Текст книги "Последняя отрада"
Автор книги: Кнут Гамсун
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
ГЛАВА VII
На следующий день я пришел к покинутой землянке; на мне не было сухой нитки и я еще не оправился от удара молнии, но настроение у меня было удивительно кроткое, как после заслуженного наказания. Моя удача в неудаче сделала меня необыкновенно добрым и ласковым ко всему и ко всем; я шел по дороге осторожно, чтобы не повредить гору, и старался отгонять от себя греховные мысли, несмотря на то, что была весна. Мне не было досадно, что я должен спускаться той же дорогой обратно с горы, чтобы найти тропинку к землянке,– времени у меня было достаточно, торопиться мне было некуда. Я был первый весенний турист и отправился в путь слишком рано.
Я провел в землянке несколько дней и чувствовал себя прекрасно. Иногда ночью в моей голове вдруг зарождались стихи и превращались в маленькие поэтические произведения, словно я стал настоящим поэтом. Как бы то ни было, но это во всяком случае служило признаком того, что за зиму во мне произошла радикальная перемена, потому что зимой я способен был только лежать, моргать глазами, наслаждаться покоем.
Однажды, когда солнце ярко сияло, я вышел из землянки и некоторое время бродил по горам. За последнее время во мне зародилась мысль написать детские стихи и посвятить их одной маленькой девочке, но из этого так ничего и не вышло; а когда я бродил по горам, у меня снова явилось желание заняться этим, но я тщетно сделал несколько попыток написать стихи, у меня ничего не выходило. Нет, этим делом надо заниматься ночью, после того, как проспишь несколько часов,– тогда это удастся.
Я пошел в село и запасся большим количеством провизии. В этой местности было большое население и мне было приятно услышать людские голоса и смех; но мне негде было поселиться, потому что я слишком рано пустился в странствие. Я возвращался в хижину с тяжелой поклажей. На полпути я повстречался с одним человеком, безработным бродягой,– звали его Солемом. Позже я узнал, что он был незаконным сыном одного телеграфиста, служившего в Розенлуде много лет тому назад.
Уже одно то, что этот человек отступил немного от дороги, чтобы пропустить меня с моей ношей, произвело на меня хорошее впечатление. Я поблагодарил его и сказал, что ему незачем беспокоиться, что я не собью его с ног, хе-хе.
Когда я проходил мимо, человек остановился и спросил, какова дорога в село. Я ответил ему, что дорога дальше такая же, как и здесь. Ага,– сказал он и хотел идти дальше. Мне пришло в голову, что, может быть, он идет издалека, а так как у него, по-видимому, не было с собой никакой еды, то я предложил ему закусить, чтобы иметь предлог поговорить с ним. Он поблагодарил меня и принял мое предложение.
Он был среднего роста, совсем молодой, лет двадцати с небольшим и никак не более тридцати, сложения он был плотного. У него, как и у всех бродяг, из-под шапки задорно торчал хохол; но бороды у него не было. Этому взрослому мужчине не надоело еще бриться и, судя по его задорному хохлу и всему его облику, я вывел заключение, что он хочет казаться моложе своих лет.
Пока он ел, мы болтали с ним, он смеялся и был очень весел, а так как его безобразное лицо с резкими чертами производило впечатление чего-то жестокого, то, казалось, будто улыбается железо. Но он рассуждал умно и был симпатичен. Взять хотя бы это: ведь я так долго молчал и теперь, быть может, был слишком словоохотлив; но если случалось, что мы заговаривали зараз, Солем и я, то он сейчас же останавливался, чтобы дать мне говорить. Так было несколько раз, и, наконец, я не хотел уж больше, чтобы он уступал мне, и тоже замолчал. Но из этого ничего не вышло, он кивнул головой и сказал:
– Пожалуйста, продолжайте.
Я рассказал ему, что брожу по лесам, изучаю замечательные деревья и пишу кое-что о них; я сказал, что живу в покинутой землянке и сегодня ходил в село за провизией. Услыхав про землянку, он перестал жевать и стал прислушиваться внимательнее, потом он вдруг сказал:
– Да, все эти телеграфные столбы, которые идут через горы, я в некотором роде хорошо знаю. Не эти именно, а другие. Я служил на этой линии и только недавно бросил место.
– В самом деле?– спросил я.– Так, значит, ты проходил сегодня мимо моей землянки?
Он на минуту задумался, но, когда сообразил, что я не желаю ему зла, то признался, что заходил в мою землянку, отдыхал и нашел там кусок хлеба.
– Мне трудно было сидеть там, смотреть на хлеб и не съесть его,– прибавил он.
Мы поговорили о том, о сем, он избегал грубых выражений и с едой обращался очень бережно. Я не мог не оценить его прекрасного поведения.
Он предложил мне помочь нести мою ношу в знак благодарности за то, что я накормил его, и я принял его предложение. И вот этот человек дошел со мной до самой моей землянки. Войдя в землянку, я сейчас же увидал на столе записку,– это была в некотором роде благодарность за хлеб. Записка была ужасно безграмотна и полна бесстыдных выражений. Когда Солем увидал, что я читаю ее, на его железном лице появилась улыбка. Я притворился, будто ничего не понял, и бросил записку обратно на стол. Он взял ее и разорвав на мелкие клочки.
– Ужасно досадно, что вы увидали ее,– сказал он.– Мы, телеграфные рабочие, всегда так делаем, я забыл, что оставил записку здесь.
Сказав это, он вышел из землянки.
Он остался ночевать и пробыл у меня весь следующий день; он каким-то образом, ухитрился вымыть мне кое-что из белья, и вообще этот несчастный старался мне быть полезным, в чем мог. Перед землянкой валялся большой котел, который оставили лопари; он был сломан и давал сильную течь, но Солем ухитрился замазать щели салом и выварить в нем мое белье. Смешно было видеть, как он возился с этим: сало, которое плавало на поверхности воды, он отливал.
По-видимому, он решил дожидаться, пока нам понадобится новый запас провизии, и тогда пойти вместе со мной в село. Когда же он услыхал, что я решил идти в другое место, в одну усадьбу высоко в горах, у самого Торетинда, где летом собираются туристы и живут горожане, то он изъявил желание сопутствовать мне. Он был свободен, как птица небесная.
– Ведь вы позволите мне нести ваши вещи?– спросил он меня.– Я привык исполнять всякие работы в усадьбах, может быть, для меня найдется там какоенибудь дело.
ГЛАВА VIII
В большой усадьбе царило уже весеннее оживление, люди и животные словно проснулись от зимней спячки, в хлеву раздавалось неумолчное мычание весь день; коз уже давно выпустили на пастбище.
Усадьба стояла в отдалении от других жилищ, только в лесу торпари расчистили себе несколько мест, которые купили потом, все же остальное,– луга, поля и строения,– принадлежало этому поместью. Здесь было много новых домов, которые прибавлялись по мере того, как увеличивалось туристское движение через горы. На коньках крыш в норвежском стиле торчали головы драконов, а из гостиной доносились звуки рояля. Ты, конечно, помнишь все это? Ведь ты был здесь. Хозяева усадьбы спрашивали о тебе.
Приятные дни, снова приятные дни, хороший переход от одиночества. Я разговариваю с молодыми людьми, которые владеют усадьбой, и со старым отцом хозяина, а также с его молоденькой сестрой Жозефиной. Старый Каль выходит из своей избы и смотрит на меня. Он до ужаса старый и дряхлый, ему, может быть, девяносто лет, его глаза выцвели и взгляд их несколько безумный, сам старик весь съежился и ссохся до невозможности. Каждый раз, когда он выходит на свет и разводит руками, как бы пробираясь ощупью, он производит впечатление, будто бы только что появился на свет божий прямо из утробы матери и удивляется всему, что видит перед собой: – «Это еще что такое? Да ведь это как будто дома стоят на дворе»,– думает он, озираясь по сторонам. Если он замечает, что дверь в сарай раскрыта, он начинает пристально смотреть туда и думать: «Нет, виданное ли это дело? Ведь это дверь раскрыта, – что бы это могло значить? Это очень похоже на раскрытую дверь.» И долго стоит он, не отрывая потухших глаз от этой двери.
Но Жозефина, его дочь от последнего брака, молода, и она играет для меня на рояле. Да, да, Жозефина! Когда она быстро бежит через двор, ее ноги под юбкой напоминают молодые побеги. Она так ласкова с гостями; я подозреваю, что она уже издали заметила Солема и меня, когда мы подходили к усадьбе, и она сейчас же села за рояль. У нее такие жалкие и серые девичьи руки. Она подтверждает мое старое наблюдение, что в руках есть выражение, которое находится в связи с полом их обладателя, что они выражают целомудрие, равнодушие или страсть. Забавно видеть, как Жозефина доит коз, сидя верхом на козе. Надо сказать, что эту работу она исполняет ради кокетства, чтобы понравиться гостям; вообще же она так занята в доме, что ей некогда исполнять такие работы. О, куда там! Она прислуживает за столом, поливает цветы и занимает меня разговорами о том, кто взошел на вершину Торетинда в прошлом году и в позапрошлом году. Ах, уж эта йомфру Жозефина!
И вот я брожу кругом, бодрый и возрожденный; на минуту останавливаюсь и смотрю на Солема, который возит с поля навоз, потом я иду в лес в те места, которые куплены торпарями.
Хорошенькие домики, у каждого хлев для пары коров и несколько коз, полуголые ребятишки, которые играют на дворе с самодельными игрушками, ссоры, смех и плачь. Оба торпаря возят навоз в поля на санях, они стараются везти его по тем местам, где еще осталось хоть немного снега и льда, и дело у них идет прекрасно. Я не спускаюсь вниз к домам, а смотрю на работу сверху. О, я хорошо знаю деревенскую трудовую жизнь и люблю ее.
Немалые пространства земли расчистили эти торпари, и хотя усадьбы их совсем маленькие, но возделанные поля врезались глубоко в лес. Впоследствии, когда все будет расчищено, эти усадьбы будут на пять коров и одну лошадь. В добрый час!
День идет за днем, стекла на окнах оттаяли, снег становится серым, на южных склонах появляется зелень, листва в лесах распускается. Я продолжаю придерживаться своего первоначального намерения раскаливать докрасна железо, которое я ношу в себе; но, конечно, я был бы прямо смешон, если бы думал, что это так легко. В конце концов я не знаю даже, есть ли во мне железо; а если бы оно и было, то я уже потерял уверенность в том, что сумею выковать его. После этой зимы я стал таким одиноким и незначительным в жизни. Я брожу здесь, занимаюсь понемножку тем или иным и вспоминаю время, когда все было иначе. И это особенно ясно стало для меня теперь, когда я снова вышел на свет божий к людям. Когда-то я был не таким странником. У всякой волны есть свой куст в заливе – это у меня было. У всякого вина есть своя искра – это было у меня. А неврастения, обезьяна всех болезней,– она преследует меня.
Так что же? Да я и не горюю об этом. Горевать? Это женское дело. Жизнь дана нам во временное пользование, и я с благодарностью принимаю этот дар. Бывали времена, когда у меня водилось золото, серебро, медь, железо и другие металлы, и было очень забавно жить на свете, гораздо забавнее, чем в уединении вечности; но забава не может продолжаться без конца. Я не знаю никого, кого не постигла бы такая печальная участь, как меня, и в то же время я не знаю никого, кто хотел бы примириться с этим. О, как эти люди катятся по наклонной плоскости! Но сами они в это время говорят: «Посмотрика, как я лезу вверх!» И после первого же юбилея они покидают жизнь и начинают прозябать. После того, как человеку минет пятьдесят лет, он вступает в семидесятые годы. И оказывается, что железо не раскалено больше и что его вовсе и не было… Но, Господи, Боже ты мой, глупость упорно продолжает утверждать, что железо было, и она даже воображает, что оно раскалено. Посмотрите-ка на железо!– говорит глупость,– посмотрите, ведь оно раскалено докрасна!
Будто есть смысл в том, чтобы отгонять смерть еще в течение двадцати лет от человека, который уже начал понемногу умирать! Я этого не понимаю; но ты, вероятно, понимаешь это в своей беззаботной посредственности и во всеоружии своих школьных познаний. Однорукий человек может все-таки ходить, а одноногий может еще лежать. А что ты знаешь о лесах? И чему я выучился в лесах? Что там растут молодые деревья.
Позади меня стоит молодежь, которую глупость и пошлость презирают до бесстыдства, до варварства, только за то, что она молода. Я наблюдал за этим много лет. Я не знаю ничего презреннее твоих школьных познаний и тех суждений, которые являются их результатом. Пользуешься ли ты катехизисом или циркулем, идя по жизненному пути,– это все равно. Иди же сюда, дружок, я подарю тебе циркуль, выкованный из того железа, которое я ношу в себе.
ГЛАВА IX
У нас появился турист, первый турист. И хозяин сам повел его через горы, а с ними вместе пошел также, Солем, чтобы изучить дорогу и потом провожать туда других туристов. Турист – маленький толстенький человечек, с жидкими волосами, пожилой капиталист, который странствует ради своего здоровья и ради последних двадцати лет жизни. Бедняжка Жозефина быстро засеменила ногами и ввела его в гостиную с роялем и с фарфоровыми блюдами. Когда он уходил, появились мелкие деньги, и Жозефина приняла их своими серыми девичьими пальцами. По другую сторону гор Солем получил в награду две кроны, и это была плата довольно щедрая. Все шло прекрасно и даже хозяин ободрился и повеселел:
– Ну, вот они начинают приходить! Лишь бы только все осталось по-старому, – прибавил он.
Последние его слова относились к тем спокойным, беззаботным дням, которыми до сих пор наслаждался он и его семья; но дело в том, что через две недели в соседней долине должно открыться автомобильное сообщение и можно было опасаться, что это отвлечет поток туристов от него в соседнюю долину. Жена хозяина и Жозефина были очень озабочены этим; но хозяин до самого последнего времени оставался при своем мнении: у них во всяком случае будут постоянные пансионеры, которые жили у них из года в год и никогда не изменят им! А кроме того, пусть в других местах заводят сколько угодно автомобилей, ведь Торетинд все-таки останется на своем месте.
И хозяин был так спокоен за будущее, что заготовил много строевого леса для постройки нового дома, и лес этот был сложен у сарая. Хозяин решил выстроить новый дом с шестью комнатами для приезжающих, с вестибюлем, украшенным оленьими рогами и выдолбленными из бревен креслами,– предполагалась также и ванна. Но что случилось с этим человеком сегодня? Неужели в него закралось сомнение? Лишь бы все осталось по-старому,– сказал он.
Неделю спустя приехала фру Бреде с детьми; как и в предыдущие годы, она заняла одна целый дом. Должно быть, она была очень богатая и знатная, эта фру Бреде, раз она могла занимать целый дом. Это была очень любезная и милая дама, а девочки ее были красивые и здоровые дети. Они приседали мне,– и, не знаю почему, но каждый раз при этом мне казалось, что мне дают цветы. Странное это было чувство.
Но вот появилась фрекен Торсен и фру Моли, и обе поселились надолго. Вслед за ними приехал учитель Стаур на одну неделю. Позже приехали учительницы Жонсен и Пальм, а потом адъюнкт Хёй и еще кое-кто,– коммерсанты, телефонистки, какие-то бергенцы и двое или трое датчан. За столом нас сидело очень много, и мы вели оживленную болтовню. Когда учителю Стауру, предлагали еще супу, он отвечал:– Нет, спасибо, я больше не хочу.– И говорил он это, подделываясь под простонародное произношение, и при этом самодовольно обводил всех глазами. После обеда мы, как принято, собирались в отдельные группы и уходили в горы и леса. Но проезжающих было очень мало, а между тем для гостиницы они-то и представляют, в сущности, самую доходную статью, так как выгоднее всего отдавать комнаты поденно, кормить по карточке и отпускать порции кофе. За последнее время Жозефина казалась озабоченной, и ее молодые пальчики с особенной жадностью перебирали серебряные монеты, когда она их считала.
Тощая горная форель, козье рагу и консервы. Некоторые из пансионеров были люди избалованные, они были недовольны пищей и заговаривали о том, что уедут; другие же хвалили пищу и прекрасную горную природу. Учительница Торсен собиралась уехать. Это была красивая, высокая девушка с темными волосами; она всегда ходила в красной шляпе. Она скучала, потому что в пансионе не было молодых людей, которые заслуживали бы хоть какого-нибудь внимания, и в конце концов ей надоело так, зря, тратить свои каникулы. Купец Батт, побывавший и в Африке и в Америке, был единственным кавалером у нас, так как даже бергенцы не шли в счет. «Где фрекен Торсен?»– спрашивал иногда нас купец Батт. «Я здесь, иду, иду!»– отвечала фрекен Торсен. Они не любили ходить в горы, а предпочитали забираться в лес, где сидели и болтали подолгу. Ну, ведь купец Батт не представлял собой ничего особенного, он был маленький, весь в веснушках, и говорил только о деньгах и заработке. К тому же в городе у него была небольшая лавочка, в которой он торговал сигарами и фруктами. Так что о нем и говорить не стоит.
Однажды в дождливую погоду я долго разговаривал с фрекен Торсен. Странная девушка! Вообще гордая и замкнутая, она иногда делалась вдруг оживленной, общительной и даже несколько развязной. Мы сидели в гостиной, и там все время толкались люди, приходили и уходили, но это ничуть не стесняло ее, она говорила громко и выражалась ясно; в своем волнении она то складывала руки, то снова разнимала их. Несколько времени спустя вошел купец Батт, он с минуту послушал, что она говорит, и потом сказал: – Я ухожу, фрекен Торсен, мы идем вместе?– Она только смерила его взглядом с головы до ног и потом отвернулась от него и продолжала говорить. И при этом вид у нее был очень гордый и решительный. Как бы то ни было, но в ней было много хорошего.
Она сказала мне, что ей двадцать семь лет и что ей все опротивело и надоело, а больше всего ее учительство.
Но почему же она обрекла себя на такую жизнь? – О, просто из моды!– ответила она. – Мои подруги также решили идти по пути науки, изучать языки, грамматику и тому подобное,– это было так интересно. Мы решили сделаться самостоятельными и зарабатывать много денег. Да, как бы не так. Как я была бы благодарна за угол, хотя бы самый тесный уголок, но мой собственный… А все эти долгие годы учения. Некоторые из моих товарок были богаты, но у нас, бедных, не было таких платьев и руки наши не были такими выхоленными, как у них. И вот мы начали избегать домашней работы, чтобы поберечь руки. Стирка, приготовление кушаний и починка белья – все выпало на долю матери и сестер, а мы, студентки, сидели и старались добиться того, чтобы у нас были ангельские ручки. Ведь мы сошли с ума, я говорю это совершенно искренно. В те годы мы прониклись теми извращенными понятиями, с которыми нам предстояло прожить потом всю жизнь; мы поглупели от школьных познаний, мы приобрели малокровие и потеряли душевное равновесие: иногда на нас нападало безнадежное уныние и мы приходили в отчаяние от нашей горькой участи, иногда же нас охватывала истерическая веселость, и мы кичились нашими экзаменами и нашим изяществом. Мы были гордостью семьи. Да к тому же мы стали самостоятельными. Мы получили места в конторах с жалованьем в сорок крон в месяц; дело в том, что студенток развелось слишком много, мы уже не представляли собой исключения, нас были сотни, а потому нам дали только сорок крон. Из этих сорока крон тридцать уходило отцу и матери за содержание, а десять мы оставляли себе. А это все равно, что ничего. Мы должны были хорошо одеваться в конторах, к тому же мы были молоды и любили погулять. Нам не по силам была такая жизнь, мы делали долги, некоторые из нас вышли замуж за таких же бедняков, как мы сами. Ненормальные условия замкнутой школьной жизни способствовали тому, что мы прониклись нездоровыми понятиями,– мы считали необходимым бравировать и не отступать ни перед чем. Многие из нас совсем сбились с пути, некоторые вышли замуж и, конечно, с такими понятиями проявили полную неприспособленность к семейной жизни, другие уехали в Америку и исчезли там. Но я уверена, что все они все-таки кичатся своими языками и экзаменами. И это все, что у них осталось,– у них нет ни радостей, ни здоровья, ни невинности, но зато они выдержали экзамен в университете. Господи, Боже мой!
– Но ведь некоторые из вас сделались учительницами и получают хорошее жалованье?
– Хорошее жалованье? Но ведь для этого надо было начинать учение сначала.
Будто и без этого уже отец, мать и сестры не достаточно терпели нужду! Новое долгое корпение над книгами, и все это для того, чтобы начать новую жизнь в школьных стенах… и чтобы подготовить других к такой же ненормальной жизни в молодости, через какую мы сами прошли. О, да, нам суждено было совершить прекрасное дело,– так нам всем казалось: ведь мы уподоблялись чуть ли не миссионерам. Но теперь я не хочу больше продолжать этого прекрасного дела, если будет только хоть какая-нибудь возможность отделаться от него. Лучше все, что угодно…
Купец Батт открывает дверь и говорит:
– Вы идете, фрекен Торсен? Дождь перестал…
– Ах, оставьте меня в покое! – ответила она. Купец Батт скрылся.
– Почему вы так неласково отказываете ему? – спросил я.
– Потому что… Да ведь погода скверная,– ответила она, выглядывая в окно.– К тому же он ужасно глуп. А кроме того он нахален.
Какой у нее был решительный и непоколебимый вид и как она была права!
Бедная фрекен Торсен! Так или иначе, но в пансионе прошел слух, будто бы фрекен Торсен только что отказали от места в школе за ее эксцентрическое преподавание, которое слишком долго терпели.
Ну, не все ли равно!
Я знаю только, что то, что она рассказала мне, было истинной правдой.