355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Необыкновенное лето » Текст книги (страница 4)
Необыкновенное лето
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:31

Текст книги "Необыкновенное лето"


Автор книги: Константин Федин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 46 страниц)

5

Меркурий Авдеевич Мешков поднялся рано. Он никогда не был лежебокой, а последний год совсем потерял сон, начинал утро с зарёй. Это был уединённый, словно монастырский час. Из смежной комнаты тихо слышалось дыхание дочери. Внук Виктор иногда стукал во сне то коленкой, то локтем об стену, – забияка, и сны-то у него петушиные! В отца, что ли, – Виктора Семеныча? Тот по сей день хорохорится. Уж, кажется, подрезали крылышки и хвост выщипали, от гнёзда ни пушинки, ни прутика не оставили, надо бы стихнуть – так нет! Все чего-то прикидывает да сулит: «Погодите, папаша, погодите!» – «Чего годить, неугомона? – спрашивает Меркурий Авдеевич. – Полтора кромешных года годим, а только ближе к смерти. Вон моя Валерия-то Ивановна не дождалась, опочила». – «Все равно, – возражает Виктор Семёнович, – возвышен ли ты, унижен ли – всё равно с каждым днём ближе к смерти, это верно. Но это зависит от строгости матери-природы. От человека зависит другое. Настоящему человеку дан ум. Уму назначено создать устройство жизни». – «Вишь, как он ловко все устроил, твой ум-то!» – торжествует Меркурий Авдеевич. «Это не мой ум, – опять возражает Виктор Семёнович, – это ихний ум. А у них ум простой. Они думают силой взять. Двадцатый уж век такой, что без образованности сила ни к чему, разве во вред. Возьмите, папаша, меня. Ну, какой я им сотрудник? Смеху подобно! А они меня в исполком позвали. Почему? Потому что выше меня по образованности автомобилиста-механика нет во всем городе. Колесить на машине полный идиот может. Но содержать машину – попробуй без образования! Ломать – они без нас! А починять – они к нам! Образование их защемит, папаша, погодите!» – «Я для себя все решил, – отвечает Меркурий Авдеевич, – годить нечего. Да и что ты заладил: папаша, папаша! Три года скоро, как я твоего сына ращу, и Лиза мне уже твоё имя вспоминать запретила. Вот как у нас! А ты все – папаша!» – «Вы дед моему сыну, отец моей жене. Что же вы пренебрегаете? – упрямствует Виктор Семёнович. – Все восстановится, и Лизу с сыном вернут мне по закону. Так что вы – и бывший мой папаша, и будущий. По гроб доски не отвертитесь!» – «Нет, – не соглашался Меркурий Авдеевич, – Лиза к тебе не вернётся, напрасно себя утешаешь, это, брат, мираж-фиксаж. Лиза на вкус свободы отведала». – «Что ж свобода? – не смущался Виктор Семёнович. – Пускай неволя, лишь бы хлеба вволю. А хлеб ко мне скорей придёт, чем к Лизе. Свобода! Я бы тоже за свободой вприпрыжку побежал, да живот не пускает. Вот я и катаю на „бенце“ богом данных властей». – «Богом данных! – укоряет Меркурий Авдеевич. – Бесстыдник!» – «А как же иначе, папаша? – удивляется Виктор Семёнович. – У них стыда нет, а у меня должен быть? Этак я никогда с ними общего языка не найду!» – «Что же ты им бражку варить помогаешь?» – уже ярится Меркурий Авдеевич и вещим голосом, будто желая образумить заблудшего, повторяет не гаснущее в памяти пророчество Даниила: нечестивые будут поступать нечестиво, и не уразумеет сего никто из нечестивых, а мудрые уразумеют…

Внук Виктор опять стукнул в стенку, и Мешков подумал: нет, не в мать, не в мать! У Лизы душа – в незабвенную покойницу Валерию Ивановну: удивлённая жизнью душа. Вот только упряма сделалась. Откуда бы? Не от меня же?..

Он считал, что свой грех упрямства давно в себе преодолел, особенно с того момента, когда положил уйти из мира, приняв все в мире, как показанное, как премудрость кары божией и сбывание пророчеств. Он решил, что покорствует происходящему по зову сердца своего. Но он хорошо видел, что не покорствовать нельзя: если не дашь – возьмут, если спрячешь – найдут, если не поклонишься – сшибут шапку, да заодно, может, и голову. А когда убедишь себя, что покорствуешь по воле своей и во имя душевного спасения, то и впрямь как будто смиришься и хоть часок – вот такой часок после зорьки – проведёшь в преклонённом растворении чувств. Злые люди в это время уже не придут – светло, а добрым людям приходить рано.

Безропотно покачиваются на улице в палисаднике тонкие ветви ивы, вздохи ветра касаются их деликатно, листва серебристо-молочна, нежна, как свет опала. Дерево посажено самим Меркурием Авдеевичем, поливал он его вместе с Валерией Ивановной, и – гляди-ка! – вон как разрослось, и сколько, значит, ушло времени – не счесть и не понять! Да сказать правду – ушло все время, все время Меркурия Авдеевича, осталась одна оболочка. На что ни взглянешь – все напоминает Валерию Ивановну. Кажется, она занимала не великое место во многосуетном повседневье Мешкова, а умерла – словно взяла с собой все. Не умерла, нет. Меркурий Авдеевич называл её смерть – успением, мирной кончиной, говорил, что душа её отлетела, вознеслась вот с таким деликатным вздохом утреннего ветерка. Смертью своей она даже мужа не обеспокоила, а так же, как жила, никогда не утруждая, так и отошла – уснула с вечера и не проснулась. Поутру Меркурий Авдеевич подошёл к её постели, нагнулся, да так и пал лицом на холодное и уже твёрдое лицо жены. Было это год назад, и с тех пор, проверяя в воспоминаниях прожитое с Валерией Ивановной, он не отыскивал – в чём бы повиниться перед нею за всю супружескую жизнь, кроме, пожалуй, самых последних месяцев. В эти последние месяцы существования Валерии Ивановны он угнетал её своим сумасбродным, до навязчивости выросшим желанием упразднить в доме всякий след красоты, всякий уют, даже всякое удобство. Что это было! Вот висит на гвозде картинка. Меркурий Авдеевич косится, косится на неё, ходит, ходит из угла в угол, подпрыгивая по-своему на носочках, потом вдруг остановится, стащит со стены картинку, выставит её из рамы и наколет на гвоздь как-нибудь покривее, да ещё тыльной стороной наружу, а раму – пойдёт на чердак закинет. «За что ты её, сколько лет мы ею любовались, чем она провинилась?» – взмолится Валерия Ивановна. «Успокойся, мать, – ответит Меркурий Авдеевич, – нам с тобой хуже – им лучше!» – «Да ведь они же не видят!» – воскликнет она. «А вот придут – пускай увидят!» – скажет он. Либо отвинтит от кроватей никелированные шишечки и засунет их куда-нибудь в ящик с гвоздями. А то повернёт буфет лицом к стене, так что к нему и подойти неладно, да ещё прикажет, чтобы паутину не обтирали, а так бы и оставили – в пыли и в засохших мухах. И опять один ответ: они хотят безобразия – пускай любуются безобразием! Цветы он засушил, горшки из-под цветов выкинул, вместо скатерти велел накрывать стол клеёнкой и все ждал, что кто-то непременно к нему явится и непременно изумится, как он худо живёт, удостоверится, что у него в доме столь же мерзко, сколь мерзко должно быть у того, кто явится, и, значит, как раз так, как требуется временем. Но к нему никто не являлся. Этой смутной манией он доводил Валерию Ивановну до горючих слез. Однако теперь, но здравом рассуждении, он всё-таки склонялся к тому, что был прав и, стало быть, неповинен перед памятью покойницы. Ибо только Валерия Ивановна скончалась, как к нему действительно явились осматривать дом, и двор, и флигели, и затем вскоре муниципализировали все владение, предоставив ему с Лизой и внуком две комнаты. Он жил теперь в бывшем своём доме на положении не квартиранта даже, а комнатного жильца, как жили вселенные в другие комнаты старик из цеховых да трое студентов-медиков. Он жил в чужом доме, в доме, который принадлежал им, и к ним он причислял и старика, и студентов, правда, тоже не владевших домом, но расположившихся не хуже иного владельца – легко, привольно, беззаботно. Посмотрела бы покойница Валерия Ивановна: прав был Меркурий Авдеевич или нет? Даже кровать, на которой она скончалась, нынче стала достоянием новоявленного хозяина, – на ней почивал жилец-старик. Добро хоть шишечки Меркурий Авдеевич вовремя отвинтил да выкинул! Не то цеховому жилось бы совсем по-вельможьи…

В утренний этот серебристо-опаловый час спал весь дом, весь бывший дом Мешкова – жиличка Лиза с жильцом-сыном, жилец-старик, жильцы-студенты. Бодрствовал один жилец Меркурий Авдеевич. И, перебрав в уме все совершившееся, призвав разум и сердце к смирению, Меркурий Авдеевич достал с этажерки книгу, тетрадку, присел к столу, обмакнул перо в пузырёк, выговорил с неслышным воздыханием:

– Бодрствуйте, се гряду скоро!

Библиотека его разорилась: афонские душеспасительные книжечки, вплоть до затворника Феофана, он распродал и роздал, а возлюбленную драгоценность – жития святых, Четьи-Минеи тож – преподнёс недавнему своему знакомому, викарному епископу, доживавшему дни в скиту за Монастырской слободкой. Но всё-таки немногие книги он сохранил, рассовав их по углам, испачкав нарочно, измяв и оторвав обложки, дабы придать им вид крайней никчёмности.

Книга, которую он сейчас усердно штудировал, была самому ему несколько странной, как бы соблазнительной, потому что принадлежала перу нерусского сочинителя, некоему совершенно неведомому и оттого загадочному отставному полковнику Ван-Бейнингену – то ли фламандцу, то ли голландцу по происхождению. Но, несмотря на чужеземность источника, он убеждал Меркурия Авдеевича не только тем, что был дозволен цензурою ещё в роковой девятьсот пятый год (понимала же цензура, что делала), но и неоспоримым родством с тем духом православия, который, повергая Мешкова в умиление, питал его ум пищею наидуховнейшей. Он выписывал в тетрадь хронологию, начиная с сотворения человека – Адама и Евы – в 4152 году, и сопоставлял даты, вослед отставному полковнику, с текстом библейских книг. Разительно волновали его исторические имена, вроде Ассархаддона, царя ассирийского и вавилонского, или Феглафеласара. Иные записи были кратки: «753. Основание Рима». Иные неожиданно подробны: «713. Сеннахерим в Иудее взял в течение трех лет все укреплённые города. Езекия дал 300 талантов серебром (тут Меркурий Авдеевич сначала описался, поставив „рублей“ вместо „талантов“, но вовремя заметил ошибку и ухмыльнулся в том смысле, что, мол, на триста рублей много не сделаешь, нынче вон ржаная мука стала триста рублей! – и подчистил рубли ножичком, и продолжал выписывать) и 30 талантов золотом за обещанный мир. Но так как он имел намерение сделать нашествие на Египет и боялся оставить в тылу у себя непобеждённого врага, то обложил Иерусалим. Езекия и пророк Исайя молят бога о защите, и в одну ночь умерло в ассирийском лагере 185 000 воинов и Сеннахерим отступил в Ниневию, где был убит двумя старшими своими сыновьями, а младший сын Ассархаддон вступил на престол». Пространных выписей становилось в тетради тем больше, чем ближе подвигалась история к новейшим периодам. Ассирийцев и вавилонян сменяли персы, готы, неслыханные маркоманны и алеманны, за ними являлись из приволья ковылей гунны, потом возникали воинственно звучно, как тимпаны и литавры, лангобарды, учреждая, с помощью своих царей Альбоина и Клефа, некий седьмой образ правления, в подтверждение сокровенных предвидений и по выкладкам отставного полковника. Дело развивалось все опаснее, история не дремала: «Альбоин и Клеф, цари лангобардские, были умерщвлены Розамундою, женою Альбоина, дочерью побеждённого и убитого им царя гепидов (гепиды – вон ещё какая подвизалась разновидность!). Этим Розамунда отомстила за нанесённую ей обиду, – Альбоин заставил её на пиру пить из черепа её убитого отца. Это время бессилия продолжалось до 585 года». Бессилие, бессилие, – рассуждал Меркурий Авдеевич, старательно проставляя даты, – а гляди – папа Григорий I уже образовал три новых царства: Баварское, Аварское и Славянское, или Чехское, так что опять имелось в пределах Рима десять государств. (Вот оно: десять государств!) А там пошло: Магомет победил корейшитов и заставил их принять новую, им самим придуманную веру, которая, по его словам, была внушена ему архангелом Гавриилом. Там Омар взял Иерусалим. Там папа Виталий издал буллу, запрещающую лицам не духовного звания читать Библию. Там Гус и Лютер со своей Реформацией, там Игнатий Лойола со своими иезуитами, там папа Григорий XIII со своим новым календарём (ишь он откуда, новый-то календарь!). И пошло: война Тридцатилетняя, война Словенская, война Гуситская. Чего только не вкусила история! И что более всего потрясало Меркурия Авдеевича в проникновенной книге, это то, что отставному полковнику не составляло нималого труда каждому убиению Альбоина или растерзанию разъярённой толпой императора Фоки, не говоря уже о гибели империй или начале венчания на престол римских пап, – не составляло нималого труда привести сообразное пророчество для ветхих времён из Книги Царств, из Ездры, или Исайи, для новых – из Деяний или Откровения. Так шаг за шагом Меркурий Авдеевич достиг 1773 года, под которым вывел каждое слово с заглавной буквы, кроме последнего, ибо такое слово и писать-то страшно: «Влияние Вольтеровской Литературы. Падение Религиозности и Начало Явного неверия». В сравнении с ужасающим этим фактом не могли помочь ни суворовские победы над турками, ни уничтожение папою Клементием XIV ордена иезуитов по требованию держав, – не могли помочь, ибо сразу затем следовала дата: 1793. И опять с прописных букв: «Первая Французская Революция. Первое Наказание Божие за неверие». Наполеоновские войны оказывались вторым наказанием божиим за грех неверия, а 1848 год, вместе с бегством из Рима папы Пия IX и возвращением его на престол при помощи австрийских солдат, – третьим. И вот понемногу, понемногу отставной полковник Ван-Бейнинген привёл Меркурия Авдеевича Мешкова, стопами пророков, прямо к 1875 году, когда в городе Гота состоялся конгресс социал-демократов. Тут уже Меркурий Авдеевич не начертал, а прямо-таки разрисовал прописными траурными литерами: «Маркс, Лассаль и Толстой – представители этого учения». Так похоронно оканчивалась пройденная человечеством историческая стезя, и полковнику только оставалось, с помощью прорицателей, приоткрыть завесу будущего. Здесь Меркурию Авдеевичу виделось немного: на 1922 год полковник назначил гибель папства и тела его, на 1925 – построение сионистами христианского храма, что же касается наипоследнего предсказания, то под датою 1933 Мешков послушно переписал в свою тетрадь: «Блажен, кто ожидает и достигнет 1335 дней».

Это было не совсем понятно, что такое за дни и почему всё-таки именно 1335, – да ведь можно ли все уразуметь? Как вообще все образовывалось в ходе земных упований человечества? От Адама и Евы к Ассархаддону, от Ассархаддона к Розамунде, а там, глядишь, и Лев Толстой, а домик-то муниципализирован, а ржаная непросеянная мука-то триста рублей! Хитро! Разъять мудрёную цепь не под силу, может, и такому уму, как отставной полковник Ван-Бейнинген! Да и ни к чему. Влечёт-то ведь тайна, заманчивая, как вечный родник, бьющий из сокровенных недр. Утешает вера, а не знание. Знание лишь утверждает веру, а там, где его недостаёт, там она только сладостнее, как все непостижимое. Блажен, кто ожидает…

Меркурий Авдеевич закрыл тетрадь и книгу. Утро начиналось для всех. Слышалось, как закашлял табакур-старик, как взыграли и начали кидаться сапогами студенты, потянуло керосинкой из комнаты Лизы, прогрохотал вниз по лестнице убежавший в пекарню за хлебом Витя, зазвенькало на улице ведро, подвешенное к бочке водовоза. Из тьмы времён и неисповедимости господних путей день трезво возвращал мысли к заботам житейским.

Выдвинув ящик стола, Меркурий Авдеевич прикинул, какие из обречённых на ликвидацию мелочей следовало бы нынче пустить на базар. Тут лежали канцелярские кнопки, сухие чернила в пилюлях, пара отвёрток для швейной машины, кусанцы и плоскогубцы, две-три катушки ниток, звёздочки с рождественской ёлки, пакетики с краской для яиц. На пакетиках, по обдумывании, он и остановился: сезон, правда, истёк, да Витя – мальчик разбитной, иной раз ему удавалось сбывать несусветную чепуху – вроде стенок отрывных календарей! – найдёт охотника и на яичную краску!

Выйдя к чаю и пожелав доброго утра, Меркурий Авдеевич внимательно глянул на дочь. Она была бледна, и то, что прежде он называл в ней стройностью, сейчас показалось ему угрожающей худобой. Слегка игриво он выложил перед Витей пакетики:

– Ну-ка, коммерсант, произведи-ка сего числа этакую товарную операцию…

– Опять? – сказала Лиза. – Я ведь просила, папа…

– Да ты, мамочка, не беспокойся, мне же это ничего не стоит, честное слово, – отбарабанил Витя.

– Базар – не то место, где можно научиться хорошему.

– И не то, без которого можно прожить, – нахмурился Меркурий Авдеевич. – Не я придумал новые порядки. Не я взвинтил цены. Дома-то, кроме пшена, ничего не осталось? Может, у тебя деньги есть? Ну, вот…

– Я говорю, что Виктору не следует ходить на базар.

– А что же, мне прикажешь ходить? Позор-то, конечно, не велик, ежели бывший купец станет на толкучке пустой карман на порожний менять. Да беда, что, вдобавок к бывшему купцу, я – нынешний советский служащий. Как-никак – товарищ заведующий, магазином управляю. Что же ты хочешь, чтобы меня в спекуляции обвинили?

– Я хочу, чтобы Виктор не ходил по базарам. Это кончится плохо.

– Все плохо кончится, я давно говорю. Да не для всех, – сказал Мешков и, дабы призвать себя к смирению, напомнил цитату: – «Блажен читающий и слушающие слова пророчества сего и соблюдающие написанное в нем, ибо время близко».

Помолчав, Лиза тихо проговорила, не подымая глаз:

– Словом, Витя идёт сегодня последний раз.

– Посмотрим, – сказал Мешков.

– Посмотрим, – спокойно, будто в полном согласии, повторила Лиза.

Он не мог больше выносить пререкания, встал, забрал свой стакан и ушёл молча к себе в комнату.

Она поглядела ему вслед. Спина его ссутулилась круто, словно за шиворот сунули подушку. Затылок поголубел от седины. Весь он сделался щупленький, узким, и что-то обиженное было в его прискакивании на носках.

«Боже, до чего скоро состарился», – подумала Лиза, и опять, как все чаще за последний год, ей стало жалко отца до грусти. Но она не двинулась с места.

6

Лизу в этот день преследовало беспокойство. Неминуемо произойдёт беда, казалось ей, и это не было предчувствием, которое вдруг возникнет и необъяснимо улетучится, это было назойливое ощущение тягости в плечах, тоска во всем теле. Она не пошла на службу. Постепенно она уверила себя, что беда должна произойти с сыном. Он ушёл утром и не возвращался.

По дороге домой, к обеду, Меркурий Авдеевич встретил Павлика Парабукина, узнал, что тот не застал Вити дома, и велел – если Павлик увидит его – передать, чтобы внук шёл обедать. На дочь Меркурий Авдеевич покашивался виновато. Она мельком сказала, что, наверно, Витя, по обыкновению, зачитался у Арсения Романовича. То, что она крепилась, не показывая беспокойства, словно ещё больше виноватило Меркурия Авдеевича, и он насупленно молчал.

Отдохнув, он собрался уходить, когда прибежал Павлик и, еле переводя дух, пугливо стреляя золотыми глазами то на Лизу, то на Мешкова, выпалил, что Витю забрали.

– Как забрали? Кто забрал?

– Грянула облава, и всех, кто торговал с рук, всех под метёлку!

– Под какую метёлку? Что ты несёшь? – выговорила Лиза, так крепко держась за спинку стула, что побелели ногти.

– Дочиста весь базар загнали на один двор и там разбирают – кого в милицию, кого куда.

– А Виктор-то где, Виктор?

– И он заодно там!

– В милиции?

– Да не в милиции, а на дворе, говорю вам!

– Ну, а ты-то был с ним?

– Был с ним, да утёк, а его замели.

Оторвав наконец руки от стула, Лиза подбежала к постели, схватила головной платок, бросила его, отворила шкаф, принялась что-то искать в платьях, бормоча: «Постой, постой, ты проводишь меня, Паша, постой…»

Меркурий Авдеевич взял её за руку, отвёл к креслу, усадил, сказал отрывисто:

– Некуда тебе ходить… Я приведу Виктора.

Она в смятении опять поднялась. Он надавил на её плечо, прикрикнув:

– Сиди! Я за него в ответе. Сам пойду.

Он зашагал так скоро, что Павлик припустился за ним почти бегом. Дорога была не близкая, но до каждой надолбы на перекрёстке знакомая Меркурию Авдеевичу: не так уж давно хаживал он, что ни день, на Верхний базар в свою лавку. Он двигался с замкнутой решимостью, точно на расправу, пристукивая жиденьким костыльком, как прежде пристукивал богатой тростью с набалдашником, спрятанной теперь подальше от недоброго глаза.

– Вон, – показал Павлик, когда между рыночных каменных рядов завиднелась кучка людей, – вон, где милиция стоит туда их согнали.

Меркурий Авдеевич сбавил шаг, перестал пристукивать костыльком. Вдоль корпуса с дверьми на ржавых замках (тут раньше торговали мыльные и керосинные лавки) тёрся разномастный народ, чего-то ожидая и глазея на двух милиционеров, охранявших ворота былого заезжего двора. Один милиционер был по-молодому строен, ещё безбород и – видно – доволен представительными своими обязанностями. Другой рядом с ним был коротенький, напыщенный и с такими залихватскими, раздвинутыми по-кошачьи подусниками, о каких перестали и вспоминать. Оба они осмотрели Меркурия Авдеевича безошибочными глазами.

– Я насчёт своего внука, товарищи. Внук мой нечаянно попал в облаву, – просительно сказал Мешков, подходя осторожно и приподымая картузик.

– Нечаянно не попадают, – ответил молодой.

– Как не попадают? Не ждал попасть, а попал. Полная нечаянность и для матери его, и для меня, старика.

– Совершеннолетний?

– Как?

– Внук-то совершеннолетний?

– Да что вы, товарищ! Мальчоночка, вот поменьше этого будет, – показал Мешков на Павлика.

– Чего же в торгаши лезет, когда молоко на губах не обсохло?

Павлик вытер пальцем губы и отвернулся вызывающе.

– Зачем – в торгаши?! – испугался Меркурий Авдеевич и даже занёс руку, чтобы перекреститься, но вовремя себя удержал. – Озорство одно, больше ничего. Ведь они же – дети, что мой внучок, что вот его приятель. То им крючки для удочек спонадобятся, то клетка какая для птички. И все норовят на базар – где же ещё достанешь? Ребятишки – что с них спрашивать?

– То-то, спрашивать! – грозно мотнул головой коротенький милиционер, и подусники его стрельчато задвигались.

– Ведь как спросишь? – доверительно сказал Мешков, глядя с уважением на красные петлицы милиционера. – Не прежнее время, сами знаете. Прежде бы и посек. А нынче пальца не подыми: они – дети.

– Посек! – неожиданно заносчиво вмешался Павлик. – А чем он виноват? Удочки, птички! Тоже!

Он с презрительной укоризной щурился на Мешкова и уничтожающе кончил, полуоборачиваясь к милиционерам:

– Жизни не знаете!

– Суйся больше! – приструнил Мешков, оттягивая Павлика за рукав. – Что с ним поделаешь, вот с таким?

– В неисправимый дом таких надо, – сказал милиционер и усмехнулся на Павлика.

– Кем сами будете, гражданин? – спросил молодой.

– Советский сотрудник. Неурочно приходится службу манкировать, чтобы только внучка выручить.

– Ребят через другие ворота отсеивают, – сказал с подусниками. – Пойдём, я проведу двором.

Молодой приоткрыл ворота. Павлик хотел проскочить за Меркурием Авдеевичем, но его не пустили, и он обиженно ушёл прочь, по пути изучая расположение омертвелых корпусов, замыкавших целые кварталы.

Двор заполняла толпа. Собранные вместе, люди были необыкновенны. Глядя на них, можно было сразу почувствовать, что в мире произошёл космический обвал, – горы покинули своё место, шагая, как живые, вершины рухнули, скалы низверглись в пропасти, и вот – один из тьмы обломочков летевшего бог весть куда утёса оторвался и шлёпнулся в эту глухонемую закуту Верхнего базара. Ветховато, убого наряжённое во всякую всячину скопище дельцов поневоле, вперемежку с бывалыми шулерами, карманниками и разжалованной мелкой знатью, понуро ожидало своего жребия. Разнообразие лиц было неисчислимо: одни скорбно взирали к небу, напоминая вечный лик молившего о чаше; другие брезгливо поводили вокруг головами, будто ближние их были паразитами, которых им хотелось с себя стряхнуть; третьи буравили всех и каждого отточенными, как шило, зрачками, словно говоря – кто-кто, а мы-то пронырнем и сквозь землю; иные стояли, высокомерно выпятив подбородки, как будто – развенчанные – все ещё чувствовали на себе венцы; кое-кто выглядывал из-за плеча соседа глазами собаки, не уверенной – ударит ли хозяин ногой или только притопнет; были и такие, которые язвительно дымили табачком и словно припевали, что вот, мол, – сегодня мы под конём, посмотрим, кто будет на коне завтра; были тут и обладатели той беспредельной свободы, какая даётся тем, кто презирает себя так же, как других, и, обретаясь ниже всех, имеет вид самого высокого. Словом, это был толчок, попавший в беду, жаждущий извернуться, готовый оборонять своё рассованное по карманам и пазухам добро – ношеное бельишко, бабушкины пуговицы и пряжки, ворованные красноармейские пайки, кисейные занавески, сапоги и самогон, сонники и святцы.

– Благодарю тебя, господи, что я не такой, как они, – вздохнул и содрогнулся Меркурий Авдеевич и тут же поправил себя уничиженными словами праведного мытаря: – Прости, господи, мои прегрешения.

Особняком, в углу двора, жались друг к другу подростки, недоросли да горстка мальчуганов, похожих на озорных приготовишек, оставленных в классе после уроков. Меркурий Авдеевич думал сразу отыскать среди них Витю, но страж повёл его в каменную палатку, где – за столом – сосредоточенно тихий человек в чёрной кожаной фуражке судом совести отмеривал воздаяния посягнувшим на закон и порядок.

– Да ты кто? – спрашивал он стоявшего перед ним нечёсаного быстроглазого мордвина.

– Угольщик, углей-углей! Самоварный углей с телега торговал. Теперь кобыла нет, телега нет, углей-углей нет, ничего нет. Пошёл торговать последней подмётка.

– Зачем же ты царскими деньгами спекулируешь?

– На что царский деньги?!

– Я тебя и спрашиваю – на что? Зачем ты назначал цену на подмётки в царских деньгах?

– Почём знать, какой деньги в карман? Я сказал – какой деньги будешь давать мой подмётка? Царский деньги – давай десять рублей, керенский – давай сто рублей, советский – давай тыщу.

– А это что, не спекуляция – если ты советские деньги дешевле считаешь?

– Какое дешевле?! – возмущённо прокричал мордвин. – Товарищ дорогой! Царский деньги плохой деньги, никуда не годится царский деньги – хочу совсем мало, хочу десять рублей. Керенский деньги мала-мала хороший – хочу больше, хочу сто рублей. Советский деньги самый хороший – нет другой дороже советской деньги – хочу больше всех, хочу тыщу!

Тихий человек засмеялся, хитро подмигнул мордвину, сказал весело:

– Да ты не такой простак, углей-углей, а? Любишь, значит, советские денежки, а? Давай больше, а?

Он велел отвести его в сторону и обратился к Мешкову. Меркурий Авдеевич почтительно рассказал о своём деле.

– Как фамилия мальчика?

– Шубников.

– Шубников? – переспросил человек и помедлил: – Не из Шубниковых, которых вывески тут висят, на базаре?

– Седьмая вода на киселе, – извиняясь, ответил Меркурий Авдеевич. – Покойнице Дарье Антоновне внучатый племянник.

– Я и говорю – из тех Шубниковых? Сын, что ли, будет тому, которому магазины принадлежали?

– Да ведь он бросил его, мальчика-то. Я уж сколько лет воспитываю за отца, – сказал Мешков.

– Документ какой у вас имеется?

Меркурий Авдеевич достал уважительно сложенную бумажку. Милиционер с подусниками наклонился к столу, вчитываясь, заодно с тихим человеком, в обведённые кое-где чернилами сбитые буковки машинописи.

– Мешков, – прочитал он вслух и по-своему грозно шевельнул подусниками. – Прежде в соседнем ряду москатель не держали?

«Ишь ты, – подумал Меркурий Авдеевич, – видно, у тебя не один ус долог, а и память не коротка», – и вздохнул просительно.

– Да ведь когда было?!

– А вам сейчас бы хотелось, – сказал милиционер.

– Бог с ней, с торговлей. Ни к чему, – ответил Мешков.

Тихий человек долго копался в списках, составленных наспех карандашом, отыскал фамилию Шубникова, поставил перед ней птичку.

– Есть такой. При нем обнаружен один порошок краски для яиц.

Он помолчал, обрисовал птичку пожирнее, сказал раздумчиво и наставительно:

– Дурман распространяете. На тёмный народ рассчитываете. Бросить надо старое-то. Берите сейчас своего внука. Другой раз так просто не отделаетесь. Торговый ваш дом будет у нас на заметке.

– Покорно благодарю, – отозвался Мешков, смиренно снял картузик, но сразу опять надел и поклонился, и добавил торопливо: – Спасибо вам большое, товарищ.

На дворе милиционер, подходя к толпе ребятишек, выкрикнул Шубникова, но Витя уже бежал навстречу деду, издалека увидев его, – побледневший, с жёлтыми разводами под глазами, но обрадованный и больше обычного шустрый.

Их выпустили на улицу. Едва они вышли за ворота, как Павлик налетел откуда-то на Витю, подцепил его, и они замаршировали в ногу, бойко шушукаясь. Меркурий Авдеевич освобожденно выступал позади. Припрыжечка его помолодела, он распушил пальцами бороду и вскидывал костылек франтовато легко. Ведь мало того что гроза миновала, он сам принял на себя и выдержал удар, подобно громоотводу, и если мальчик был спасён, то Меркурий Авдеевич вправе был назвать себя спасителем.

Лиза встретила их, услышав высокий голос сына, и, почти скатившись по лесенке, как – от избытка счастья – скатывалась по перильцам когда-то девочкой, она обняла Витю и сказала несколько раз подряд – самозабвенно и нетерпимо:

– Я тебя больше никуда не пущу, никуда, никуда, ни за что не пущу, никуда…

Дед вторил ей:

– Слава богу, слава богу!

Вырываясь из рук матери, настойчиво тянувшихся к нему, Витя второпях рассказывал, как все случилось, – почему ему не удалось убежать, как он шёл под конвоем, как затем на дворе всех переписывали и как все прятали товар, стараясь избавиться от продовольствия, которым запрещено торговать. Потом он оборвал себя, слегка закинул голову, молча шагнул к столу и, вывернув вместе с карманом кусок наполовину облепленного газеткой сала, положил его с гордостью на виду у всех. Павлик глядел на своего друга, как на героя. Дед сказал:

– Ах, пострел! Когда же ты словчил?

– Бог с ним, с салом, – проговорила Лиза, подняв и приложив руки к дверному косяку, в то же время укрывая лицо в ладонях.

– А это я уж на дворе, – продолжал в восторге Витя. – Тётенька одна страсть как перепугалась, что её посадят. У неё полкошелки салом было напихано. Вот она и давай скорей выменивать на что попало. Я ей показал краску – хочешь? Она говорит: милый, все одно отберут, на, на! – и суёт мне этот кусок. Целый фунт будет, правда, дедушка? Я отдал ей краску, только один пакетик себе оставил. А начали переписывать, милиционер спрашивает меня – ты чем торговал? Я говорю – ничем, вот у меня только этот порошок. Он взял, посмотрел на меня и ничего не сказал.

– Ну и пострел! – одобрительно повторил дед.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю