Текст книги "Родина (сборник)"
Автор книги: Константин Паустовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Константин Георгиевич Паустовский
Родина
Рассказы
Разговор во время ливня
Это была странная встреча. Ко мне кто-то осторожно постучал. Я прислушался. За разбитым, заклеенным газетой окном гремел по ржавым крышам ночной ливень. На чердаке, визжа, возились крысы. В порту ревел, как гигантский шакал, шведский наливной пароход.
Стук раздался снова, такой же робкий и неуверенный.
– Кто там?
– Я, сэр. Джон Паркер.
Я открыл. Ах да, Джон Паркер. Я вспомнил: с ним я познакомился в союзе моряков. Джон Паркер – американский моряк.
Он вошел, стряхивая с кепи капли дождя. Его промокший красный галстук был завязан австралийским узлом.
Он вошел, и запах сырости, дождя и горького табака в моей комнате сменился тепловатым и пряным запахом рома.
– Мне негде спать, – сказал он и виновато посмотрел на меня и на сырые оттиски своих ботинок-дредноутов на пыльном полу. – В американской миссии на меня смотрят как на большевика, я не говорю им своего настоящего имени и никогда не скажу. А они требуют, чтобы я показал им документы.
– Ночуйте здесь.
Он снова виновато посмотрел на меня, крепко потряс мою руку, поколебался и вытащил из кармана небольшую бутылку рома.
Гвоздем он ловко вытащил пробку, щелкнул ногтем по глянцевитой физиономии негра на этикетке, – физиономии, обведенной венком золотых ананасов, – и налил мне и себе по полстакана.
– Вот, черный, – сказал он многозначительно, кивнув на скалившего зубы негра.
– Что черный? – спросил я, и ром зажал мне горло горячей спазмой. – Что вы говорите о черных?
На глаза у меня навернулись слезы. Паркер внимательно посмотрел на меня, прислушался к шуму дождя, к глухому ворчанью собаки в пустом коридоре и сказал:
– У черных будет свой Ленин. И они тогда нам покажут, – он ткнул пальцем в свой австралийский галстук, – нам, американцам. Всех судей в штатах мы вываляем в клейстере и перьях.
– Это несчастный народ, – сказал он, помолчав, и спокойно выпил свой ром. – Их заражают.
– Как заражают?
– Просто, сэр. Наше правительство сознательно заражает их чахоткой, чтобы они поскорее вымерли. Должно быть, в Америке стало тесно. Их вытравляют так же, как краснокожих. Краснокожие падают, как мухи от ядовитой бумаги. Только на Западе оставили несколько красных племен, чтобы показывать изящным леди. Вы понимаете: леди и джентльмены едут развлечься в Иеллустонский парк, и там им демонстрируют красных. Леди щелкают кодаками и дают их детям шоколад, а вечером на террасах отелей, в плетеных качалках, когда джентльмены кутают их плечи в меха, они небрежно говорят: «Вилли, правда ведь это презабавный народ?»
– Да, это очень забавно! – громко сказал Паркер и ударил кулаком по столу. – Очень, очень забавно, но для одного джентльмена эта забава окончилась довольно плохо.
На чердаке взвизгнула укушенная крыса. Паркер рассеянно прислушался и продолжал:
– Я был тогда около Фриско. Меня выгнали с парохода за грубость. У капитана были розовые дамские уши, и он, видите ли, не мог слышать настоящих морских слов, сказанных по его адресу. А я – матрос, и матрос не из тех, что возят дачников с покупками из Фриско на острова. Я из Сиатля, привык иметь дело с китобоями и клондайкскими молодцами. В результате, конечно, капитан меня выгнал.
Я ехал поездом в восточные порты, чтобы поступить на пароход. По дороге на одной из станций сидела семья красных и смотрела на поезд. Вы никогда не сможете себе представить, как они смотрят. Они смотрят так, словно все, что происходит вокруг, – прозрачное, смотрят куда-то вдаль и так презрительно, так настороженно, точно боятся, что вот-вот их ударят или подымут на смех.
Из вагона вышла мисс Грэв. Вы, конечно, не знаете Грэва. Это – крупная дичь, он у нас во Фриско был, кажется, мэром. Одним словом, он имел неограниченное право сажать таких молодцов, как я, в исправительный дом.
Вслед за мисс Грэв соскочил на платформу молодой джентльмен с таким гладким пробором, будто его облизала корова.
Мисс Грэв подошла к красным и, брезгливо морщась, поцеловала одного из малышей. Вы понимаете, это был каприз. Насколько я понял, она хотела выиграть пари. Мать быстро взяла ребенка, а я подошел к мисс и шепнул ей на ухо с притворным ужасом:
– Что вы наделали, мисс! Теперь вы пропали. Она резко и вопросительно взглянула на меня.
– Почему?
– Разве вы не знаете, что они все зараженные! Вытрите рот!
Она засмеялась, а я стал медленно накаливаться, как болт на кузнечном огне.
– Вы не верите, мисс, а я говорю, что эта правда. Их сознательно заражают по тайному желанию правительства. Вы можете подробнее узнать у вашего отца, он достаточно перетравил в жизни этих ребят.
Кончилось это тем, что молодой джентльмен полетел и ударился головой о лакированный синий борт вагона. Послышался сильный треск лопнувшей бумаги, но у него была чертовски крепкая башка, и только со второго раза он потерял свой чудесный галстук и способность сопротивляться.
Дело кончилось тремя месяцами тюрьмы. Меня судили за драку и за распространение невероятных и вредных слухов.
– У этого малого, – сказал вскользь судья, – чудовищная фантазия.
– Сэр, – ответил я ему, – более чудовищной фантазии, чем у министров Соединенных Штатов, как вам известно, нет ни у кого.
Паркер помолчал. Дождь за окнами лил тяжелыми, грохочущими струями. На море начинался шторм, и прибой тяжело гудел у набережных и шипел по гальке, уползая обратно в море. Шведский пароход замолчал.
В окно были видны лишь глубокий вечный мрак и дождь. Это был неумолимый батумский дождь, выбивавший монотонную дробь по лужам. Я знал, что на рассвете не будет видно гор за стеной дождя и потянет холодом с севера. Спать не хотелось.
– Тогда я был еще мальчишкой, – продолжал Паркер. – Потом я много плавал. Должен вам сказать, что вы в мире не найдете вещей лучше моря. Я видел очень много. Я видел целые букеты островов, словно изящные леди небрежно уронили их с борта пакетбота в густую океанскую воду. Когда вы к ним подходите, воздух пахнет самыми тонкими духами, клянусь матерью. Я видел все это, когда ходил из Фриско в Сидней.
Я видел и южноамериканские порты, белые от солнца, будто их вымазали мелом.
Я ходил в полярное плаванье. Можете поверить, я оглох от тишины полярных полей, у меня все время звенело в ушах, как от лихорадки. Я слеп от желтого незаходящего солнца, бродившего над этими морями.
Вы знаете, я не люблю Нью-Йорка и некоторые ваши континентальные порты. Там тесно, как в кино по воскресеньям, и я перестаю чувствовать себя человеком.
Он перевернул свою руку и посмотрел на коричневую, изъеденную канатами и солью ладонь.
– Но всюду, – добавил он печально, – всюду нашему брату живется тяжело. И под пальмами Рио, и в лондонской слякоти.
Он снова посмотрел на свою ладонь и улыбнулся:
– Да, сэр. Произошла революция у вас. Я, признаться, не придавал ей значения. В России революция, но что из этого может получиться для нас, плавающих по ту сторону света? Разве от этого хоть на йоту станут лучше наши зловонные кубрики? Разве я смогу выпрямить спину и набрать полную грудь свежего воздуха, не чувствуя в душе тяжелого гнева? Разве мы сможем, думал я, как хозяева прийти в жизнь и прожить ее так, чтобы перед смертью не жалеть, что родились, и не проклинать стариков, давших нам жизнь?
Да, сэр. Я долго не верил этому. Видите ли, я думал, что кто-то принесет мне революцию в кармане, как апельсин, принесет из той страны, где она случилась, из России, вынет и даст, и сейчас же вся жизнь перевернется, мы подымем флаги и завопим от восторга. Так я думал, простите меня. Но в одном из континентальных портов я узнал совсем другое.
– Я был, – он почему-то сказал это шепотом, – я был в портовом бюро. Интернэшэнел-бюро, вы знаете. В Гамбурге. Там я видел некоторых людей и читал газеты, ваши газеты. Мне первое время казалось, что я читаю, а полисмен крепко меня держит за шиворот, но потом это прошло.
Он тихо засмеялся и стал уминать в трубку табак.
– Тогда я понял, что мне революцию и мою судьбу не принесут, как игрушку, в кармане. Я понял, что она, – он показал на свою голову и тугие мускулы под потертой курткой, – вот тут. Я еду во Фриско, и революция едет со мной во Фриско, и мэр Грэв не спит по ночам, потому что ему кажется, что в дырявых тавернах в порту собираются кочегары и матросы-китайцы, и в руках у них блестят не стаканы с виски, а нечто другое, совсем другое, чем мы когда-нибудь продырявим нашу старуху-Американку, как палубным сверлом.
Он помолчал.
– Я приехал к вам. С двумя долларами я объехал эту необыкновенную страну. Я видел сотни Джонов Паркеров за столами в министерствах, и сотни тех же Джонов приходили к ним с фабрик, верфей и палуб и, смеясь, жали им руки и пачкали сажей бумаги. О, я видел чудесные вещи, сэр, чудесные, непередаваемые вещи.
Я посмотрел на него. Он мельком взглянул на меня и хлопнул ладонью по столу.
– Я еду в Америку, – сказал он, встал и сделал ко мне два шага. – Я еду в Америку. И мы разворошим эту помойную яму. Хватит! Вы думаете, что мы не справимся? Мы, моряки? Хо!
Он замолчал, а ответило море, ударившее в набережную с широким раскатистым гулом.
– Хо! – повторил Паркер. – Оно, – он показал на окно, за которым гудело море, – оно нас выучило, и мы ему не подгадим.
Утром я вышел проводить Паркера. Дождь прошел. В голубом тумане блистали цепи далеких гор. В пустых кофейнях турки, позванивая чашками, перетирали посуду. Вялый ветер едва подымал полотнища флагов.
– Прощайте, – сказал Паркер и сжал до хруста в костях мою руку.
Он пошел к американскому грузовому пароходу, на котором собирался уехать. Солнце горело на его крепкой шее. В море, просверкав парусами, тонула в тумане фелюга, груженная золотыми лимонами.
1925
Капитан-коммунар
Многие утверждают, что племя моряков измельчало. Говорят, что отчаянные шкипера с тяжелыми револьверами в карманах давно уже вымерли и оживают только в воображении людей, читающих романы Стивенсона. Принято думать, что буйный нрав моряков переменился с тех пор, как появились теплоходы.
Это – глубочайшее заблуждение. Я встречал в своей жизни много морских людей. Мне нет надобности рассказывать обо всех знакомых матросах, боцманах и капитанах, чтобы рассеять этот ошибочный взгляд. Достаточно капитана Кравченко – одного из первых капитанов-коммунаров в России, организатора восстания в городе Брисбене в Австралии, журналиста и ярого поклонника Бабеля. Сейчас Кравченко плавает в полярных морях.
Он высок, неуклюже вежлив и никогда не снимает своего шотландского кепи.
Когда он ходит – по его словам, «мотается», – то половицы в комнатах скрипят, как палуба паршивенькой шхуны. Переносица – «мост» – у него разбита ударом бокса, и поэтому нос имеет несколько странный вид. Он любит хронометры и крепчайшие папиросы, ненавидит «затрушенных» интеллигентов, ливерпульских матросов и британский флаг. Но больше всего в мире он ненавидит ложь и трусость.
Я познакомился с ним осенью 1923 года в дачном поезде между Москвой и Пушкином. В Пушкине мы жили в пустующих дачах. Осень в том году стояла ледяная и горькая, полная запаха гари и старого вина.
По любому поводу, взглянув на первую попавшуюся в глаза вещь – на папиросу, пуговицу, семафор или кепку соседа по вагону, – Кравченко вытаскивал из невероятного багажа своей памяти какой-нибудь редкостный случай и рассказывал его так, что весь вагон слушал, затаив дыхание. Рассказы сыпались из него, как пшено из лопнувшего мешка.
Во время одного из ночных возвращений в Пушкино капитан долго рассматривал работницу в красном платочке, дремавшую в углу вагона, потом спросил ее деревянным голосом:
– Вы рожали?
– Как?
– Детей, говорю, рожали?
– Рожала.
– С болью?
– Да, с болью.
– Напрасно.
Я проснулся от изумления. Свеча отчаянно мигала, умирая в жестяном фонаре. За окнами мчалась назад, ревя гудками, лязгая десятками колес, обезумевшая ночь. Мосты звенели коротко и страшно.
– Вот это – шпарит! – Кравченко расставил покрепче ноги. – А с болью вы рожали, выходит, зря. От дикости. В Австралии не так рожают.
Работница недоверчиво улыбнулась.
– Вы не смейтесь. Это верно. Женщине впрыскивают в кровь особый состав, и она рожает во сне. Поняли? Мышцы сокращаются, ребенок выскакивает, все идет гладко. Ни один мускул не сдает. Этот способ практикуется только в Австралии, и то в виде опыта над арестантками.
Узнал я об этом в брисбенской тюрьме. Меня упекли за организацию восстания, – но об этом мы поговорим особо. В тюрьме я натворил кучу дел. Надзиратель принес ведро кипятку, чтобы я вымыл пол в камере. Я спрашиваю:
– Будьте добры, скажите, что написано над воротами тюрьмы?
Он удивился:
– Брисбенская тюрьма его величества короля Англии.
– Так пускай король сам моет полы в своей тюрьме, – я ему не обязан.
За это меня загнали в карцер. Я схватил дубовую табуретку и с восьми вечера до часу ночи дубасил в дверь изо всей силы. Тюрьмы там гулкие, с чугунными лестницами, – чувствуете, что поднялось. Тарарам, гром, землетрясение. Но терпеливые, черти! Молчали. Когда я сделал передышку, пришел начальник тюрьмы.
– Как дела? – спросил он ласково.
– Благодарю вас, сэр. Вот отдохну малость и начну снова.
Он пожал плечами и ушел. Я колотил с двух часов ночи до семи утра. В семь меня вернули в мою камеру, – пол был начисто вымыт.
– Это не арестант, а дьявол, – говорили сторожа. – Из-за его джаз-банда арестантка номер восемнадцать родила на месяц раньше срока.
– Ребенок жив? – спросил я.
– Жив.
Я написал ей поздравление на клочке конверта и передал в лазарет. «Простите, милая, – писал я, – что из-за меня вам пришлось поторопиться!»
Тогда-то вот я и узнал об этом способе, – она родила во сне здоровую девочку. Я видел ее во дворе при лазарете, меня тоже потащили в лазарет, – я симулировал падучую. Я испортил им много крови.
– Вот! – капитан вытащил из кармана толстую книжку. – Вот описание этого способа. Книга издана в Сиднее. Я перевожу ее на русский, – Наркомздрав издаст, и ваши мученья окончатся.
Капитан стал развивать изумительные перспективы, – новый способ рожать приведет к неслыханному изобилию, республика завоюет весь мир.
– Матери поставят вам памятник на вашей родине в Мариуполе, – сказал я. – Бронзовые пеленки будут обвивать ваш пьедестал лавровым венком. В вашу честь Прокофьев напишет марш грудных детей, – торжественный марш под аккомпанемент сосок. Рыбий жир будет переименован в жир капитана Кравченко.
Работница засмеялась. Проревел гудок. Поезд в облаках пара и дыма подходил к Пушкину.
Каждый день я узнавал новые истории – о знакомстве капитана с Джеком Лондоном, о судебных заговорах в Америке, о морских качествах норвежцев, о кораблекрушениях и австралийском способе произносить революционные речи.
Каждый день я приходил к капитану в его комнату, похожую на ящик от сигар. Капитан любил плакаты пароходных компаний и заклеил ими дощатые стены. Плакаты гипнотизировали белок. Они сидели на сосне против капитанского окна и, вытаращив булавочные глазки, рассматривали черные туши кораблей и желтые величественные маяки. Капал дождь, и виденье экзотических стран застилало беличьи глазки синей пленкой слез и восторга.
По вечерам капитан возился над бесшумным примусом своей конструкции. Все у него было необыкновенно: и примус, и механический пробочник, и самодельный радиоприемник из коробки от папирос, и груды очень толстых книг, казавшихся старинными. Выбор книг говорил об устойчивых склонностях их громоздкого хозяина, – там были лоции, мореходная астрономия, сочинения Ленина, диалектический материализм, Джек Лондон по-английски, много географических карт и Библия – он читал Библию исключительно с целью уличить во лжи поповскую клику.
История капитанских плаваний, сиденья по тюрьмам и религиозных диспутов с патерами была так сложна, что он и сам не мог привести ее в порядок. Его выгоняли из всех мореходных школ за буйство и «анархизм». Его выгоняли с норвежских шхун за то, что он «менял профили шкиперов», – легендарных шкиперов, кормивших матросов после аврала солониной с червями. Они еще не вымерли, эти дубленые, как кожа, рыжие шкипера. Его выгоняли с сахарных плантаций в Австралии, где он рубил тростник – «сладкие палки», – за то, что он вызывал на бокс надсмотрщиков и сворачивал им челюсть на третьем ударе. Вызывал же он на бокс за каждый пинок ногой «цветному рабочему» – китайцу или русскому.
И, наконец, президент Хьюз – то были годы интервенции – изгнал его из Австралии за организацию «коммунистического восстания» в Брисбене, за протест против формирования отрядов для борьбы с Советской Россией.
Хьюз сказал его жене:
– Вашего мужа, миссис, надлежит повесить. Но Австралия гуманна, и я приказал выслать его в распоряжение представителя истинной русской власти – генерала Деникина.
На деникинскую виселицу его везли через экватор, тропики, океаны, душные и синие, как тяжелое африканское небо.
Он переменил двенадцать тюрем. В бомбейской тюрьме он потерял зубы от цинги, – его кормили две недели соусом керри – острым, как разбавленная азотная кислота.
В Константинополе, за два часа до отправки в Одессу, он бежал.
Потом он опять попался, сидел в лондонской тюрьме и изображал из себя норвежского кока-идиота. И если бы не «британская дурость», мешавшая следователям допросить его по-норвежски (на этом языке Кравченко знал всего десяток слов), то он бы неизбежно «понюхал веревку, смазанную марсельским мылом».
Кравченко писал стихи и рассказы в морские газеты, Если вы наделены скудной фантазией и любите точность и деловые выкладки, то вы все же поймете, как и о чем мог писать этот человек, игравший в шахматы со смертью и сплевывавший на лакированные туфли президента Хьюза.
Он редактировал в Австралии морскую газету. Он писал в газетах СССР, и я до сих пор помню его рассказы о зеленом от плесени и. дождей Копенгагене, о мрачной жизни парусных шхун, о том, как надлежит поднимать на мачтах красные флаги и брать за горло арматоров-судовладельцев, о революции на морях, о блудливых душах пасторов, о трюмах «его величества короля Великобритании», где арестантам говорят «мистер», но кормят их тестом, от которого делается заворот кишок…
Единственной слабостью Кравченко была вера в людей, приносящих несчастье. Таких людей моряки зовут «иовами».
Один такой «иов» плавал с ним, и Кравченко отлично помнил два случая. Один раз «иов» зашел к нему в каюту, и со стены без всякого повода сорвался тяжелый барометр и разбил любимую капитанскую трубку, и другой – когда «иов» подымался по трапу в Перте – с лебедки сорвалось в воду десять мотков сахару. Матросы потом купались у борта, набирали полный рот воды и глупо гоготали, – вода была сладкая. После этого случая «иов» списался с парохода и занялся разведением кроликов, но кролики у него подохли и заразили кроличьей чумой весь округ.
В последний раз капитан видел его в Сиднее. «Иов» стоял под дождем и продавал воздушные детские шары. Дрянная краска стекала от дождя с шаров и капала красными и синими слезами на его морщинистое лицо. Прохожие останавливались и насмешливо разглядывали «иова».
Веру в «иовов» капитан тщательно скрывал. Она не соответствовала его мужеству.
Один только раз я видел, как у Кравченко дрожали руки. Это было 22 января 1924 года, когда в Москве черный траурный дым костров боролся с дымом жестокой стужи, и, расплавленный белым огнем, пылал Колонный зал, где великий капитан принимал последний безмолвный парад.
Только в эти дни задрожали руки у этого человека, который во время страшных штормов сороковых широт небрежно насвистывал на палубе немудрые матросские песенки.
Москва, 1924
Соус керри
Я никогда не ел соус керри, но о нем так много рассказывал этот штурман с ласковым взглядом, что я безошибочно знаю, как его приготовлять и есть.
Штурман был на дурном счету. По некоторым сведениям, он был в свое время буфетчиком на пароходе Австрийского Ллойда. С неопровержимостью было установлено, что однажды рыжий, разгневанный капитан вылил ему на белесый пробор кружку кофе «по-венски». Но об этом штурман умалчивал.
Каждый вечер он приходил ко мне в редакцию морской газеты «Маяк» и под немолчное гудение примуса заводил бесконечные рассказы. Примус гудел в редакции, но в этом не было ничего особенного. Редакция помещалась в моей комнате, а комната – в общежитии батумских моряков.
Общежитие было веселое. С восхода солнца до глубокой ночи пел, выл и издевался над жильцами граммофон начальника порта. Это был старательный, срывавшийся на верхах граммофон со скудным репертуаром. Бойчее всего он высвистывал «Пупсика». Когда же бывал в ударе, то казалось, что на пристань мчится опоздавший пассажир, испуская вопли отчаяния и предсмертно хрипя. Слышался рев гудков, треск ломающихся сходень и свист пара, перегретого в пароходных котлах. Словом, это была целая симфония морских звуков. Очевидно, поэтому граммофон терпели и, временами, даже ценили. Он вовремя всех будил, а в январские вечера создавал столь нужный в одиночестве шум.
Иногда по ночам он испускал трагический хохот, и спавший в коридоре боцман Миша вскакивал и кричал спросонок водочным голосом:
– Нет на тебя хорошей холеры, старая сволочь! Нет никакого спокою морскому человеку!
А злой, пользовавшийся печальной известностью пес Моряк переставал гонять по коридору крыс и выл. Выл осторожно, не понятый никем, вспоминая своего первого хозяина – английского капитана и нестерпимо яркую луну над бамбуковым лесом в Малабаре, где он родился.
Да, я ведь рассказывал о соусе керри. По словам штурмана, он приготовляется так: берутся бобы, перец, трава керри (можно выменять на сухумский табак у английских матросов), лимон, сметана и еще много хороших вещей. Вы все это смешиваете и едите.
Но не в этом дело. Дело в том, что редакция «Маяка» – это был некий соус керри, пестрая и веселая человеческая мешанина, приправленная солеными морскими словечками, греческим акцентом, невероятными рассказами и детской веселостью сотрудников. По этой веселой простоте вы сразу отличите моряка в любой толпе.
Штурману-буфетчику, прозванному «Соусом керри», не давала покоя слава боцмана Чубирова. Боцман поразил все побережье, начиная от выутюженного капитана порта Георгелиани и кончая пьяненьким и избиваемым женой кочегаром Степой с парохода «Камо». Степа и боцман Миша распространяли по Батуму, по цветистым и тесным переулкам запах водки марки «Рухадзе». Это была их основная профессия.
Боцман Чубиров за свой счет издал книгу. Само по себе это было событие, хотя штурман-буфетчик и нашел в книге (в 12 страниц) 173 корректурных ошибки, 28 нелепостей и 10 грубейших погрешностей против русского языка.
Объяснялось это тем, что Чубиров был толст, стар и неграмотен, как лошадь. Помимо всего, он был загадочной национальности. По его словам, мать его была итальянка, а отец – обрусевший армянин. По словам же авторитетного начальника порта, он был тифлисский кинто с Авлабара.
После выхода книги тайна разъяснилась. Все узнали, почему Чубиров три недели хитро подмигивал своим желтым глазом и перестал играть в домино в «Бедном Мише». Он безвыходно сидел в типографии Малевича, где, кроме визитных карточек и приказов по милиции, ничего не печаталось. Он сидел в типографии и рожал в табачном дыму свою «Звезду».
Рассказ был необычен. В нем говорилось (с соблюдением марксистского подхода) о некоем моряке с жуткими глазами. При виде его женщины впадали в глубокий обморок, капитаны немели, а матросы переставали ругаться на всех доступных им языках.
История этого моряка, изложенная на двенадцати страницах цветистым цицеро, была трагична. Весь удар книги был сжат, как в кулаке, в главе, где моряк произносит на банкете американских судовых королей речь о красных путеводных звездах революции. Женщины бросают ему цветы (олеандры), а пароходные компании наперебой зовут его к себе капитаном. Кончается вся история тем, что моряк неожиданно гибнет в неизвестном и не отмеченном на картах тропическом море.
Но еще более необыкновенным было распространение этой книги. Она разошлась сразу. Самый экзотический, пахнущий пудрой и дешевыми тропиками роман Бенуа не видел такого стремительного успеха. Чубиров недаром подмигивал в свою серую щетину табачным глазом. Он зашел к своему приятелю – кассиру порта (завсегдатаю «Зеленой кефали») – и сказал во всеуслышанье:
– Слушай, кацо. Вот тебе тысяча книг. Спрячь, а когда будешь платить жалованье, дай каждому книгу и вычти десять тысяч грузбонами. Понял?
И кацо понял. Все было сделано быстро и просто. Двадцатого все читали рассказ о необыкновенном моряке, и порт заволновался. Чубиров сиял, как вычищенный компас, как вымазанный маслом кочегар. А Костя-метранпаж, верставший эту книгу, при встрече с моряками хлопал себя по бедрам, хохотал и кричал:
– Это же настоящее кабаре! Писа-атель. Жлоб одесский, хабарник. Одно слово – кабаре!
Этот самый Чубиров был, должен сознаться, сотрудником «Маяка». Ответственный редактор, весьма веселый и легкомысленный человек, Дирк позвал к себе Чубирова и, допив десятый стакан какао («пейте все какао, 1200 калорий в день!») сказал:
– Вот что, старик, довольно играть в кошки-мышки. Вылетай из моей газеты, пока не выгнали. Спекулянт.
На том литературная карьера боцмана Чубирова и закончилась.
1925