355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кнут Гамсун » О духовной жизни современной Америки » Текст книги (страница 7)
О духовной жизни современной Америки
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:46

Текст книги "О духовной жизни современной Америки"


Автор книги: Кнут Гамсун


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

Давайте слегка вдумаемся в эти высказывания: в них опять-таки проявился удивительный дар Эмерсона рассыпать хлесткие фразы. Гипербола насчет Платона, который будто бы воплотил в себе и Европу, и самое философию и литературу, совершенно несущественна и внимания не заслуживает – это типично американская гипербола, ценная лишь как образчик добротного американского стиля. Зато целесообразно исследовать все эти фразы с точки зрения их логического содержания.

Эмерсон восхищается Платоном как непогрешимым мыслителем. Даже Европе и той пришлось исполнить его пророчества, не отклоняясь от них ни на шаг, «ничего нового» не смея к ним добавить. Коль скоро Платон «стоит между истиной и мыслью всякого человека», то всякий человек на пути к истине вынужден, стало быть, пройти то ли мимо Платона, то ли через него. И вот человек приходит к Платону, олицетворяющему собой истину, но тот, оказывается, предъявляет ему «доказательства в пользу обеих сторон всякой проблемы», то есть доказательства как «за», так и «против»! Хотя Платон, видимо, умел рассуждать, все же его рассуждения «не образец мастерства», подобного сократовскому. И тем не менее Платон куда более велик, чем Сократ и любые другие «геометры», и он попросту «олицетворяет собой высшее счастье познания и власти духа».

Дальше. В своем очерке о Шекспире Эмерсон совершенно справедливо констатирует, что всякая оригинальность относительна и всякий мыслитель неизменно оглядывается на прошлое. Эмерсон заявляет: «Великих людей легче узнавать по их почерку и размаху, нежели по их оригинальности». И еще: «Нетрудно убедиться, что лучшее из написанного или совершенного в этом мире гениями никак не дело рук одного-единственного человека, а плод усилий тысяч и тысяч людей». И в подкрепление сказанного он ссылается на пример создания Библии. В то же время в очерке о Платоне, напечатанном в той же книге и представляющем одну из семи лекций Эмерсона, из которых состоит его главный труд, он утверждает прямо противоположное: «Платон есть философия, философия есть Платон», «Он проник в миры, недоступные смертным». И еще: у Платона мы находим «прообраз той Европы, которая столь хорошо нам знакома, с ее долгой историей – историей ее искусства и историей ее войн, – все вехи этой истории априори присутствуют в мыслях Платона, до него никто не держал таких мыслей в уме».

Между первыми и последними утверждениями пролегли не долгие годы, и даже не дни, и не сдвиги в философских взглядах автора: во времени они отделены друг от друга тремя неделями, а в пространстве – девяноста пятью страницами.

Самым убедительным образом показав, каким оригинальным мыслителем был Платон, проникший в иные миры и в своих мыслях предваривший судьбу целой части света, наметивший вехи, каких никто до него не намечал, Эмерсон вновь делает поворот кругом, тем самым обрекая несчастного читателя на новые муки. Дело в том, что, в сущности, Эмерсон не очень-то четко представляет себе, чем же, собственно говоря, был так оригинален Платон. Его писания с тем же успехом могли бы принадлежать другому, хотя, конечно, до него никто такого в мыслях не держал, никогда, а все же мог быть кто-то и до него! Эмерсон решительно утверждает: «Когда мы славим Платона, то кажется, будто мы славим цитаты из Солона, Софрона, Филолая». И добавляет: «Пусть так. Всякая книга есть цитата, всякий дом – цитата из сонма лесов, руд и каменоломен, и всякий человек – цитата из сонмища своих предков».

Стало быть, в конечном счете, мы приходим к такой вот картине: цитата Платон сидел в процитированном доме и цитировал цитаты из цитат, зовущихся Солон, Софрон, Филолай, чтобы затем из этого сотворить такую цитату, к которой до него никто не имел никакого отношения.

Вспомним недавние слова самого Эмерсона: «Нетрудно убедиться, что лучшее из написанного… плод усилий тысяч и тысяч людей». Но ведь, с другой стороны, писания Платона вроде бы выдают в нем автора, который «проник в миры, недоступные смертным». Стало быть, если Платон не сам создавал свои писания, тогда, спрашивается, сколько же примерно смертных оставалось на земле в тот раз, когда тысячи платоновских тружеников проникали в иные миры? Во всяком случае, в Греции во времена Платона смертные, должно быть, встречались редко. Один лишь Сократ, бедняга, этот «невежественный уличный спорщик», довольствовался своим смертным жребием.

Вероятно, Эмерсон прочитал Платона не без пользы для себя. Он обнаружил у него и присвоил себе эти самые «две стороны» всякой проблемы. И это, стало быть, дало ему возможность изрекать самые «двусторонние» истины, какие когда-либо высказывал мыслитель в какой бы то ни было стране. Тот же самый человек, который в одном из очерков восторгается этой «двусторонностью» Платона, в другом очерке столь же восторженно заявляет: «Я люблю факты. Фактически существующая муха ценнее предполагаемого ангела». И в том и в другом случае автор сделал одинаково удачные заявления.

Так что же такое, в конечном счете, эта философия Эмерсона? В конечном счете, философия Эмерсона именно такова, какой я ее только что показал, и все тут. Это философия, занимающая добрых полтораста страниц, и в Англии ее можно купить – при этом в переплете – за шиллинг. Это философия, повествующая «о представителях человечества». Шекспир представляет в ней поэтов, Монтень – скептиков, Наполеон – деятелей мирового масштаба, Гёте – писателей, Сведенборг – мистицизм и Платон – философию. Все поименованные были великими людьми, потому что у них многому можно поучиться. Эмерсоновская война вокруг философии Платона подвела его к определенному выводу, который, несмотря на всю противоречивость суждений Эмерсона, не вызывает сомнений у читателя, – это вывод о «фундаментальном единстве: один Бог и одна бессмертная душа».

И поскольку в глазах Эмерсона именно Платон – тот мыслитель, который открыл и Бога, и душу, – стало быть, Платон олицетворяет собой философию. Бог Эмерсону необходим, для него нет важней слова, чем слово «Бог»… Бог и душа – вот итог его философии: мир един, коль скоро правит миром единый Бог. Все эти абсолютные истины – главные выводы из философских исследований Эмерсона. В этом смысл его очерков.

В своем стремлении доказать тесную связь души с Богом Эмерсон вновь, в который раз разбивает собственную теорию об относительном характере всякой своеобычности. Стоит ему только забрести в область божественного, как на него сразу же находит азиатская блажь, и он тут же прощается со всеми им же ранее провозглашенными теориями. «Чистая (inviolate) душа состоит в непрерывной телеграфной связи с первопричиной всего сущего», – утверждает он. И еще отчетливей выражает он ту же мысль, когда заявляет: «Самый главный факт – это сверхчувственный интеллект, перетекающий в нас из неизвестного источника, и встречать его должно с религиозным благоговением и ограждать от всякого смешения с нашей собственной волей». Так, спрашивается, зачем же тогда нужны все эти «тысячи тружеников»? Когда чистой душе необходимо тога или иного рода знание, ответ на какой-либо вопрос, ей даже не надо листать Платона, чтобы найти эти сведения, потому что это знание, говорит Эмерсон, мы «фактически» получаем непосредственно из неизвестного первоисточника, как своего рода телеграмму.

Читаешь про этот источник, который будто бы должен в нас перетекать, и уже кажется, что ты насквозь промок. А Эмерсон словно бы и сам опасается – вдруг телеграмма не дойдет по назначению – и потому велит унитарию, обитающему в его душе, добавить: «Поистине, нет такого вопроса, на который нам не дано получить ответ».

Поистине, это довольно-таки странное утверждение в устах мыслителя! Он замирает перед самыми крутыми загадками, не находя на них ответа, однако же успокаивается и вновь и вновь славит Бога. Что же касается бессмертия души, то Эмерсон доказывает это бессмертие… фразой опять же самого Эмерсона: «Если потонул мой корабль – значит, он лишь опустился в другое море». Вдобавок он еще приводит несколько строчек, отражающих взгляд Фокса на вечность: «И был океан тьмы и смерти, но также бескрайний океан света и любви, который затопил обитель тьмы и тленья». Ибо душа бессмертна!

С помощью таких вот этико-философских ухищрений Эмерсон сделался мыслителем. Его учение: одна душа в теле, один Бог на небесах. От философов он требует «мудрости», понимаемой им как «нравственная проповедь». Мудрость Платона «безгранична», мудрость Бемена – «здоровая, красивая», мудрость Сведенборга – для него «удобна», мудрость Монтеня – «безнравственна», мудрость Шекспира – «необыкновенна» – Эмерсон ставит вопрос о характере мудрости. Как будто научная философия обусловлена определенной моралью! Иные люди с равной поспешностью способны сочинить как философию порока, так и философию добродетели. Нравственная философия Эмерсона в точности та же, какую можно встретить во всех унитарианских сборниках проповедей, предназначаемых для домашнего употребления (например, у Паркера, Чаннинга и других). Эту же философию, в сущности, исповедуют все приличные люди – от добропорядочных рассыльных до добродетельных китобоев. В лице Эмерсона этическая философия не обрела нового мыслителя, зато нашла проповедника. По своему духовному складу он преимущественно литератор; что бы он ни говорил, что бы он ни писал – ой всегда делал это талантливо. Именно у него соотечественники заимствуют эпиграфы для самых своих добропорядочных и невинных книжек. Поистине Эмерсон стал Эзопом ханжеской американской толпы.

Порой, однако, литературный дар все же заводит его слишком далеко – во всех тех случаях, когда Эмерсон стремится к глубокомыслию. Конечно, все привыкли к непостижимой выспренности писаний иных философов, но особенно интересно посмотреть, как ученый янки демонстрирует свою ученость. Некоторые изречения Эмерсона, напоминающие откровения оракула и, на взгляд публики, исполненные глубокого смысла, звучат, к примеру, вот так: «Ученость – это знание, не познанное нами». Ах, как это верно, как верно! Правда, я в этом изречении ничего ровным счетом не понял, но, как известно, Эмерсон всегда прав. Скажи он: «Знание – это ученость, которой мы не научились», он, конечно, ошибся бы. Вот видите, сколь важно перевернуть что-либо с ног на голову!

Другое изречение, пожалуй, звучит еще более странно: «Детали – это меланхолия». Ну конечно же, детали – это меланхолия. Любой кляче, маломальским понятием обладающей, это известно. Никто вроде бы не уверял, будто детали – это горная цепь или, к примеру, штора? Ну конечно же, никто! Хотел бы я посмотреть на того, кто посмел бы сказать, что у деталей меньше сходства с тоской, чем с каким-нибудь шелковым зонтиком! Стало быть, детали – это и впрямь меланхолия…

Ралф Уолдо Эмерсон умер в 1882 году.

Разумеется, в Америке есть и другие писатели, чье творчество заслуживает включения в историю литературы, но в данной работе детализированное рассмотрение американской литературы не представляется возможным. Поэтому я предпочел несколько обстоятельнее представить двух американских авторов, которые завоевали широкую известность в нашем отечестве, с намерением показать, сколь жестоко можно обмануться, переводя «по странам» вместо того, чтобы переводить «по литературам». Моя задача – показать, какую духовность предполагает и какую насаждает в народе литература типа американской, что сеет она и что пожинает. Уитмен и Эмерсон выделены мной как особенно характерные, сугубо национальные представители литературы своей страны, и эту их роль никак нельзя считать безоговорочной удачей Америки: один – поэт с нечленораздельной речью, другой – сочинитель литературных проповедей. У меня нет ни малейшего сомнения в том, что американской литературе необходим импульс со стороны чужеземной и более развитой литературы, однако конгресс в патриотическом порыве препятствует проникновению этой литературы в страну, облагая ее пошлиной. Чтобы способствовать духовному развитию Америки, ее литература должна изменить и форму и содержание. Но главное – в этой огромной стране должны появиться сомневающиеся, то есть мужчины и женщины, способные усомниться в том, что Америка обладает самой богатой в мире культурой. Пусть будет подорвано национальное самодовольство, пусть американский патриотизм даст трещину. Вплоть до сегодняшнего дня самыми что ни на есть священными именами в Америке были имена президентов! Но коль скоро обладаешь некоторым представлением о том, какие головы, какие гении на протяжении многих поколений обретали приют в Белом доме, то все это позволяет судить о нации, канонизировавшей их. И если американцы как раз в тех областях, где они отстают от других народов, требуют платы за творческую помощь, стало быть, они полностью лишены каких-либо современных духовных интересов.

ИЗОБРАЗИТЕЛЬНОЕ ИСКУССТВО

Живопись и скульптура

Если теперь перейти к рассмотрению американского изобразительного искусства, то оно оставит у нас в точности такое же впечатление, как и литература: перед нами искусство, нуждающееся в чужеземном влиянии, способном стимулировать творческие импульсы. Это искусство – тоже плод, созревший в особой материалистической атмосфере Америки; пропитанное духом бостонского синклита, оно взошло на волне самого что ни на есть тяжеловесного патриотизма. Американцы – нация торговая, привыкшая продавать и покупать, а отнюдь не народ, творящий или хотя бы любящий искусство. Все явления, встречающиеся на их жизненном пути в сфере торгового обмена или финансовых сделок, их мозг схватывает мгновенно, зато искусство никак ими не воспринимается. Устроить себе «тихий день» не в их привычках, не станут они и тратить время, чтобы прислушаться к чему-то стороннему. Истинный янки, сугубо правоверный в своих вкусах, для развлечения предпочтет отправиться в «Атенеум» с целью изучения патентов, нежели пойти в оперу слушать Вагнера, и, если бы этого не требовали приличия, может, и супруга его и барышни-дочки тоже не пошли бы туда.

Американцы в целом еще не пробудились для восприятия искусства. Я не требую от них, чтобы они умели сами его открывать, но хотя бы воспринимали его, когда им предлагают это искусство. Чтобы включить его в рамки собственного бытия и возрождать его как явление.

Американцы – нация молодая, но при том достаточно зрелая, чтобы искусство могло захватить их, воздействовать на их души, во всяком случае, что-то им говорить.

Уже сама по себе природа этой страны должна была бы наделить американцев духовным чувством красоты. Видят же они солнце и море, солнце, которому по великолепию нигде больше на свете нет равных. Зимой они могут лицезреть бледные звезды, а летними ночами – багровые ураганные облака. Леса Америки насыщены удивительной поэтической жизнью. Там поют птицы, раздаются звериные крики, слышатся крадущиеся шаги каких-то мохнатых существ. Огромный мир прерий, мир красок, запахов и диковинных звуков окружает американцев. Но они не замечают этого. Ничто не может направить мысли их – американцев, привыкших вести счет цифрам, – в иное русло. Никакая красота ни на миг не заставит их позабыть про экспорт, про рыночные цены. Правда, возможно, в этом смысле в американских штатах за долгие годы появились какие-то исключения, но их совсем-совсем мало. Стало быть, не приходится удивляться, что американское искусство не достигло более высокого уровня, чем тот, какой мы наблюдаем ныне.

К этим людям, не воспринимающим ничего, кроме непосредственной пользы, и стучится в дверь американское искусство. Вот им бы и воодушевить, поддержать его творцов. Но искусство не смеет просить их ни о чем, пусть даже о самом минимальном понимании – было бы, конечно, что понимать. Но и в этом случае оно наталкивается на самое элементарное непризнание, на самую глупую критику. Таким вот людям искусство страны вынуждено сдаться что называется, на милость и немилость, когда случится та или иная выставка.

В Америке много таких джентльменов, которые не способны отличить пастель от хромографии, одну школу живописи от другой. Если они знают портреты американских президентов, помнят дату знаменитого сражения при Атланте, а также верят в Бога и к тому же обладают миллионами, этого уже достаточно, чтобы обеспечить подобному американскому гражданину место в жюри какой-нибудь художественной выставки.

В Америке насчитывается восемьдесят восемь художественных школ и сто девяносто профессоров, обучающих три тысячи учеников. Но стране этой, с ее молодым искусством и широким достатком, следовало бы поручить преподавание в этих школах художникам. И, может быть, следовало бы также производить хотя бы минимальный отбор учеников среди этих трех тысяч. Но не делается, увы, ни то, ни другое.

Из американских художников, насколько мне известно, только трое получили медали в Европе, а всего, может быть, шестеро завоевали известную славу в Европе, и притом славу заслуженную. Конечно, можно было бы наскрести с десяток талантов среди собственно американских художников, а также пригласить профессоров из других мест. Но об этом даже нет смысла говорить, искусство – твердят янки – годится только национальное, только сугубо отечественное. А все же характерно, что стоит появиться в Америке истинно значительному художнику, как он тут же покидает свою страну и уезжает в Европу. Над этим следовало бы задуматься американским цензорам искусства. Но они не задумываются, они отпускают своих художников в Европу. И ведет это к тому, что в академиях остаются лишь старики, которые слишком стары для путешествий, а также молодые, подающие надежды дилетанты, которые в свою очередь будут обучать молодых, подающих надежды дилетантов.

Любая американская художественная выставка представляет собой зрелище, способное повергнуть человека в замешательство. Принимаются картины без всякого отбора; поэтому на выставке можно увидеть работу мастера, гениальную работу, поступившую из обители чужеземной художественной традиции, и рядом с ней – образчик пошлейшей бездарности из прерий Дакоты. Но кто же производит отбор? В подавляющем большинстве случаев в состав жюри входят: бургомистр данного города и горстка денежных тузов, людей, почитаемых обществом за то, что они богаты и твердо исповедуют веру в Бога, но лишенных какого бы то ни было художественного вкуса и даже художественного чутья. Должно быть, поутру, прежде чем они займут свое место за столом жюри, эти люди получают всякий раз что-то вроде наставления в отношении оценки картин от супруги или дочери, которые и сами балуются живописью.

Американское искусство преимущественно представлено натюрмортами, изображающими съестное: яблоки, виноград, груши, рыбу, а также разного рода ягоды, ощипанных петухов, говяжьи ноги. Такие картины развешаны повсюду.

Часто встречаются крупные холсты, притом в очень дорогих рамах. Некоторые даже украшены золотой инкрустацией. Такие работы не отправляют в галереи или другие художественные заведения, их покупают богачи с намерением украсить ими свои столовые.

Таким образом, поскольку назначение этих холстов ни для кого не составляет тайны, тут вдруг открывается целый конвейер картин с петухами и говяжьими филе.

Художники создают эти картины с заведомо определенной целью: они должны стать частью меблировки столовой и потому оформляются соответственно, с тем чтобы эффектно выглядеть на стенах – мы увидим здесь яркие краски, резко очерченные контуры предметов. Даже говяжьей ноге придается декоративный характер – к ней приделывается изящный бантик. Мертвая птица на доске красиво распластала крылья, каждое перышко переливается яркими красками. Мертвые крылья написаны так, что смотреть на них одно удовольствие. И если подобные холсты и впрямь более или менее удачно исполнены, и в углу можно прочитать более или менее известное имя американского художника да вдобавок картина вставлена в безупречную раму, тут уж очень скоро найдется и покупатель: какой-нибудь богач не преминет повесить это редкостное произведение искусства в своей гостиной.

Так мало художественного такта у подобных американских жюри, что они без зазрения совести принимают также и детские работы только за то, что они – детские, и всегда предоставляют им какое угодно место, иной раз весьма заметное. К этим детским работам прикалывается записка с пометкой, к примеру, что автору картины двенадцать лет и он сирота. На каком-нибудь другом рисунке, исполненном в черно-белой манере и изображающем двух кур, прикрепляют бумажку с сообщением, что художнику пятнадцать лет, он глухонемой и к тому же еще хромой. Спрашивается, что общего у искусства с милосердием? Как художник я не постеснялся бы сорвать со стены кур этого самого калеки. Работа его попросту насмешка над зрителем, да и портит впечатление от картин, развешанных по соседству. Стоит только взглянуть на это немыслимое творение – и ты уже никогда его не забудешь: оно запомнилось тебе своей отчаянной бездарностью, врезалось накрепко в твою память, словом, тебе от него не отделаться. Если тебя хоть раз в жизни угораздило увидеть парочку таких вот кур, то и нынче эти куры будут маячить у тебя перед глазами, возникая вновь и вновь, когда ты этого меньше всего ожидаешь: они соскочат к тебе на бумагу, как только ты соберешься что-либо написать, усядутся рядом на абажуре лампы, повиснут на стенном календаре на твоей стене, и хлипкие тонкие лапки их будут жалостно торчать на виду у всего мира, так что больно станет на них смотреть. Конечно, и на американской художественной выставке можно порой среди всей дряни увидеть и кое-что хорошее, особенно если там представлены картины из всех штатов. Самое лучшее в американском изобразительном искусстве – это пейзажи: среди мастеров этого жанра Америка насчитывает ряд крупных незыблемых имен; мастера эти изрядно наловчились, к примеру, изображать красивые дубы. В истинно американском пейзаже обычно можно увидеть следующее: девушка доит корову на зеленой лужайке, у опушки могучего леса, на фоне голубой горы под ясным небом. Это все тот же «лунный свет», заимствованный из американской литературы, просто он принял здесь иной облик. Пейзаж этот все американские художники знают назубок, никогда не ошибутся в нем, ни единой былинки не забудут, все здесь приглажено и ровно. Корова расцвечена, как птичка колибри, весь лес состоит из прекрасных, живописных деревьев, да и горы выстраиваются так, что никак не давят на земной шар, но и не дырявят небо. О, как бы хотелось схватить эти самые горы в охапку и встряхнуть их как следует, чтобы отныне торчали они в яростном беспорядке, устремленные ввысь! И еще – хотелось бы, чтобы на небе появилась хоть одна-единственная тучка!

Словом, это искусство благообразное и смирное, тяготеющее к голубой идиллии, чуждое всему мирскому, искусство, по духу и содержанию в точности напоминающее американскую литературу. Если изображается пасторальная сцена, то ее действующие лица всегда предельно аккуратно одеты. Воздух может быть накален до ста градусов по Фаренгейту, трава, бывает, кудрявится от зноя, но пастух и пастушка ни единой пуговички не расстегнут на своем платье. Если же изображен интерьер, то на стене мы увидим «Тихого утешителя», а также портрет Джорджа Вашингтона, на пианино будут стоять ноты с сочинениями Санкея, а на календаре под зеркалом будет написано: воскресенье, 23 августа. И в этой комнате восседают в креслах двое влюбленных! Так расстегните же пуговицы, и пусть на календаре будет понедельник, какой угодно понедельник, и пусть картина дышит жизнью, ее борением и радостью! Я не прошу художников изображать любовное безумие, тяжкий грех: вопрос морали – особый вопрос, я лишь прошу, чтобы в картине была жизнь и под одеждой скрывались живые люди, а вот это уже – вопрос искусства. Пусть влюбленные покажут нам, что сердца их бьются, что грудь их дышит, что под кожей у них пульсирует жизнь и что в телесной оболочке заключен человек! Да где уж там – перед нами все тот же «лунный» свет. Где американская литература изъясняется многоточиями, там американская живопись пуритански живописует одежды – дальше этого искусство не пошло и не пойдет, пока не получит стимула со стороны.

В области ваяния американское искусство всего сильнее в изображении животных: собак и кошек, и только лишь самые отважные дерзают ваять негров. Индеец в боевом снаряжении; Христос, распятый на кресте; бюст Вашингтона – вот постоянный набор произведений американской скульптуры, характерный для современной Америки.

Иной раз встретишь гипсовую статуэтку, привлекшую твое внимание тем, что на цоколе выведены какие-то буквы, выгравирован стишок. Статуэтка представляет собой (естественно, добродетельно одетую) женскую фигурку невыразимой красоты, это истинно американская Венера с талией не толще детской шейки. А в стишке говорится, что такой прекрасной может стать каждая женщина – надо лишь купить и выпить столько-то бутылочек «Айерс сарсапарилла». Гипсовая фигурка, стало быть, всего лишь реклама патентованного средства. Дальше можно увидеть скульптурную группу: женщина моет мальчика, умывает ему лицо, и стишок утверждает, что таким белокожим, как этот мальчик, может стать каждый – нужно только пользоваться определенным сортом мыла для ежедневного туалета. Стало быть, эти произведения искусства – реклама продукции бруклинской мыловаренной фабрики Пирса.

Подобную профанацию искусства можно осуждать, можно огорчаться по поводу того, что искусство таким вот непосредственным образом превращено в служанку рекламы. Но в ту же секунду вспоминаешь, в какой стране мы находимся, и тут уж, пожалуй, остается лишь одобрительно кивнуть при виде очередной гипсовой статуэтки. А почему бы и не служить ей рекламным целям? В этих фигурках есть какая-то лукавинка, иной раз среди них попадаются и весьма удачные находки. Конечно, художественная ценность их невелика, реклама она реклама и есть, это всего лишь торговая вывеска, но по крайней мере хоть не «лунная» лирика, эти фигурки отражают какую-то жизнь, фиксируют какую-то ситуацию, отображают какой-то поступок. А зачем мне, спрашивается, в повседневной жизни индеец? Индеец ведь даже не знает, что есть такой жизненно необходимый предмет, как мыло.

Эти рекламные произведения представляют собой первую попытку создания национального американского искусства; они занимают в нем то же место, которое в сфере литературы принадлежит журналистике, именно в них воплотились самые лучшие оригинальные начинания в области искусства.

Американскому изобразительному искусству, кажется, совершенно чуждо благородное честолюбие. И поныне высший предел его устремлений – воплотить образ добропорядочного покойного президента времен бриджей, а не то создать более или менее верную копию статуи Венеры Милосской. О президенте известно, что единственным его даром была порядочность, а о Венере Милосской – что все привыкли перед ней преклоняться. Венера Милосская видна во всех витринах и окнах, она глядит на нас со всех полок, красуется на крышке любого пианино, непременно обнаружится в доме, продаваемом за долги, – и каждый поэт считает своим долгом ее воспеть. В Америке она – высший образец для всякого скульптора, в Париже она чуть ли не олицетворяет собой весь Лувр. Я ничего не скажу о ее длинной шее, которая могла бы быть и покороче, о ее хитоне, который несет декоративную функцию, скрывая ее тело вместо того, чтобы его прикрывать, – я принимаю ее такой, какая она есть, – как откровение. Мои чувства к ней сливаются в беззвучный вопль восторга, поистине она прекрасна почти что безмолвной красотой. И все же Венера Милосская чужда моей душе. Ее изображению самое место на закладках для книг. Даже на рыбных базарах я не встречал женщин с таким абсолютно невыразительным лицом, как у нее. А ведь если человек где-то стоит, то, стало быть, он поставлен туда по какой-то причине, но Венера Милосская стоит на своем пьедестале без всякой сколько-нибудь ощутимой необходимости, стоит себе и стоит: она прекрасна, и все тут. Душа ее не раскрыта, она всего лишь олицетворение строгой чистоты; прикоснувшись к ней, я лишь запятнаю ее чистоту. Я не люблю эту даму, она убивает мои иллюзии, гасит порыв, наполняя все мое существо каким-то вялым эстетским удовлетворением, никак не обогащающим душу. Вот бы ей еще одну руку, да что там, две руки – тело ее всего-навсего обрело бы завершенность, какой сейчас лишено, – но что такое завершенность, когда речь идет о безликой человеческой фигуре, почти ничего не выражающей. С помощью некоторой аффектации и известной доли «поэтического воображения» можно, конечно, как-то ее оживить; как знать, может, в грядущем столетии чувствительные люди даже отыщут под складками ее платья жилы, в которых пульсирует кровь…

Несколько лет назад некий американский скульптор решил сослужить службу своему отечеству; по политическим взглядам он был республиканцем, по природе своей – патриотом; многие американцы вдобавок видели в нем художника уникального таланта.

Он высек пьедестал, вырезал фигуры стоящего мужчины и коленопреклоненного негра, все эти три вещи он соединил железными скобками и создал таким образом группу. Стоящий мужчина должен был изображать рабовладельца, в руках у него был бич. Ведь если стоящий мужчина держит в руках бич, то совершенно очевидно, что он рабовладелец. Негр изображал раба. Стоя на коленях, он молился, но когда негр молится – это чудо. И вся Америка нашла, что работа нашего скульптора – истинное чудо. А художник был ловкий парень, в высшей степени наделенный американской изобретательностью: он ведь высек фигуру черного негра в белом мраморе, а фигуру белого рабовладельца—в черном. Опять же перед нами «Хижина дяди Тома», в точности «Хижина дяди Тома»! Мадам Бичер-Стоу не могла отчетливей сказать словами то, что эта скульптурная группа «сказала в камне», а сказала она вот что: какие страшные черные варвары, эти жители южных штатов! Как смели они заставлять эти чистые белые создания трудиться на хлопковых плантациях ради пищи, одежды и скудной платы! Группа эта сделалась символом свободолюбия и гуманности северных штатов, давших свободу неграм. Скульптор тот был патриот и, создав эту скульптуру, стал у себя на родине весьма значительным человеком, приобретя имя и уважение сограждан, состояние и высокое положение в обществе. Но его скульптурная группа ничего не поведала людям о том, что страна, ранее освободившая несколько тысяч негров, еще и сегодня содержит в рабском состоянии один миллион сто девятнадцать тысяч собственных чад, – содержит их, как рабов в шахтах, чего-чего, а этого скульптурная группа не рассказала[10]10
  В эту цифру включено также число малых детей, работающих на фабриках железно-скобяных изделий – труд здесь еще тяжелее, чем в шахтах. Речь идет о детях в возрасте от шести до пятнадцати лет. Только в одном-единственном округе (в Люцерне) на угольных шахтах трудятся три тысячи детей. Там, под землей, средняя температура – девяносто пять градусов по Фаренгейту; законом определено время, которое ребятишки должны проводить в шахтах. Дети, можно считать, образования никакого не получают, а платят им много меньше, чем неграм в южных штатах (см. статистические данные в «Норт америкен ревью» за 1884 г.). В той же самой стране, где столь пышно процветает рабский детский труд, упорно ограничивают иммиграцию, выдавая это, в частности, за меру, способную оградить коренных жителей страны от безработицы. Но почему бы, не освободить американских детей, как освободили негров? В этом случае семь-восемь тысяч взрослых мужчин получили бы работу. – Прим. автора.


[Закрыть]
. Потому что скульптура не порицала рабство как таковое, такого замысла не было у скульптора, его группа прежде всего должна была стать политической рекламой в пользу республиканской партии, к которой принадлежал сам художник[11]11
  Другая партия – демократическая, – как известно, была против войны за отмену рабства. – Прим. автора.


[Закрыть]
. Во-вторых, она была задумана как некий патриотический дар всему американскому отечеству. Как таковую ее и приняли американцы, она наделала много шума и отныне считается крупнейшим произведением монументального искусства Америки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю