355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Необыкновенное лето » Текст книги (страница 17)
Необыкновенное лето
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:31

Текст книги "Необыкновенное лето"


Автор книги: Константин Федин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 46 страниц)

16

Лето началось грозно. Для тех, кто знал эти богатые, но капризные края, для коренных саратовцев упругие степные ветры предвещали сухой год. С весны пронёсся один короткий ливень, воды сгладили поверхность и сбежали стремительно, не напоив землю. Влагу быстро выдуло, почву затянуло сверху плотной коркой. Зелень на горах посерела, они становились с каждым часом скучнее. Волга торопливо убывала, пески ширились и словно набухали над рекой.

В воскресенье, выйдя поутру из дома, Кирилл поднял голову к небу. Оно было полотняным, чуть-чуть подсинённым и вдали струйчато рябилось. В Заволжье в разгар жары уже появлялись миражи. Вдруг покажется над берегом невысоко приподнятая утончённо зелёная тополиная рощица, отчёркнутая от земли то бледной, то сияющей узкой полоской. Непонятно, растёт ли рощица на берегу или поднимается прямо из воды: полоска играет переменчивым светом, и зелёная куща манит глаз нежной прохладой.

Кирилл услышал принесённый ветром запах гнилой рыбы. Со дня на день этот запах набирал силу. Весь город до самых верхних флигельков на горах пропитывался им, когда тянуло с Волги.

Распространился слух, что сельдь идёт с низовьев вверх, выбрасывается от жары и мелководья на пески и гниёт. Ход её был неслыханно обильный, головные косяки, миновав город, уходили далеко вверх, до Хвалынска, Сызрани и Самарской Луки, а снизу надвигались новые косяки, томясь, спадая с тела, редея, вымирая по пути. Низовые промыслы не удержали рыбы, пропустили необъятную её массу, и она поплыла навстречу самоуничтожению. Да, в низовьях было нынче не до рыбы.

С начала лета белые армии вооружённых сил Юга России предприняли наступательные действия против Красной Армии, самые широкие, какие до того времени знала гражданская война на юге. Добровольческая армия Деникина была двинута по дорогам на Харьков. Отдельному корпусу белых командование поставило задачу взять Крым. Особый отряд добровольцев должен был отрезать выход из Крымского полуострова. Восточнее Донская армия казаков наступала на север против Донецкой группы революционных сил. Врангель со своей Кавказской армией продвигался Сальскими степями на Царицын. Войска Северного Кавказа выделили части для захвата Астрахани. Эти шесть направлений были раздвинуты по всему югу веером, будто игральные карты, снизу зажатые в кулаке екатеринодарского деникинского штаба. Действия белых начинались согласованно, и уже никогда позже коалиция царских генералов, помещиков, буржуазии и казаков не испытывала подобного единящего прилива радужных упований, как с открытием этого летнего кровавого похода.

Красная Армия отбила первую попытку Врангеля взять Царицын атакой и внезапным контрнаступлением отбросила войска Кавказской армии. Астрахань не только слала пополнения угрожаемому Царицыну, но сама сражалась против Северо-Кавказского отряда терского казачества, наступавшего на Волжскую дельту двумя колоннами – степями от Святого Креста и берегом Каспийского моря от Кизляра. Сжигаемые солнцем просторы Понизовья все гулче гремели громами боев. Тишина мирных занятий отлетала в прошлое, и даже исконный рыбацкий промысел волгаря замирал.

Кирилл все время остро слышал события войны, но этим утром душный ветер с Волги заставил его будто телесно ощутить бескрайную ширь охваченных борьбой фронтов. Он перебрал в уме всё, что стало известно за последние дни о военных действиях. Он принимал в борьбе непрерывное участие своей работой, но ему все чаще стало казаться, что он стоит далеко оттуда, где должно было решиться будущее. Он и сейчас почувствовал это снова.

Но ветер принёс с собою и другое чувство: Кирилла неожиданно потянуло на Волгу, куда-нибудь на островную косу, ближе к этому горклому запаху воды и рыбы, чтобы растянуться на прокалённом песке, подставив всего себя колючей ласке зноя, и долго пить слухом плеск мелкой волны да сухое жгучее царапанье по телу перегоняемых ветром песчинок.

Однако Кирилл вышел на улицу с иным намерением: он решил навестить лежавшего в лазарете Дибича. Откладывать это было нельзя, потому что слишком редко выдавался свободный час и потому что Дибич прислал записку, в которой сообщил, что надо поговорить.

Дибич находился в хорошем военном лазарете, куда его устроил Извеков. За четыре недели Василий Данилович очень окреп, сам себя не узнавая в зеркале. Исчезла краснота век, и глаза прояснились. Побритое лицо стало приветливее, моложе и тоньше в чертах. Весело раздвигалась при смехе ямка на середине подбородка, голос лился звонче.

Но, правда, смеяться доводилось редко. Дибич лежал в маленькой палате из четырех коек. На двух сменилось несколько красноармейцев, лечившихся после ранений. На одной, почти так же долго, как Дибич, лежал служивший в полковом штабе командир из бывших офицеров. Это был коротенький мужчина, с лиловыми сумками под глазами, сильно окрашенным рыхлым лицом и подвижными мягкими руками. Он часто страдал от припадков печени, но между ними оживлялся и охотно говорил. Он был постоянным собеседником Дибича и по натуре спорщик.

Дибич много накопил за истёкшие дни. Каждый, кого он здесь видел, обладал своим особым познанием, приобретённым в революцию, и одновременно эти разные познания сливались в общий опыт людей, переживших нелёгкую пору испытаний. Санитары, сестры, фельдшера и парикмахеры, сиделки, врачи и фронтовые бойцы – все приносили что-нибудь раньше неизвестное Дибичу, и понемногу он суживал брешь своего непонимания, которая образовалась за годы плена. Дибич больше слушал, чем говорил. И, медленно пропитываясь током чужих мыслей, иногда смутных, иногда отчётливых, либо восторженных, либо бесчувственных, то злобных, то одобрительных, он понял, что каждому эти мысли дались с такою болью и были так дороги, будто пришли со вторым рождением.

К исходу четвёртой недели в палату поступил новый больной – пароходный механик, родом из Архангельска, веснушчатый, скуластый малый лет за тридцать. Он был прочно сшит, и все в нём производило впечатление основательности – от тяжёлых жестов, которыми он как бы дорожил, до круглой поморской речи. Ему помяло ребра на паровой лебёдке: неподпоясанную рубаху надул ветер, шестерёнки закрутили её, и шатуном угостило молодца в бок так, что он невзвидел света. Его продержали двое суток в госпитале и перевели в лазарет на долечивание: он сам сказал, что, мол, долго коечничать поморам несручно. В Поволжье он очутился случайно, бежав от белых из Архангельска, и попал в Затон, где ремонтировались суда для Волжской флотилии.

Одна койка как-то запустовала, больные остались втроём, штабист долго раскачивал северянина, выспрашивая – кто он да что, и малый разговорился.

– А в Мурманск не ходил?

– Как не ходить! – отозвался помор со своим круглым и таким славным открытым «о». – Я мальчонкой в десять лет как залез на карбас, так и не слазил. А с пятнадцати в пароходной кочегарке торчал. Сколько морей исходил, сколько за границей прожил!

– Научился чему за границей или нет? – спросил штабист.

– Много чему. Да раскусил-то её только теперь. Вот как последним рейсом из Мурманска в Архангельск шёл, так все и разъяснело.

– Как же это ты в русских водах заграницу раскусил?

– А вот так. Русские-то кораблики на севере нонче под английским флагом гуляют.

– Ну и что же?

– Да то-то что! Англичане весь рейс в кают-компании виску тянули да сигарками баловались. А нашего брата – без разбора, что мужика, что офицера – как в Мурманске свалили в трюм с тухлой треской, да так до Архангельска не дали нос высунуть.

Штабист мягко развёл руками:

– Да, конечно. Беда, что иной готов год просидеть в трюме с треской, лишь бы стряхнуть большевиков.

Дибич покраснел и, видно, нарочно долго пересиливал себя, чтобы сказать тише:

– Я готов бы тоже посидеть в трюме, не знаю сколько, лишь бы сорвать с наших судов чужие флаги.

– Хотелось бы, – вздохнул штабист. – Да беда, европейский мир никогда не согласится признать Советы. Власть в его представлении – дело преемственное.

– Он признает любую власть, которая будет платить ему царские долги, ваш европейский мир, – сказал Дибич.

– Почему, однако, мой? Уж скорее – ваш, раз вы так долго… проживали в Европе.

Дибич смолчал. Помор изредка обмеривал соседей коротким зорким взглядом.

– Посмотрел я на тех, которые готовы хоть в трюме, лишь бы не с большевиками, – сказал он не спеша. – На набережной Двины год назад английских добровольцев белогвардейцы хлебом-солью встречали. Шпалерами по всему Архангельску войска выстроили. Все правительство Чайковского на мостки вышло: добро пожаловать! Поелозьте, дорогие гости, поелозьте!

– Ты говоришь, англичане без разбора всех русских в трюм сажают, – сказал штабист, будто размышляя наедине с собой. – Но мы сами себя в этом смысле уравняли. Мы же вот лежим в одной палате – командиры и… не командиры. Европейцы думают – это в русском обычае. Ну и валят в одну кучу… Только трудно поверить, будто они не отличают офицеров.

– А вы поверьте, – словно нарочно спокойно ответил помор, – я говорю, что своими глазами видел. Англичане открыли артиллерийскую школу для белогвардейских офицеров. Поставили всех на положение солдат. Сержант английский бьёт русского офицера – и ему ничего.

– Ну, батенька! – осадил рассказчика штабист и даже поднялся в постели.

– И очень хорошо, – сказал Дибич, снова наливаясь кровью, – и черт с ним, что сержант бьёт русского офицера! Потому что это не русский офицер, если он зазвал иностранцев усмирять свой народ. Черт с ним! Ему мало сержантской пощёчины!

– Позвольте, товарищ Дибич, – воззвал штабист, спустив ноги с кровати.

Сумки под глазами почернели, он точно укоротился, когда сел, рыхлые щеки отвисли, лицо стало больше.

– Сами-то вы разве не русский офицер?

– Нет! – крикнул Дибич. – Я – не русский офицер! Я не тот русский офицер, которых обучают английские сержанты! Я…

– Да всё равно не откреститесь. Разве вы не так же, как те офицеры, от которых вы отрекаетесь, разве вы не давали одной с ними присяги?

– Присяга?

Дибич вскочил с постели. Запахнув коротенький, выше колен, горохового цвета халат вокруг худого тела и оставив на животе скрещённые длиннопалые бледные руки, он стоял босиком среди палаты, дрожа, поворачивая голову на тонкой голой шее то к штабисту, то к помору.

– Присяга? Кому? Строй, которому я присягал, не существует. Это освобождает меня от присяги ему. Армия, которой я присягал, не существует. Это тоже меня освобождает. Остаётся отечество, да? Земля отцов? Родина? Так я верен присяге своей родине. Эта присяга заставляет меня изгонять из пределов родной земли всех, кто на неё посягает. Эту присягу я готов выполнить. Но этим занята сейчас не та армия, которая привечает иностранцев хлебом-солью за то, что они бьют по морде её офицеров. И кажется…

Дибич сдержал раззвеневшийся свой голос, отошёл к кровати, язвительно досказал:

– …кажется, вы, товарищ командир, принадлежите к другой армии, если не ошибаюсь…

– Не отказываюсь, не отказываюсь, – несколько присмирел штабист. – Да ведь нельзя добиться, чтобы у нас все полтораста миллионов одинаково думали. Иностранцы помогают своим единомышленникам, естественно. Мы ведь говорим об интернационале? А что это, как не наши иностранные единомышленники?

– Мы своего достояния нашим единомышленникам не сулим и не дадим.

– Это собственное моё дело, – хмуро сказал помор.

Он сидел на своей койке, широко расставив колени и придавив их громадными кистями рук, которые казались почти чёрными на бумажных, не по росту тесных кальсонах.

– Моё дело, как я рассядусь у себя дома. Кого под кивоты посажу, а кого в заклеть пихну. Дом свой я от дедов наследовал, они мне его под стрехи вывели и кровью отстояли. Нет мне указчика, как его содержать! Коли я кого позвал зачем – будь гостем. А сам ко мне кто сунулся – ну, не посетуй, если я тебя твоим пречистым ликом да в назём… Всякий заморский шарфик меня принижать станет? Да я лучше кору с деревьев глодать буду, а пока земли своей не очищу, не успокоюсь.

– Ну и гложи, если тебе по вкусу, – сказал штабист, суетливо укладываясь в постель.

– Да мне не по вкусу, – обиделся помор, – кора кому по вкусу? Я говорю – я дом свой сам буду устраивать, и лучше на погост, чем под пришлого сержанта…

Разговор по виду кончился ничем. Но спустя день Дибич послал Извекову короткую записку и потом нетерпеливо ждал, как он отзовётся.

Кирилл влетел в палату частой своей поступью, остановился, мигом оглядел всех обитателей, закинул руку за голову и потрепал себя по затылку. С крайней койки у окна улыбался навстречу совсем не тот Дибич, которого Кирилл откачивал у себя в кабинете валерьянкой. Это был скорее прежний Дибич – батальонный командир, читавший выговор рядовому Ломову в недостроенной фронтовой землянке. Впрочем, и от того старого Дибича этот отличался не только своей, ещё не изжитой, худобой, но словно бы облегчённостью всего выражения лица, казавшегося в эту минуту даже беззаботным.

– Здорово вас отремонтировали! Прямо хоть в строй!

Извеков сказал это в полный голос, без обычной оглядки на незнакомых больных, с какой входят в палаты гости.

– Я и думаю, не пора ли в строй? – улыбаясь, ответил Дибич.

– Ого! Но всё-таки не рано ли? Неужели у вас все в порядке? Позади-то, можно сказать, голгофа!

– Неделя, как гимнастику начал. Вчера вот этот стул за ножку выжал.

– За заднюю или за переднюю?

– За заднюю.

– Ну вот, когда за переднюю выжмете, тогда и выписывайтесь.

Они громко посмеялись. Что-то молодое, как шалость, соединило их в болтовне, и они впервые ощутили себя ровесниками – стали говорить друг другу, где кто учился, вспомнили чехарду на переменах, и как состязались поясными металлическими пряжками (кто выбьет глубже насечку на ребре пряжки), и как мерились силой (кто из двух, поставив локти на стол и взявшись накрест пальцами, пригнёт руку соперника к столу), и Кирилл вдруг выпалил:

– А ну, давайте потягаемся!

Он присел на кровать против Дибича.

Неудобно нагнувшись, они сжали друг другу пясти и упёрлись локтями в матрас. Дибич упрямо противился, побагровел от натуги, но постепенно рука его клонилась, и потом он сразу уронил её на постель.

– Я говорю – рано выписываться, – весело сказал Кирилл и обернулся к больным: – Кто хочет помериться?

– В лазарет за лёгкими лаврами? – усмехнулся штабист.

– Не знаю, за лёгкими ли. Вот вы, пожалуй, пересилите, – сказал Кирилл архангелогородцу.

Помор ответил не сразу, будто подбирая в уме слова.

– Против двоих давайте, что ли, – буркнул он смущённо.

– Товарищ Дибич, покажем ему!

Вдвоём они сложили вместе правые руки – Кирилл и Дибич – и поставили локти на тумбочку перед койкой помора. Тот занял место напротив, захватил обе кисти противников в свою вместительную тёплую длань и, как железным воротом, шутя припечатал их к тумбочке.

Кирилл увидел на распахнутой его груди татуированное сердце, пронзённое стрелой.

– Матрос? – коротко спросил он. – Как фамилия?

Помор качнул головой:

– Страшнов по фамилии.

– Матушки мои, а?! – отступил Извеков.

Он опять сел у кровати Дибича, изучая его озорным, необъяснимо довольным глазом.

– Что же не спросите, в какой я хочу строй идти, – сказал Дибич.

– А что спрашивать? Я по лицу вижу.

Дибич улыбнулся.

– Быстрый вы.

– Решили?

– Решил.

– Хорошо. Как выйдете отсюда – прямо ко мне. Я дам рекомендацию. Сейчас новые части сколачивать будем. Поработаете на формировании.

– Я думаю, может, сперва на побывку к матери? На коротенькую.

– А… Что же, как хотите, – сказал Кирилл.

– Вы устроите меня на пароход?

– Как хотите, – повторил Извеков.

Впервые за эту встречу они оба примолкли.

– Газеты вам дают? – спросил Кирилл.

– Да. Что там на фронтах?

– Ну, вы же читаете. Уфа наша. За Урал переваливать будем.

– А на юге?

– На юге хуже.

– Деникин, видно, в решительную перешёл?

Извеков оглянулся на соседнюю койку. Штабист смотрел на него внимательно.

– Решать будем мы, большевики, – сказал Кирилл громче и подождал, будет ли ответ.

Но стало как будто только тише.

– Почему я так говорю? Народ с нами, вот почему. Согласны?

– Я то же думаю, – сказал Дибич.

– Безусловно. Заметили вы одну вещь? Народ чувствует, что в самом главном мы делаем как раз то, что отвечает его желаниям. Это не просто совпадение. Наши цели идут в ногу с историческими интересами России. Как раз в решающие моменты народной жизни они сливаются. Смотрите: народ требовал выхода из войны, он сбросил помещиков, сейчас он будет гнать в три шеи интервентов – мы на каждом его шагу с ним. Разве не так?

Кирилл не упускал из виду соседа Дибича. Во взгляде штабиста он угадывал тот метко нацеленный прищур, с которым следят за агитатором всё на свете отрицающие слушатели. И Кирилл вдруг почувствовал прилив давно неиспытанной услады, что он опять агитатор, каким бывал много и подолгу, и под своим именем, и под именем Ломова, на фронте, и всюду, куда его посылали. Он говорил, довольный, что слово его не вызывает в Дибиче протеста, но ещё приятнее ему было, что оно явно претит другому слушателю. На фронте это называлось: насыпать соли на хвост.

Наконец он прямо обратился к штабисту:

– А вы, я вижу, скептически относитесь к тому, что я говорю?

– Извините, товарищ, но здесь всё-таки лазарет… И у меня печень.

– Ах, да. Тяжёлая болезнь… Ну, значит, как, товарищ Дибич? – спросил Извеков, поднявшись. – На побывку домой, или как?

– Приду к вам после лазарета.

– Буду ждать. Да смотрите, не переусердствуйте…

Кирилл согнул в локте руку и показал на стул.

– И не оглядывайтесь. Окаменеете, как жена Лота, – опять засмеялся он.

Уходя, на одну секунду он остановился перед Страшновым.

– Извиняюсь, а кем вы будете? – захотел узнать помор.

– А я буду секретарь Совета, Извеков.

– У-У, – сказал помор, – слыхал про вас. Ну, правильно.

– Правильно? – улыбнулся Кирилл.

– Правильно, – тоже с улыбкою повторил Страшнов и медленно дал Извекову тяжёлую руку.

Больше они ничем не обмолвились, а только ещё секунду посмотрели друг на друга, улыбаясь, и Кирилл ушёл.

Он двигался свободно, несмотря на зной, с ощущением какой-то проделанной гимнастики, и само собою, без рассуждений, пришло желание повидаться с Рагозиным.

Петра Петровича он застал в его приплюснутой комнатёнке, у распахнутого окошка, за самоваром. Было душно, роились мухи, проносившаяся вдалеке тучными взвихреньями пыль мутила жаркий склон неба.

– Сижу, обливаюсь потом, и так, знаешь, подмывает двинуть на песочек – сил нет устоять.

– Купаться? Да ты что? Ясновидцем стал? Мысли-то мои читаешь, – сказал Кирилл.

– Что ты говоришь? – встрепенулся Рагозин. – Тогда, как тебе понравится: есть у меня задушевный старец один, у него – закидные удочки, котелок и все такое. И с лодочником он приятель. Поедем, искупаемся, вечерком закинем на живца и, может, переночуем, чтобы на зорьке ещё попытать счастье. А поутру – назад, а?

Они скоро договорились на том, что Кирилл зайдёт в гараж за машиной, съездит домой – сказаться до другого утра, и явится прямо на берег, а Рагозин возьмёт на себя заготовку провизии и рыболовных снастей.

Через два часа они встретились у лодочной пристани: Кирилл – налегке, Рагозин и старик – увешанные всякой всячиной. Они взяли двухпарку, которую старик отрекомендовал послушной на ходу, – выгоревшую, не слишком опрятную лодчонку с навесным рулём, окрещённую по прихоти какого-то классика «Медеей». Рагозин был возбуждён, торопился, размещая в лодке пожитки, точно опасаясь, что давно соблазнявший план сорвётся. Только когда все было уложено, он спросил Извекова:

– Не признал?

Кирилл посмотрел на старика. Лицо его было взрыто крепкими, будто нарочно выделанными морщинами и овчинно-жёлто от загара. Рабочие очечки в белой оправе сидели на крупном горбатом носу. Кирилл проговорил неожиданно застенчиво:

– Тот, что ли?

У него потемнело и поползло в ширину пятно веснушек, которые умножались всегда к лету и делались заметнее, если он сдерживал улыбку. Рядом со спокойным стариком он стал больше похож на юношу.

– Тот и есть, – ответил Рагозин, почтительно ласково прикасаясь к сутулым лопаткам старика, крылами торчавшими под пиджаком. – На таких кремешках мы и держались. Великий конспиратор.

– Ишь отвеличал! – сказал старик, осторожно занося ногу в лодку. – Я-то думал, меня Матвеем кличут.

– Первый меня товарищем назвал, – слегка мечтательно припомнил Кирилл. – Совсем я ещё был мальчишкой.

– И знаешь, где теперь проживает? Там, где мы с тобой листовки мастерили. У Мешкова.

– С господином Мешковым под общей кровлей, – сказал старик, надевая через голову рулевую бечёвку.

– Мешкова я недавно видел, знаешь? – продолжал Рагозин. – Сбавил против прежнего.

– Сбавил, сбавил, а ёрш в нём торчит, – заметил Матвей.

Но Кирилл не промолвил ни слова. Он сел в переднюю пару весел, Пётр Петрович – в центре лодки, на другой паре, и они оттолкнулись.

Выйдя на середину Тарханки, они взяли вверх и гребли молча. Гуще и удушливее становились пронизанные рыбной гнилью накаты ветра. Все вокруг было упитано солнцем. Ни пятнышка тени на плоских песках. Ни перемены в ослепляющей ровной ряби воды. Ни свежего вздоха в разожжённом воздухе. Только с каждым новым всплеском весел как будто подымается выше и выше, раздвигается дальше и дальше горящий над головой не измеримый никакой мерой почти бесцветный купол.

– Давно я не баловался весельцами. Последний раз – на Оке, в коломенских местах, – сказал Рагозин.

Ему не ответили. Старик, вскинув очечки под козырёк картуза, глядел с кормы вперёд, так туго прижмурившись, что в щёлках его узких век не видно было и зрачков. Кирилл вработался в греблю и вскидывал весла на слух, совсем закрыв глаза. Когда проходили мимо Зеленого острова, он стащил с себя рубашку. Тело его сверкало от пота.

– Не сожгись, – предупредил Рагозин.

Но Кирилл опять ничего не сказал.

Обошли первый песчаный мыс и взяли наперерез протока, к дальнему стрежню. Тут слышнее стал запах рыбы, к приторной сладости его прибавилось кислоты.

Когда подошли к большим пескам, вдоль всего их края обозначились две-три серебристых каймы. В ближней к воде кайме серебро играло больше. Дальше тянулась кайма порыжее, последняя была сплошь чёрной. Скоро можно было различить в этих выброшенных на песок полосах отдельные рыбины, мертво блестевшие иссушенной чешуёй на солнце.

– Держи поодаль, – сказал Рагозин старику, – дышать нечем.

– Селёдочка-сестричка, рабочая рыбка, – качал головой Матвей. – Сколько добра прахом уплыло!

– Возьмём своё, наверстаем, – сказал Рагозин.

– Возьмём, да когда? Людям сейчас подай, люди жалостятся.

– Есть люди, только и знают – жаловаться.

Стало тяжелее выгребать – приближался стрежень, и пришлось налечь из последних сил. Рагозин тоже снял рубаху, положил под кепку обильно намоченный платок. Течение отжимало лодку к мысу, старик правил круто против воды, чтобы не прибило к пескам. Когда наконец обогнули косу и открылся впереди размах коренного русла, Матвей отпустил рулевую бечеву, и лодку понесло. Рагозин крикнул:

– Суши лопаты! – и первый вскинул так высоко в воздух весла, что вода ручьями побежала по ним через уключины в лодку. Он водрузил на рукояти весел раздвинутые ноги и сказал Кириллу: – Здоров, малыш, грести!

Все притихли, отдаваясь нераздельному скольжению с водой вниз и отдыхая. С левого берега дуло горячим, но чистым дыханием степей, все здесь на Коренной было вольнее и бесконечно просторней.

Старик выбрал место у мелководного затона с узким горлом. Сразу, как пристали, Рагозин и Кирилл бросились купаться.

Они попробовали соблазнить и старика, но он отговорился, что своё отплавал и теперь у него одно дело – размачивать мозоли.

– Да он, чай, и плавать не умеет, – поддразнил Пётр Петрович.

– А когда ты будешь из воды караул кричать, тогда посмотришь – умею или нет…

Кирилл и Рагозин плавали по-волжски – сажёнками. Пётр Петрович опускал лицо в воду, выставляя солнышку лысину, потом высовывался, фыркал, фонтаном вздувая брызги, кричал – ого-го! – и опять зарывал нос в воду. Кирилл шёл ровно и уплыл далеко вперёд. Их руки взблескивали на свету, как полированные спицы медлительных колёс.

После купания распределили работу. Старик пошёл с ведёрком и сеткой к затону – ловить уклейку для наживки, Рагозин взялся приготавливать закидные, Кириллу поручили собирать в тальнике валежник для костра. Заботы эти отняли много времени. Стайки рыбёшек на отмелях вели себя хитро, молниеносно перебрасываясь всей слитной гурьбой с места на место. Тальник рос далеко, на самом горбу песков. Почти весь валежник унесло с полой водой, а сухостой поддавался рукам туго. На закидных оборвано было изрядное число поводков, и приходилось копаться с навязыванием новых крючков. Каждый намучился со своим делом.

Солнце уже порядочно опустилось, когда принялись насаживать живцов. Ставили четыре закидные, всего крючков на сто, и возни с наживкой оказалось много: живец был не стойкий, быстро засыпал в руках от жары, и пока добирались до последних крючков закидной, на первых уклейка уже плавала брюшком кверху, и надо было наживлять заново.

Наконец Рагозин старательно раскачал свинцовое грузило и запустил в реку последнюю закидную. Все трое с удовольствием смотрели, как увлекаемые бечевой живцы на поводках один за другим отрывались от прибрежья и, поблёскивая в воздухе, неслись вслед за стремительным грузилом. Воткнули в песок у самой воды аршинные пруты, навязали на них концы закидных, а на верхушки – крошечные колокольца, и Рагозин сказал:

– Первая закидная твоя, Кирилл. С того края – моя. А обе посерёдке – Матвея. Айда чай пить!

К вечерней заре они лежали вокруг притихшего костра на животах, воткнув локти в песок и потягивая из кружек прикопченный дымком чай. Ветер спадал, вода успокаивалась, меняя краски своего наружного цветного щита. Очень хорошо и долго всем молчалось, – наверно, лучшие воспоминания передвигались чередой у каждого, а может быть, охотники вели друг с другом понятный без слов разговор. И когда заговорил старик, то голос его будто и не нарушил безмолвной беседы, но продолжал её потихоньку вести:

– Ты верно, Петрович, сказал, что люди любят жаловаться. С тех пор как помню себя, каких я жалоб не наслышался? Овёс дорог. Снегу мало выпало, озимые не прикрыло. Корма скудные. Работник в семье один, а ртов много. Наделы малы. Дожди залили, все в поле сгнило. Одна супесь. Один суглинок. Все как есть спалило, и соломы не собрали. Аренда дорогая, кулак задушил. Чересполосица замучила. Приработки плохие. Погорельцы, переселенцы…

– Что же, – сказал Кирилл, – это все правда.

– Правда-то оно правда. Только переделывать эту правду надо. А как к переделу подходит, так, глядишь, куда твои жалобщики подевались!

– Так что же ты хочешь?

– Хочу я много чего. Между прочим, как людей заставить, чтобы не жалостились, а переиначивали в жизни, что неудобно?

– Надо пример дать. Это мы сделаем.

– Пора говорить – делаем, – сказал Рагозин. – Да кое-что уже и сделали.

– Конечно, – согласился Кирилл, – но мы строим пока первые новые отношения между людьми, а Матвей говорит обо всём укладе, о нашем быте.

Старик негромко засмеялся.

– Ишь какой!.. Ты, чай, пока чижа не накормишь, песни от него не потребуешь, а? Птичью песню семечко питает, верно? Нет, ты, брат, и петь учи, и зерно расти, и неприятеля бей, обо всём сразу думай.

– Обо всем сразу рановато, – сказал Рагозин, – хоть мы это понимаем. Кто это сейчас нам даст?

Старик замолчал, то ли наговорившись, то ли не находя ответа, потом надумал поддакнуть:

– Едем давеча в лодке, а я думаю, мол, захотели на отдых, будто уж все поделано. А дела-то ещё у-у-у!.. Одной грязи сколько выгребать.

– Декарт утверждал, что земной шар – это солнце, покрытое грязью, – проговорил Кирилл, ни к кому не обращаясь.

Старик встал, медленно потянулся, спросил:

– Учёный какой?.. Насчёт солнца учёному виднее. А насчёт грязи мы сами замечаем.

Он тут же, прикрыв от закатного света глаза, добавил:

– Кого это господь даёт?

По краю берега близился оживлённой походкой человек в большой соломенной шляпе. Двое мальчиков, то забегая перед ним, то отставая, пригибались и кидали в воду гальку на состязание – кто выбьет больше «блинчиков», то есть у кого запущенный камень сделает больше скачков по поверхности, прежде чем затонет. Было уже слышно, как они выкрикивали счёт, ускоряя его к концу, вместе с учащающимся подскакиванием камней: пя-ять, шесть, семь, восемь-девять-десять!

Рагозин вдруг вскочил.

– Смотри-ка!.. Да ведь… да ведь это…

Он безотчётно шагнул вперёд, воскликнул:

– Ну конечно, он! Арсений Романыч! – и пошёл, стараясь шире ставить вязнувшие в песке босые ноги.

– Арсений Романыч! – крикнул он.

Мальчики понеслись ему навстречу, но, не добежав, растерянно стали и обернулись к Дорогомилову, который торопился за ними.

– Ну, здорово, вы, ходатаи по делам, – засмеялся Рагозин, сразу узнав Павлика и Витю. – Тащите скорее своего подзащитного!

Они и правда кинулись назад, схватили с обеих сторон Арсения Романовича за руки, и он пробежал с ними несколько шагов и остановился, почти такой же, как они, растерянный.

Сняв шляпу, он поправил или, пожалуй, старательнее запутал свои космы и стал одергиваться, явно стесняясь, что рубаха на нём заправлена в брюки и брюки кое-как держатся на стареньких подтяжках.

– Не грех ведь нам и облобызаться, – сказал сияющий Рагозин, – здравствуйте, дружище.

Они поцеловались. Мальчики подпрыгнули от восторга (они впервые видели, чтобы Дорогомилов целовался) и наперегонки сунули Петру Петровичу свои перепачканные руки.

– Вы, пожалуйста, Пётр Петрович, пожалуйста, извините моих сорванцов, – заговорил счастливый, но ужасно как засмущавшийся после объятий Дорогомилов. – И не подумайте, прошу вас, что это как-нибудь я… То есть совсем не я их надоумил, ну, чтобы они пошли к вам… с этим выдуманным делом… Они сами, все как есть сами…

– Да Пётр Петрович же знает, что это мы сами придумали, вот я и Витя…

– Погодите вы! Я хочу объяснить.

– Ничего не надо объяснять, ничего! – успокаивающе и с упрёком перебил Рагозин. – Мне все известно, все! Неизвестно только, почему вы от меня прячетесь, а? Я-то ведь черт знает как все время занят. А вы…

– Именно, именно! – завосклицал Дорогомилов. – Потому мне и стыдно, ей-богу, как это все…

– Бросьте! Как вы здесь очутились, на косе?

– Мы с удочками, удить приехали, – за всех отозвался Павлик и махнул рукой назад, – вон там наша лодка. Поставили девять удочек ещё в обед, и ни разу не клюнуло. Клёва нет никакого, хоть лопни!

– А у вас закидные? – спросил Витя.

– На живца, да? – спросил Павлик.

– Верно ведь, на червя сейчас не берет? – спросил Витя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю