, и завод, приспособленный для военных заказов, очутился не у дел. Мастерские и заводские дворы опустели. У плотин бесполезно шумела лесная вода. Токарный цех сгорел. С каждым днем число рабочих убывало. Иные ушли в продотряды, другие – на юг, драться с Врангелем. У станков делали зажигалки, чинили примусы.

Инженер вспомнил, как о расцвете, о том времени, когда завод в дни борьбы с интервентами-англичанами вооружал бронепоезда и ремонтировал пароходы Онежской флотилии, носившие громкое имя «канонерских лодок».

То было время частых тревожных гудков, непонятных перестрелок, кромешных ночей, пахнувших ржавчиной и кровью, визга старых револьверных станков, бессонницы и оперативных приказов. Сутки напролет люди проводили на заводе, как в крепости, куда каждого невольно тянуло из темных квартир.

Вчера наконец были произнесены слова «закрытие завода». Беспрерывное ожидание этих слов приводило инженера в состояние страшнейшей усталости. Но как только они были сказаны, инженер начал сопротивление. Угроза укрепила волю. Необходимо было найти заказы и переключить обветшалый завод на новое производство.

Инженер вспомнил деревянные подъемные краны, установленные еще в XVIII веке, и усмехнулся.

– Что же делать? – сказал он вслух, хотя чертеж на столе говорил, что о спасении завода думать бесцельно.

Оставалось одно – превратить завод в жалкую ремонтную мастерскую Мурманской дороги. Половина станков обречена на бездействие, но другого исхода нет.

Основные положения доклада были готовы. Доклад инженера был принят. Пять лет после этого Онежский завод возился с ремонтом паровозов. Все эти пять лет и рабочие и инженеры чувствовали себя как моряки, вынужденные работать на речном перевозе.

Но в 1924 году дорога отказалась от ремонта. Снова были сказаны слова о закрытии. Снова начались судорожные поиски заказов. Завод хватался за все. За два года он шестьсот раз приспособлял станки к разношерстным заказам, за которые платили сто – двести рублей, переучивал рабочих, увольнял их и набирал снова, тратил силы на освоение мимолетных производств и едва сводил концы с концами.

То была отчаянная борьба за существование, игра на нервах, оттяжка времени, вызванная надеждой на скорое облегчение.

По пестроте изделий завод приближался к екатерининским временам своей истории. Рабочие ругались и говорили, что, очевидно, пришло время заняться лужением самоваров и починкой поломанных велосипедов.

Жизнь страны перестраивалась. Зрелище было подобно стремительному геологическому процессу. Пласты оседали, смещались, нарастали, но завод стоял на отлете от этого.

Он не нашел своего места и подбирал жалкие крохи. Военное прошлое уходило и забывалось. Мирное строительство обидно шло мимо. Завод походил на полководца, уволенного в отставку за роспуском армии и вынужденного торговать газетами или делать сапожную мазь.

Старый инженер сидел в пыльном кабинете, подписывал грошовые заказы и молчал. Изредка он говорил, что не должно быть места отчаянию, что выход будет, и набрасывал на столе непонятные чертежи. Все делали вид, что верят ему, – боялись его огорчить, – но каждый думал о том, куда бы поскорее удрать.

Завод застилал город жидким дымом из осевших труб.

Потом пришли первые известия об индустриализации страны, о планах ее перестройки. В этих планах на долю завода не было отпущено ни одной крупицы.

На заводе созвали открытое партийное собрание. Старый инженер пришел и сказал следующее:

«Я много думал над прошлым и будущим нашего завода. Что было в прошлом? Завод никогда не был органически слит с этим краем. Его ненавидели. Его проклинали. Разновременно завод был то застенком, то арестантскими ротами, то богоугодным заведением. В мирное время он засыпал. Оживал и работал он только во время войн. Прошлое завода мрачно, будущее как будто нам неясно. Но это кажущаяся туманность.

Необходимо прочно уяснить одну мысль, – завод может расцвесть и получить полную нагрузку лишь при условии, что он неразрывно сольется с жизнью Карелии и станет ей насущно необходимым. Карелия – страна бездорожья, озер и камней. Эти три слагаемых определяют будущность завода.

Бездорожье диктует нам необходимость производить дорожные машины. Озера и рыболовство требуют хороших лодочных моторов. Разработка камня вынуждает нас заняться изготовлением бурового инструмента.

Необходимо добиться реконструкции завода, расширить и омолодить эту дряхлую кузницу, создать здесь социалистическое предприятие, блещущее совершенством техники. Только после этого завод будет прочно впаян в экономическую ткань и Карелии и всего Советского Союза. Другого выхода, простите меня, я не вижу».

Это было правильно. Завод был спасен.

Чествование

С утра старый инженер волновался. От сильного волнения у него всегда ослабевал слух. Он видел за стеклянной перегородкой своего помощника Верхинена, шевелившего губами перед телефонной трубкой. Верхинен с кем-то говорил, но старик ничего не слышал.

Завод безмолвствовал. Все только шевелили губами и улыбались. Улыбки казались натянутыми. Даже улыбка секретаря комсомола Лены Мижуевой – всегда открытая и простая – была полна иронии.

«Я окружен недругами, – подумал инженер, но спохватился и покраснел. – Что за чушь приходит в голову!»

Разрывая пером бумагу, он подписал ведомость и спросил главного бухгалтера:

– Ну что, не раздумали меня чествовать?

Бухгалтер ответил поспешным пискливым голоском, как будто говорил по телефону из Владивостока:

– Что вы, что вы! Наоборот, все устроено!

Инженер пожал плечами и поднял брови. Он как бы говорил: «Воля ваша. Хотите делать глупости – делайте, но я умываю руки».

Волнение началось еще третьего дня, когда инженер узнал, что его хотят чествовать. Молчаливый и замкнутый, он ждал чествования, как пытки. Будут говорить речи, а он обязан сидеть истуканом, глупо улыбаться и краснеть, как мальчишка. Потом он должен по непонятной традиции отрекаться от своей работы и своих заслуг: «Что вы, что вы! Ведь это не я, а вы работали!» – кланяться, слушать рев духового оркестра.

– Ну вас к аллаху! – пробормотал инженер и пошел на завод. Инженер рассеянно отвечал на приветствия и морщился.

В кузнице к нему подошла Лена Мижуева. Молотобойцы форсили и гремели по наковальням вразмашку. Сотни раз он говорил, чтобы это безобразие было немедленно прекращено! В кузнице тесно, кувалды срываются, долго ли убить человека.

– Как сегодня, – ничего не случилось?

Лена покраснела.

– Богданова слегка подбило чижиком, – прокричала она около инженерского уха.

– Что значит «чижик»? Что это за терминология! Когда вы научитесь говорить ясно?

Лена улыбнулась.

– Сергей Николаевич, вы же прекрасно знаете, что такое «чижик».

– Я знаю термин «обрубок металла». Никаких «чижиков» я не знал и знать не хочу. Вы – милая девушка, а усваиваете совершенно ненужный жаргон. Напрасно! Напрасно! – повторил инженер и посмотрел на Лену. Она смеялась. – Чему вы смеетесь?

– Сергей Николаевич, – Лена положила руку на рукав инженерского пиджака. – Не волнуйтесь. Приветственную речь буду говорить я. Мне поручили. Совсем не страшно. А вы с утра ходите, будто на заводе покойник.

– Как вы?

– Так, я. Очень просто.

Инженер прищурился и отошел. Слух внезапно вернулся к нему, и завод обрушился на старика громоподобным ревом.

Чествование было назначено в городском театре. Лена пришла с журналистом Соболевым очень рано. В пустом зале стоял запах масляной краски. Солнечный свет бродил среди пыльных декораций.

Медленное лето с высоким небом, с зеленоватыми ночами, с мягкой пылью стояло над городом. Онежское озеро тускло сияло огромным куском слюды. На рассветах в зарослях старых садов шуршали, просыпаясь, птицы.

Все последние дни Соболев жил как бы под впечатлением свежего сна. Блеск в глазах Лены был печален, ее высокий голос часто срывался от волнения.

Завод, где Соболев часто бывал, разговоры с молотобойцами и споры с молодыми инженерами, загорелые лица лесорубов-канадцев, наводнявших Петрозаводск, запах воды и терпентина, белые пароходы на озере – все это было неразрывными частями одного настроения. Соболев не мог подобрать ему названия. В нем заключалась и радость и сосредоточенность, но главной его чертой оставалась легкость.

Такое состояние Соболев переживал впервые. Оно очень резко раскрывало перед ним действительность – значительную, трудную, прекрасную – и порождало множество новых мыслей.

Вот и теперь в чествовании старого инженера он видел не скучную церемонию, а давно назревшую необходимость раскрыть всю теплоту, которой был окружен этот человек за годы его мучительной работы на заводе.

На чествовании все произошло совсем не так, как предполагал старый инженер.

Представитель Совнаркома – высокий светлоглазый карел с белой головой и твердым лицом – прочел постановление о награждении инженера орденом Трудового Красного Знамени. Он пожал инженеру руки и застенчиво улыбнулся. Он был гораздо больше смущен, чем инженер.

Инженеру пришлось делать доклад. Этот доклад был очень далек и по цифрам и по фактам от прежних докладов, нависавших над заводом угрозой.

Он говорил о начавшейся полной реконструкции завода. За этим неуклюжим словом скрывалось большое содержание. Реконструкция – это выздоровление от хронического худосочия, движение в ногу с эпохой, прекрасные станки, мастерские, новые люди, сознание своей полноценности в жизни страны, наконец – это свободный размах технической мысли. И все это не прежние бесплодные мечты, порождавшие досаду, а реальность. Еще год, и от екатерининских времен на заводе останется только скверная память. Черные мастерские, похожие на казематы, треснувшие печи и допотопные станки мы сдадим в архив.

Лена взглянула на Соболева и улыбнулась.

– Куда же мы их денем, вот ужас! Соболев сделал предостерегающий жест:

– Несколько лет завод был на шаг от гибели. Мы превратились в фельдшеров. Он умирал, и все наши силы были направлены к тому, чтобы не дать остановиться сердцу. Мы впрыскивали камфору и доставали подушки с кислородом. У завода не было специализации. Мы чувствовали себя нищими, – теми нищими, что слоняются по улицам и готовы то подбирать окурки, то снести вещи на вокзал, – готовы на всякую копеечную работу, лишь бы не умереть с голоду. Сейчас специализация найдена. Наш завод стал единственным в Союзе по производству дорожных машин.

Кроме того, мы делаем лодочные моторы, буровой инструмент, блоки и насосы. За последние десять лет годовая ценность наших изделий повысилась с двухсот тысяч рублей до четырнадцати миллионов рублей. Мы выпускаем сотни грейдеров, канавокопателей, снегоочистителей и других дорожных машин, отнюдь не худших, чем американские. Завод спасен, и будущий расцвет его является фактом неоспоримым. Как видите, старая поговорка, что мертвые повелевают, оказалась ошибочной. Мы сбрасываем с себя последние лохмотья прошлого. Имена строителей завода – Генина, Гаскойна, Фуллона, Армстронга – уходят в туман легендарности и истории. Страница перевернута, и, пожалуй, сегодня мы впервые делаем свежую запись, подводим итоги борьбы за будущность завода.

Инженер кончил. Лена встала. Ей хотелось сказать очень много, но не хватило терпения.

– До сих пор, – голос Лены стал особенно звонким и возбужденным, – есть еще подслеповатые люди. Они считают наше время мало подходящим для проявления человеческих чувств. При социализме, думают они, человек становится своего рода машиной. Труд – единственная ценность, а до человеческих чувств – этого добавочного блюда – нам нет никакого дела. Наоборот, мы им даже враждебны. Эти люди тормозят строительство и, очевидно, несовместимы с подлинно революционной борьбой. Вы смеетесь. Вы правы, конечно, но такие глуповатые взгляды, несмотря на ваш смех, еще распространены и портят жизнь. Я не буду говорить о работе Сергея Николаевича. Я хочу сказать только о чувстве большой привязанности к нему, очень скрытом чувстве. Его испытывают многие из нас, в том числе и я.

Сергей Николаевич работал блестяще, но если вы добавите к этому еще его одиночество, скупость слов, – а в ней скрывается больше участия, чем в самой крикливой помощи, – способность хорошо волноваться при мысли о будущем, я бы сказала, совсем не стариковскую, а нашу молодежную любовь к будущему и настоящему, мягкость, которой он сам напрасно стыдится, – если вы вспомните эту непрерывную и добровольную каторгу, которую он сам так скромно назвал впрыскиванием заводу камфоры, – тогда вы поймете, что мы стоим перед фактом не только блестящей работы, но и работы героической.

Я даже не приветствую его от работниц завода и стажерок, – неприятное это слово «приветствовать», а попросту хочу сказать – любим мы его, и все!

Лена покраснела и поцеловала инженера. Оркестр некстати заиграл туш, но этого никто не заметил. Чествование окончилось поздно.

Соболев вышел. Над белой ночью, над заводскими корпусами сверкала электрическая надпись: «Передовому командиру машиностроительного фронта – горячий большевистский привет!»

Огни сияли в листве садов крупной росой.

– Да, – промолвил Соболев, – она права. Производственную работу надо насытить свежестью чувств,

Историограф литейщик Авдеев

Литейный мастер Онежского завода Петр Авдеев проводил свой отпуск в Пудоже.

Лето выпало дождливое. Над городом, над древней Пудогой, вечно писавшей московским царям жалобы на грабежи шведов, висел тяжелый дым. По утрам меня будил дождь, плескавшийся за окнами в зарослях бузины. По ночам тараканы падали с потолка в керосиновую лампу и сгорали с легким треском. Лампа тотчас начинала чадить и гасла. Днем проглядывало солнце и обливало тихим светом розовые дощатые дома. А перед вечером Авдеев заходил за мной, и мы шли на Водлу ловить рыбу.

Закат горел над лесными порубками почти до полночи, пока его не сменяло сверкание звезд.

– Вот вы историей интересуетесь, – говорил мне Авдеев, раскуривая в трубке ядовитую махорку. – Я сам большой любитель этого дела. Я историю этих мест знаю, конечно, не по книгам, а по жизни. На Онежском заводе работаю с тысяча девятьсот четвертого года, – нагляделся всякого. Вот, к примеру, здешний монастырь, – сюда иные рабочие до революции ездили к монаху Иннокентию. Наш завод был военный. Сами небось знаете, – на военных заводах рабочий был солидный, бородатый, говел каждый год великим постом. А с Иннокентием, если интересуетесь, дело случилось забавное. Сейчас я его вам представлю во всей подробности.

Иннокентий – монах Балтского монастыря на Украине – был сослан в Пудож незадолго перед войной. Сослали его за буйные проповеди, взбудоражившие крестьян Молдавии. Иннокентий кричал о близости Страшного суда и лютой смерти и призывал крестьян бросать полевые работы и рыть впрок братские могилы. Тяжелое массовое наваждение охватило Балтский округ. Бабы рыдали, шили саваны и спали в чистых сорочках, – готовились к скорой смерти.

После ссылки сотни поклонников Иннокентия приехали в Пудож вслед за ним. В Пудоже проповеди продолжались. Кое-кто из богомольных рабочих завода начал навещать Иннокентия, а жены рабочих ездили в Пудож толпами.

Олонецкий губернатор приказал немедленно выслать крестьян, приехавших к Иннокентию, обратно в Молдавию. Тогда тысячная толпа стариков и исступленных женщин с детьми на руках вышла пешком из Пудожа и во главе с Иннокентием пошла в Каргополь. Из Каргополя решено было идти на станцию Няндому Северной железной дороги.

Был февраль. Крутили метели. Толпа шла днем и ночью с пением заунывных псалмов. Дети замерзали. В Каргополе шествие остановилось, – обмороженные, обезумевшие паломники дальше идти не могли. Здесь Иннокентий был арестован, а крестьян разъединили и по частям отправили в Молдавию.

– Сами понимаете, – говорил Авдеев и сплевывал, – какой у нас существовал рабочий, – одна темнота. Захолустный завод. Революционной пропаганды почти не было, – перепадали кое-какие крохи. Первое время, конечно, в наибольшей силе оставались эсеры. Да и то – какая сила, одна видимость. Никакого научного понимания жизни нам никто не давал.

В 1904 году конторщик завода Кузьмин втянул Авдеева в партию эсеров. Кузьмин – угрюмый и экзальтированный юноша – кашлял кровью и мечтал об убийстве Николая Второго. По внешности он походил на монашка из заштатного монастыря. Льняные волосы торчали косичками, а серые глазки поглядывали хмуро и недоверчиво.

Авдеев не считал Кузьмина способным на «крупное дело». Уж очень непонятной казалась любовь Кузьмина к церковной службе и пристрастие к «божественной» живописи.

В свободное время Кузьмин часами просиживал в своей каморке, копируя в красках «святые семейства» итальянских мастеров. Особенно тщательно Кузьмин выписывал пухлые облака над головами святых и незабудки у их жилистых ног, обутых в сандалии. Авдеев не мог сказать почему, но эти водянистые картинки его раздражали.

Вера в Кузьмина была окончательно подорвана после «Иннокентьевского дела».

Кузьмин считал иннокентьевщину народным движением и собирался ехать в Пудож, чтобы придать ей революционный характер. Но он опоздал. Эсеровская организация к тому времени была разгромлена. Кузьмин все чаще говорил о желании уйти в монастырь, чтобы изучить иконописное мастерство. Потом он бросил эту мысль и начал носиться с идеей индивидуального террористического акта.

В это время в Петрозаводск приехал сенатор Крашенинников, прославившийся жестокими приговорами по политическим делам. Час для красивого, но бесцельного жеста пришел. Кузьмин решил убить Крашенинникова, но у него не было ни револьвера, ни бомбы. Он бросился на Крашенинникова с ножом и легко ранил сенатора в шею.

Кузьмин был повешен. Перед казнью, глядя, как тюремные надзиратели, суетясь, готовили виселицу, он сказал:

– Эх вы, даже вешать не умеете!

Смерть Кузьмина не примирила Авдеева с эсерами. Он все больше отходил от них и все чаще наведывался в книжный магазин, открытый студентом Копяткевичем. Магазин этот был первым политическим клубом в Петрозаводске, центром местной группы большевиков.

В магазине Авдеев познакомился с молоденькой курсисткой Галиной Тушовской. С ней он пошел на первый большевистский митинг рабочих Александровского завода.

Митинг был назначен на Древлянке.

Догорала осень. В березовом лесу было сумрачно и тихо. Свет от палой листвы освещал снизу взволнованные лица собравшихся.

Тушовская читала последнюю статью Ленина. Она была больна туберкулезом, и чтение все время прерывалось кашлем.

Тушовская сидела на мокрой ржавой траве. Авдеев снял пиджак и укутал им курсистку. Она улыбнулась и подняла на Авдеева спокойные глаза, – лицо ее показалось ему совсем детским.

Под вечер на митинг пришел наборщик Лазарь Яблонский – основатель петрозаводской группы большевиков. Он сказал насмешливую речь против эсеров.

Петрозаводские эсеры – «народ бледный и тихова-тый» – возражали вяло и неудачно. Кто-то крикнул, что едут стражники. Пришлось уходить вброд через ледяную Лососинку.

Авдеев во время наших неторопливых бесед на реке несколько раз упоминал о чувстве радости, оставшемся на душе после митинга. Он впервые столкнулся с биением революционной мысли, привезенной в это царское захолустье в трюмах грязных пароходов, в серых листовках, в горячих головах студентов, – революционной мысли, шедшей из-за рубежа, из Швейцарии, где жил Ленин. Имя это по самому своему звучанию казалось Авдееву надежным и крепким.

Лазаря Яблонского вскоре сослали в Вятскую губернию. Большевистская организация была разгромлена, тридцать рабочих-большевиков арестованы на заводе. Авдеев избежал ареста.

Наступило безвременье. После вспышки пятого года, после демонстрации у стен тюрьмы и массовок на кургане, где красный флаг прибивали прямо к дорожному кресту, на заводе стало безлюдно и угрюмо. Захолустье заливало жизнь скукой и безнадежностью. Вместо митингов рабочие ходили по воскресеньям в лес собирать грибы. В Закаменном опять начались кулачные бои. Лишь немногие хранили в сундучках прокламации, отпечатанные на гектографе лиловой бледной краской.

Летом 1914 года по сухим болотам вокруг города горело мелколесье. Из деревень шли хмурые растерянные ратники. Их сажали на пароходы, расцвеченные бумажными флажками, давали каждому по черносотенному листку «Карельского православного братства» и под вой баб и медные раскаты гимна отправляли в Вознесенье.

На заводе ввели военное положение. Рабочих объявили военнообязанными.

Население переходило на картошку. Хлеб шел по Мариинской системе туго, с перебоями.

Завод день и ночь сверлил снаряды. Из Парижа приехали французские офицеры-инструкторы. Заводскую контору завалили синими чертежами фугасных французских гранат, – завод приступил к их изготовлению.

За время войны была только одна попытка забастовки в механическом цехе завода. Авдеев, вспоминая о ней, злобно крякал. Правда – собирались, правда – потребовали увеличить заработок, но начальник завода уволил токаря – председателя собрания, а рабочим посоветовал вести себя поспокойнее. На этом забастовка и кончилась.

– К нам и революция пришла с опозданием на четыре дня. Удивительно, как за последние годы переродился народ. Об этом можно целые доклады писать. Как мы завод после революции тянули из ямы! Страшно подумать. Теперешний директор старик Сергей Николаевич Эрихман на своих плечах вынес весь завод. Я добровольно перед ним за это шапку снимаю. За честность я его уважаю и за седую голову. Седому человеку поверить в революцию не так просто, – она вещь беспокойная. Было время – в двадцатом, скажем, году, – придет он в мастерские, а нас человек пять мучается около печей, и такая на заводе тишина, – прямо как в музее. Дворы травкой заросли, – одним словом, помирал завод. Старик спас, голова у него работает, как ни у кого. А теперь что? Видели? Кипение, если можно так выразиться, – молодежь бурлит. Машины делаем такие, что приходи, смотрись, как в зеркало. Но, конечно, не даром все это далось. И Эрихман мучился, и мы, старые рабочие, с ним мучились, но вера в нас жила, понимаете, вера, что никак невозможно погибнуть заводу. Бывало, тошнит тебя от слабости, на себя взглянуть страшно, а рука не дрожит, рука действует правильно. Бывали случаи, – расслюнится иной, скажет: «Дураки, прилипли к своему паршивому заводу, ни черта у вас не получится», – так за такие слова подчас били. И стоило, говоря по совести, бить. Не наводи тень на ясный день!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю