Текст книги "Последняя отрада"
Автор книги: Кнут Гамсун
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
– Да, вот видите.
– Правда, когда-то я думала иначе, я это помню, и вы еще спорили со мной.
Конечно, я была просто глупа тогда. Дети? Это что-то необыкновенное! Когда наступит старость, они будут единственной отрадой, последней отрадой. У меня будут еще дети, много детей, о, дорогой, я хотела бы иметь столько детей, чтобы они стояли рядышком, знаете, как трубы в органе, один выше другого. Это такая прелесть… Но должна признаться, мне очень неприятно, что я потеряла зуб, теперь у меня зияет темное пространство между зубами. Уверяю вас, это искренне огорчает меня из-за Николая. Я могла бы вставить зуб, но я ни за что не сделаю этого,– я слышала, что это очень дорого стоит.
А, кроме того, я не хочу больше прибегать ни к каким фокусам, чтобы казаться лучше; хорошо было бы, если бы я гораздо раньше бросила это, я пришла к этому слишком поздно. Подумать только, что я потратила на это. все свое детство, всю молодость. И ведь я была уже взрослой, когда шаталась по санаториям летом! Я искала отдыха после школьных занятий, и я попадала в полное безделье и стыжусь каждого дня, который я провела в праздности. Я готова кричать от раскаяния. Я могла бы выйти замуж десять лет тому назад, иметь свой дом и много детей, иметь мужа все это время; а теперь я уже старая, я сама себя обокрала на десять лет. И волосы у меня седые, и зуба нет…
– Послушайте, вы потеряли один зуб, а у меня скоро останется всего только один зуб.
Но не успел я произнести этого ей в утешение, как раскаялся в своих словах. Зачем я делаю себя хуже, чем я на самом деле? В этом не было ничего хорошего, о, я сидел перед ней и зеленел от досады, я улыбался и оскаливал зубы,– вот смотрите, смотрите хорошенько! Мне кажется, она заметила, что я ломаюсь,– все, что я ни делал, выходило не так.
Тут она принялась в свою очередь утешать меня, как это всегда делают люди, которые могут это делать.
– Вот как, так вы находите себя таким дряхлым, ха-ха?
– Виделись вы с учителем?– спросил я коротко.
– Конечно. Я не забыла, что вы мне о нем рассказывали: по дороге идут лошадь и человек… Но он умный и жадный на деньги, о, и такой хитрый, он берет у нас борону, потому что у нас она новая и хорошая. Они выстроили дом и отдают комнаты проезжающим, это целая гостиница, служанки в национальных костюмах. Да, мы с Николаем были на их свадьбе, Петра была очень нарядна и красива. Не думайте, что мы с Петрой все еще в ссоре: она стала относиться ко мне лучше с тех пор, как я сделалась хорошей хозяйкой, а прошлое лето меня даже несколько раз звали к ним, чтобы разговаривать с англичанами… ведь я знаю, как по-английски мыло и еда, и лошадь, и «на чай». О, Господи!.. Но я никогда и не рассорилась бы серьезно с Петрой, если бы не София, знаете, учительница в городе. Она очень восставала против меня, а потому она не очень-то нравилась мне, я откровенно признаюсь в этом но вот она приехала домой, стала важничать и задирать передо мной нос. Я же была вся увлечена желанием выучиться всему тому, что имело для меня жизненное значение, а она приходит и кичится передо мной. Она говорила о Семилетней войне, она так хорошо изучила Семилетнюю войну, она даже сдала экзамен по Семилетней войне. И вот она нашла, что мы говорим не так, как надо, потому что Николай говорит на деревенском наречии. Но Николай и без того достаточно говорил с ней, и чего она задирала нос перед ним, эта фря? Ко всему в придачу, она приехала домой с прибылью… она, видите ли, была обручена и взяла отпуск на полгода. Ребенок у Петры, у бабушки, так что ему хорошо; это тоже мальчик, но он почти совсем без волос, а у моего густые волосы. Конечно, Софию все-таки жалко, потому что она истратила все свое наследство и погубила всю свою молодость на то, чтобы сделаться учительницей, а потом она вернулась домой с таким несчастьем. Но она пренесносный человек, и она напирала на то, что ее во всяком случае не прогнали с места, как меня. Тогда я попросила ее уйти от нас. И они ушли, и София, и мать. Но, как я уже вам говорила, с матерью у меня все обошлось, вы не должны, однако, думать, что она помогла нам купить лошадь. Ничего подобного. Деньги мы взяли в долг в банке. Но это ничего, ведь это единственный наш долг. Все, что вы видите здесь, сделал сам Николай, и стол, и этажерку, нам этого не приходилось покупать. Сам он также обработал большой луг. Скота у нас также довольно, вот посмотрели бы вы на нашу красивую корову… Да, Софии не годилось также и наше кушанье; она требовала консервов, покупайте консервы,– говорила она нам. Прямо тошно было! Я выучилась вязать чулки, меня выучила одна соседка, и я навязала себе чулок. Но София покупала себе чулки в городе. О, нечего сказать, хороша она. Вон!– сказала я ей. И они перебрались от нас. Ха-ха-ха!
Вошел Николай:
– Ты звала меня?
– Нет… Ах, да, пойдем со мной на минутку туда, наверх, мне надо прикрепить веревку возле печки, иди сюда…
Я остался один и подумал:
«Лишь бы все так шло, лишь бы так шло! Она так нервна, она живет нервами. К тому же она снова беременна. Но сколько силы воли она проявляет, и как она созрела за эти годы! Но чего ей это стоило!»
Крепись, дитя, крепись.
Как бы то ни было, но она победила учительницу Софию, это глупое создание, которое так противилось ее браку с Николаем. Вон! О, какое нравственное удовлетворение дал фру Ингеборг этот маленький триумф! И как изменилась жизнь, раз нечто подобное так занимает ее, она была в возбуждении, когда говорила об этом, складывала и разнимала руки,– эта привычка осталась у нее от школьных дней. И почему бы ей не быть довольной? Это маленькое торжество имело для нее то же самое значение, какое прежде имел для нее большой триумф. Правда, исходная точка стала другая, но удовлетворение было не меньше.
Что это? Она читает что-то наверху, оттуда раздается тихое бормотание. Ну да, ведь сегодня воскресенье, а так как она более сведуща в чтении, то на ее обязанности лежит чтение молитв. Браво, восхитительно, и в этом отношении она также вымуштровала себя, ведь в этой местности народ весь религиозный. Нельзя желать, чтобы люди были верующими, но взамен этого у них нет ничего другого, так как же быть? Читают молитвы… Ловко она придумала с веревкой.
Кушанья также она стала готовить очень хорошо, на крестьянский лад, конечно. Этому едва ли она научилась в школе кулинарного искусства. Я сижу и вспоминаю все, чему она когда-нибудь училась, а училась она многому. Может быть, было нечто преувеличенное в том, что она сказала о детях и о трубах в органе? Право, не знаю, но ноздри ее раздувались, когда она говорила об этом, и она напоминала кобылу. Она знала, как мало детей бывает у супругов, принадлежащих к среднему классу, как скоро наступает конец их любви: днем они бывают вместе, чтобы люди ничего не заметили, а ночью они разлучаются. Она же хочет превратить свой дом в детский завод: она и ее муж очень часто в разлуке весь день, каждый за своей работой, но ночью они всегда вместе. Браво, фру Ингеборг!
ГЛАВА XXXVIII
Собственно говоря, я должен был бы уйти от них или переселиться к Петре и учителю, которые отдают комнаты в наймы. Так это должно было бы быть…
Николай пустил в ход свою рыжую даму, он запряг ее в прелестную одноколку, которую он сам смастерил и обил железом. И вот дама возит в поле навоз. Надо сказать, что этого добра не так уж много на этом дворе с небольшим количеством скота, так что эта работа была скоро окончена. После этого даму заставили пахать и, подумайте, казалось, будто она волочит за собой только тяжелый шлейф, не более. Никогда еще Николай не слыхивал о такой лошади, да и жена его также.
И вот иду я на новь и осматриваю ее со всех сторон. Я беру в руки ком земли, щупаю ее и киваю головой, словно я очень много смыслю в разновидностях почвы. Мергель, прямо великолепно!
Потом я иду дальше и дохожу до того места, с которого видны драконьи головы на крыше гостиницы Петры,– но вдруг я круто поворачиваю и иду в лес, куда меня манят укромные уголки, молодые почки на деревьях и веселое тра-лала-ла птиц. Здесь тихо, здесь наступила весна.
А дни идут.
Мне живется очень хорошо, я чувствую себя прекрасно, лишь бы я мог остаться здесь. Я хорошо платил бы за себя, старался бы приносить пользу и быть покладистым, я не обидел бы ни одной кошки. Но вечером я говорю Николаю, что пора мне уходить, что так дольше не может продолжаться… Пусть он передаст об этом кому следует.
– Вы не можете остаться еще немного?– говорит он.– Но здесь, конечно, нет ничего особенного, так что…
– Бог с вами, Николай, здесь много особенного, но… Ведь настала весна, а весной я всегда странствую и мне придется очень состариться, прежде чем я откажусь от этого. А, кроме того, я думаю, что надоел вам, в особенности же вашей жене.
Это также он мог передать кому следует.
Я укладываю свой мешок и жду. Нет, никто не идет и не отнимает от меня моего мешка и не запрещает мне укладывать мои вещи. Значит, Николай не передал никому, что следует. Этот человек, кажется, никогда не раскрывает рта. И вот я беру свой мешок, кладу его на стул, а стул выставляю посреди комнаты; мешок лежит на стуле увязанный напоказ всему,– теперь мы отправляемся в путь. Я жду все-таки до следующего утра, мешок увидали, но ничего за этим не последовало. Придется подождать, когда хозяйка дома позовет обедать, и тогда сказать ей, что такто и так-то, и показать на стул посреди комнаты:
– Я решил отправиться в путь сегодня.
– Неужели? Зачем же? – говорит она мне.
– Зачем? Вам не кажется, что мне пора?
– Ну, да. Но почему бы вам не остаться еще, ведь теперь коров выпустят на пастбище и тогда у нас будет много молока!?
Больше она ничего не сказала и ушла.
Браво, фру Ингеборг, черт возьми, вы настоящее золото! Меня поразило, как и несколько раз уже раньше, что между ею и Жозефиной в Торетинде очень мало разницы, как в ходе мыслей, так и в выражении их, они очень походили друг на друга. Двенадцатилетнее учение не повлияло дурно на ее юный ум, это способствовало, пожалуй, даже тому, что она избавилась от многих предрассудков. Пусть будет так или иначе, но держись крепче!
* * *
Николай отправился в торговое местечко, а так как ему надо привезти домой муку, то он решает ехать на лошади. Я хорошо знаю, что мне следовало бы уехать с ним, потому что я тогда мог бы сесть на пароход послезавтра; я говорю об этом Николаю, уплачиваю за свое содержание. Пока он запрягает, я усердно упаковываю свои вещи.
О, это вечное странствование! Не успеешь устроиться на одном месте, как уже снова живешь в беспорядке в другом,– ни дома, ни настоящего прибежища. Что это за звон? Ах, да, ведь это фру Ингеборг в первый раз выпускает коров на пастбище! Теперь будет много молока… Приходит Николай и ждет чего-то. Ах да, мешок…
– Послушайте, Николай, не слишком ли рано выпускать коров?
– Пожалуй. Но и в хлеву их оставлять больше не стоит, они скучают.
– Вчера я был в лесу, хотел сесть, но побоялся сидеть на снегу. Да, теперь это опасно, но десять лет тому назад я сидел. Придется подождать, пока можно сидеть на чем-нибудь. Камень – это хорошее дело, но и на камне сидеть долго нельзя в мае.
Николай в беспокойстве посматривает в окно на кобылу.
– Да, да, пойдемте… Да и бабочек там еще не было. Вы знаете, тех бабочек, у которых крылышки напоминают троичную траву. И если в лесах живет отрада, я хочу сказать, если сам Бог… то он еще не поселился в лесах, еще слишком рано.
Николай не произносит ни звука на мою болтовню. Да и слова-то мои представляют собой очень бессвязное выражение известного настроения.
Мы выходим в дверь.
– Николай, я остаюсь!
Он оборачивается и смотрит на меня, на лице его появляется добрая улыбка.
– Видите ли, Николай, мне кажется, что в голове моей зародилась мысль, из которой я могу выковать железо. В таких случаях я должен оставаться в покое. Я остаюсь.
– Как это хорошо!– говорит Николай.– Если вам только здесь сносно жить, то…
Четверть часа спустя я вижу, как Николай катит по дороге на своей кобыле. Фру Ингеборг стоит на дворе с мальчиком на руках и показывает ему, как резвятся коровы.
Так я и остался. Да, нечего сказать, хорош старик!
* * *
Николай привозит мне почту, ее накопилось очень много за эти несколько недель.
– Ведь вы не имеете обыкновения читать ваши письма? – говорит фру Ингеборг с лукавой улыбкой. Николай сидит тут же и слушает.
Я отвечаю:
– Хорошо, сделайте мне знак и я сожгу их, не прочитав.
Она вдруг побледнела, как бы в шутку положила свою руку на письма, а частью также и на мою руку. Я почувствовал, как меня обожгло, на мгновение меня отожгло, как горячим потоком крови, нет, горячее, чем потоком крови, на мгновение, потом она отняла свою руку и сказала:
– Лучше поберечь их.
Бледность на ее лице сменилась яркой краской.
– Я видела, как он однажды сжег все свои письма,– сказала она Николаю.
После этого она подошла к плите и начала возиться с чем-то. Она стала расспрашивать мужа о том, как он съездил, какова дорога, хорошо ли себя вела кобыла. Оказалось, что кобыла вела себя хорошо.
Маленький эпизод, без всякого значения для кого бы то ни было. Не стоило бы упоминать о нем.
* * *
Прошло несколько дней.
Стало тепло, мое окно открыто, моя дверь также раскрыта в большую горницу, повсюду тишина. Я стою у окна и смотрю на двор.
Вдруг я вижу человека, который входит на двор с громадной бесформенной ношей на спине. Под ношей я не мог рассмотреть, кто это, и я подумал, что это Николай; я отошел от окна и сел за стол.
Немного спустя я услыхал, что в большую горницу кто-то вошел и поздоровался.
Фру Ингеборг ничего не отвечает, но я слышу, как она спрашивает громко и решительно:
– Зачем ты пришел сюда? Незнакомый мужской голос отвечает:
– Чтобы навестить вас.
– Моего мужа нет дома.
– Это ничего.
– Это не ничего,– кричала она,– убирайся вон.
Не знаю, какое у нее было лицо в эту минуту, но голос у нее был серый, от слез и волнения он был серый. В следующее же мгновение я был в горнице.
Незнакомый гость был Солем.
Вот как, Солем здесь? Он вездесущ. Наши глаза встречаются.
– Тебя разве не попросили уйти?– говорю я.
– Потише, потише!– ответил он, ломая слова на шведский лад.-Я торгую шкурами, хожу из двора во двор и скупаю шкуры. Нет ли и здесь чего-нибудь?
– Нет!– кричит хозяйка; голос изменяет ей. Она вне себя, она вдруг резким движением сунула ковшик в какую-то жидкость кипевшую на плите, может быть, она хотела плеснуть ею…
В эту минуту в дверях появился Николай.
У этого неповоротливого человека в глазах вдруг появился огонек, он, вероятно, увидал, что тут дело неладно. Знал ли он Солема и видел ли он, как тот вошел во двор? Он слегка улыбнулся. Хе-хе,– сказал он и продолжал улыбаться, улыбка не сходила с его лица. Стало жутко, он был бледен, как полотно, и губы как бы застыли в судорожной улыбке. Да, на этот раз Солем повстречался с равным себе, со своим коллегой по полу, с лошадью по силе и по норову. Николай продолжает улыбаться.
– Ну, да, значит, здесь шкур нет,– говорит Солем, пробираясь к двери.
Николай с улыбкой следует за ним. На дворе он начинает помогать Солему взваливать на спину ношу.
– Ах, спасибо!– говорит Солем и видно, что ему не по себе.
Это целая груда шкур. Николай поднимает ее и наваливает на снегу Солема, наваливает и как-то странно налегает на нее, у Солема подгибаются колени, и он падает ничком на землю. Послышался стон. Ему больно, земля на дворе твердая, как скала. С минуту Солем лежит неподвижно, потом встает. Он не похож больше на себя: все лицо его разбито, кровь струится ручьями. Он делает попытку передвинуть тяжелую ношу на середину спины, но она продолжает свешиваться немного на бок, тогда он все-таки идет со двора, Николай за ним, продолжая улыбаться. Они идут по дороге до самого леса, один за другим, потом они исчезают с моих глаз.
Ну, теперь будем человечнее, удариться лицом о камень не очень-то приятно. Да и больно смотреть, как тяжелая ноша оттягивала одно плечо.
В горнице раздаются рыдания. Фру Ингеборг сидит на стуле, вся поникнув. И это в ее-то положении!
Да, понемногу все уладится, хотя на это надо время, все пройдет. Мы начинаем говорить, я задаю ей маленькие вопросы, и она понемногу приходит в себя:
– Он, этот человек… бродяга… вы не знаете, что это за человек… я убью его. Это он… он первый… о, но теперь ему достанется, вот увидите, он получит то, чего заслуживает. Он первый воспользовался… правда я сама виновата, но он первый… И для меня это тогда не имело особого значения, я вовсе не хочу выставить себя в лучшем свете, мне было совершенно безразлично. Но потом мне все стало ясно. И это повело за собой такие дурные последствия, я так низко опустилась. Во всем виноват он. А потом мне все стало ясно. Но теперь, какой бы то ни было ценой, а я хочу иметь покой от этого человека, пусть он не показывается мне больше на глаза. Уж не находите ли вы, что я требую слишком многого? Лишь бы Николай не совершил чего-нибудь непоправимого! Его будут судить… Послушайте, пойдите туда, бегите за ним, умоляю вас! Он убьет его…
– Нет. Он человек разумный. Да ведь он и не знает, вероятно, что Солем провинился перед вами в чем-нибудь?
Тут она посмотрела на меня.
– Вы спрашиваете из любопытства?
– То есть как?..
– Вы спрашиваете из любопытства? Иногда мне кажется, что вы хотите разгадать меня. Нет, я ничего не говорила мужу. Теперь вы можете думать все, что вам угодно, о моей честности. Но кое-что я все-таки сказала, сказала в том роде, что мне не было бы покоя от этого человека. Он и раньше уже здесь бывал, его-то Петра и хотела принять в нашем доме, а я воспротивилась этому. Я сказала Николаю:– Этому человеку не место в нашем доме!– И я еще кое-что прибавила. Но себя я оставила в стороне,– что вы скажете о моей честности? Впрочем, я и теперь ничего не скажу Николаю, я никогда не скажу. Почему? Я не обязана отдавать вам в этом отчета. Но мне хотелось бы, чтобы вы это знали, да, позвольте вам это сказать, пожалуйста! Вот, видите ли, я не боюсь, что Николай придет в ярость, если я ему расскажу об этом, но я боюсь, что он простит меня и что мы будем продолжать жить, как ни в чем не бывало. А он, наверное, простит меня,– уж такая у него натура, да и любит он меня… к тому же, он крестьянин, ну, а крестьяне не придают этому особого значения. Но он был бы дурным человеком, если бы простил меня, а я не хочу, чтобы он был дурным – видит Бог, я не хочу этого, пусть лучше я буду дурная. Ведь нам обоим приходится кое-что прощать друг другу, это необходимо, когда живешь вместе. Мы не должны быть животными, мы должны быть людьми… я думаю о будущем, о наших детях… Впрочем, зачем вы заставляете меня говорить все это? Зачем вы спросили меня об этом?
– Я только хотел сказать, что если Николай ничего не знает, то ему не придет в голову убивать этого человека, чего вы так боялись. Я просто хотел успокоить вас.
– Да, вы всегда так хорошо придумаете, вы выпытываете у меня. Я раскаиваюсь, что сказала вам, что вы узнали это, я хотела сохранить это в глубине души до самой смерти. А теперь вы находите, что во мне нет и капли чести.
– Напротив.
– Что? Разве это не так?
– Напротив. То, что вы сказали, так глубоко справедливо. Вы сказали нечто в высшей степени справедливое. А кроме того, это было так прекрасно.
– Да благословит вас Бог!– сказала она и снова разразилась рыданиями.
– Нет, теперь мы не будем больше плакать. Посмотрите, вон по дороге идет Николай, он такой же добродушный и спокойный, как и всегда.
– Правда? О, как это хорошо! Видите ли, мне нечего ему прощать, это я неправду сказала. Нет, как бы я ни думала об этом, я не нашла бы ничего. Правда, иногда он произносит слова на крестьянский лад… я хочу сказать, не так выговаривает их; но ведь это такие пустяки и это только его сестра могла придраться к этому. Я пойду к нему навстречу.
Она стала искать, что бы накинуть на себя. Это заняло некоторое время, она была так взволнована; не успела она собраться, как Николай уже вошел во двор.
– Ты пришел! Надеюсь, ты не натворил никакой беды?
На лице Николая все еще оставались следы возбуждения, но он ответил:
– Я просто проводил его только к его сыну.
– Так у Солема есть здесь сын?– спрашиваю я. Никто не отвечает мне. Николай уходит и принимается за свою работу, жена идет за ним в поле.
Вдруг у меня проносится в голове: это ребенок Софии!
Я вспомнил тот день в Торетинде, когда учительница София вошла в гостиную и сообщила последнюю новость о Солеме: о тряпке на пальце и что ему некогда отрубить себе этот палец, такой он молодчина! Тогда-то они и познакомились, а потом встречались в городе. Солем был вездесущ.
Да, и хороши были дамы в этой туристской гостинице в Торетинде! Солема и раньше нельзя было назвать ангелом, а они окончательно испортили его. Потом он встретил это несчастное создание, которое выучилось только быть учительницей. Я должен был бы понять это раньше, но я ничего не понимаю больше.
Вот что со мной было дальше.
Совершенно случайно я начинаю подозревать, что меня держат здесь главным образом из-за шиллингов; деньгами, которые я плачу за свое содержание, хотят уплатить за кобылу. Так оно и есть.
Я должен был бы догадаться об этом раньше, но я состарился. Кроме того, я должен прибавить,– но пусть этому не придают иного значения,– что мозги увядают раньше сердца. Это видно по всем дедушкам и бабушкам.
Вначале я на свое открытие сказал только «браво», браво, фру Ингеборг, вы настоящее золото! Но такова уж человеческая натура: это начинает оскорблять меня. Но ведь в таком случае гораздо проще заплатить за кобылу сразу и уйти.
О, это я сделал бы с удовольствием. Но из этого ничего не выйдет: Николай покачает головой, словно я ему рассказываю сказку. Однако я высчитываю, что, в сущности, осталось уже немного, чтобы полностью уплатить за кобылу, может быть, и ничего больше, может быть, все уже покрыто…
Да, фру Ингеборг хлопочет и работает – лишь бы это не было слишком судорожно. Она почти никогда не садится, хотя, быть может, она теперь больше, чем раньше, нуждалась бы в покое, она стелит постели, стряпает, ходит за скотом, шьет, платает, стирает. Часто случается, что седые космы падают ей на лицо, так она хлопочет. Пусть волосы висят, они слишком коротки и их нельзя прикрепить шпилькой. Но она такая красивая и в ней столько материнского, прекрасный цвет лица, красивый рот… когда она вместе с ребенком, то это сама красота. Конечно я помогал ей носить воду и дрова все это время, но все-таки я доставлял ей лишнюю работу. Когда я думал об этом, к голове моей приливала кровь.
Но как мог я вообразить себе, что где-нибудь меня будут держать ради меня самого? В таком случае я еще слишком мало прожил и имел слишком мало увлечений. Хорошо, что я в конце концов дошел до этого.
Мое открытие облегчило до некоторой степени мое решение уйти, на этот раз я самым серьезным образом уложил свои вещи в мешок. Правда, ребенок, ее мальчуган, очень привязался ко мне, постоянно просился ко мне на руки, потому что я ему показывал так много занятного. В ребенке говорил инстинкт по отношению к доброму, хорошему дедушке.
Вскоре должна была приехать одна из сестер фру Ингеборг, и она, конечно, поможет ей. И вот я упаковываю свои вещи, я удручен самим собой, но я уложился. Чтобы поберечь кобылу Николая, я хочу один отправиться к месту остановки парохода, а кроме того, я хочу избавить нас всех от прощания, рукопожатий и всяких пожеланий,– заметил это!
Но случилось так, что я все-таки каждому пожал руку и каждого отдельно поблагодарил. Я стоял в дверях с мешком на спине, слегка улыбался и вообще вел себя молодцом.
– Да, да,– говорил я,– пора и мне немножко размяться.
– В самом деле? Вы уходите?– спрашивает фру Ингеборг.
– Да.
– Как же это так вдруг?
– Я говорил об этом вчера.
– Да, но… А разве Николай не отвезет вас?
– Нет, благодарю вас.
Тут я опять обратил на себя внимание мальчугана,– ведь у меня на спине мешок, а кроме того на моей куртке в высшей степени интересные пуговицы, он стал проситься ко мне. Ну, иди, что ли, на минутку! Но это было не на минуту и не на две. Ведь у меня на спине был мешок и его надо было раскрыть.
Тут вошел Николай.
Фру Ингеборг говорит:
– Может быть, вы думаете, что, так как приезжает моя сестра… но ведь у нас есть еще одна комната. Да к тому же теперь лето, она может спать на чердаке.
– Но, дорогая моя, надо же когда-нибудь… да ведь у меня и дело есть.
– Да, да,– говорит фру Ингеборг, сдаваясь.
Николай предложил отвезти меня, но, когда я отказался, он не настаивал на этом.
Все вышли проводить меня во двор и смотрели мне вслед, мальчик был на руках у матери.
На повороте я обернулся и хотел помахать,– мальчугану, конечно,– никому другому, только мальчику. Но на дворе никого уже больше не было.