Текст книги "Якоб спит"
Автор книги: Клаус Мерц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
9
Вообще говоря, болезнь занимала в нашей семье привилегированное положение. Однажды во время религиозного бдения бабушка прошлась босиком по снегу, и с первыми весенними метелями ее вынесли из дому, легкую, как опавшая листва. После чего мой брат снова стал самым больным в доме, таким больным, что люди даже с удовольствием приходили на него поглядеть.
Когда я вез его по улице в тележке на высоких колесах, стар и млад оборачивался на нас. Зеваки расшибали себе ноги о булыжники мостовой, рвали штаны и юбки, залезая на садовые изгороди, стукались дурьими башками о телеграфные столбы.
В то время было еще мало телевизионных программ, газетные сенсации еще не успели войти в моду, так что мы в какой-то мере удовлетворяли местный спрос на реалити-шоу.
Но в те добрые старые времена, когда отчаяние в душе вдруг преображалось в безграничное чувство собственного достоинства, мы беспощадно называли настоящих идиотов идиотами. Мы распугивали их, задрав вверх передние колеса нашей тяжелой колесницы, и с презрительным хохотом обращали в позорное бегство.
Но кульминацией этого сериала стал, конечно, бенефис отца, который однажды в воскресное утро отправился на прогулку по деревне и грохнулся в припадке прямо на мостовую. Добрые самаритяне как по команде вылезли из домов и взгромоздили вокруг нас мощный собор любопытствующих человеков.
Солнышко в мрачном хоре зевак беспомощно глядит из своей колесницы. А я бледнею и становлюсь на колени рядом с дергающимся отцом, стараясь, насколько возможно, помочь ему – ни дать ни взять церковный служка, министрант, в перезвоне кисловатых испарений.
Это длилось целую вечность, превратившую нас с братом в двух маленьких старцев. Солнце уже стояло в зените, в воздухе висел запах подгорелого мяса. Отец очухался, оглянулся вокруг, кивнул мне и медленно поднялся с земли, чем и закончил выступление.
Он привел в порядок свою одежду, высморкался в воскресный носовой платок, натянул на лоб синий берет и уперся взглядом в какую-то далекую точку на горизонте.
Потом взялся одной рукой за кабриолет моего брата, а другой обнял меня за плечи. И мы вместе, не удостоив ни единым взглядом обалдевшую воскресную публику, вышли из черного туннеля в самый светлый день всей моей жизни.
10
Вечером у меня поднялась температура. Ух, как весело проскакали по перине и в один миг закатились под белые простыни шарики ртути, когда очередной градусник снова разбился в моих влажных ладонях. И сколько времени тогда провела в моей комнате мама, разыскивая потерянное серебряное сокровище в кровати и щелях дощатого пола.
Когда она ушла, я стащил с ног пропитанные уксусом (лечебные!) носки и снова воззвал к Якобу.
Братец Якоб, братец Якоб,
Спишь ли ты? Спишь ли ты? —
тихо пел я, обратив взор к потолку.
Мы разучили этот канон в детском саду, и даже на три голоса. Я тогда сразу понял, о ком речь. Воспитательница тайно переметнулась на мою сторону. Без нее Якоб у меня никогда бы не проснулся.
Когда столбик ртути в градуснике взвинтился до отметки 39 и я затянул его канон, Якоб отодвинул тяжелую занавеску выходящего на улицу окна и явился во всей своей красе. Длинноволосый такой и выше меня ростом почти на голову. Но совсем не похожий на ангела. В конце концов, он был моим братом.
Я услышал колокола, заметил он небрежно и уселся на мою постель. Он знал, что, когда у меня высокая температура, я не могу спать, не могу закрыть глаза на воспаленный мир.
По ту сторону границы, обозначенной на термометре как 39 градусов, Якоб обычно проводил рукой по моим векам и сменял меня на дежурстве. Я тут же проваливался в беззаботность. И быстро выздоравливал.
Наутро после очередного дежурства Якоба перед входной дверью появился велосипед с мотором. Я ласково погладил серебристо-серый цилиндр и бегом вывел машину со двора. Едва оправившись от горячки, я уже мчался в седле, закинув за спину короб с хлебом. И стоило мне проехать с ветерком несколько метров, как все опасения моей матери рассеялись.
11
Я доставлял хлеб в богадельню, двенадцать неподжаристых батонов для испорченных зубов. В коридоре, где стояли наготове каталки для мертвецов, я задержал дыхание, чтобы не подцепить какую-нибудь заразу. С потолка то и дело шмякалась вниз влажная штукатурка. Вручив хлеб поваренку, я снова лихо оседлал свой велосипед и развил скорость. Поваренок проводил мою новую бибикалку почтительным взглядом.
Затем мне надлежало объехать все харчевни, у каждой из коих имелся отдельный вход для поставщиков. И хотя теперь у меня был свой мотор и я не сгорал от стыда, как обычно, подавальщицы все равно угощали меня стаканом «негритянского пота». Этот напиток с черным континентом на этикетке, а именно мысом Бурь, мысом Доброй Надежды, который первым из европейцев в 1487 году обогнул Бартоломео Диас, подкреплял меня всю оставшуюся дорогу.
На виллу местного царя и бога по имени «Негель и Шталь» я доставлял особый хлеб «бирхер-беннер». Прибыв к месту назначения, я первым делом пускал вверх высокую дугу мочи, дабы позолотить садовую калитку.
Перевернув на спине пустой короб (чтобы улучшить аэродинамику), опустив голову чуть ли не до самого руля, я стремительно несся вниз по дороге. И с шиком, как никогда прежде, тормозил рядом с девушками.
В то время велосипедисты еще не носили шлемов. На поворотах я дырявил педалями асфальт, так что искры летели, и задел плечом какой-то флагшток. Его свисающая проволока провела кровавый пробор на моем черепе.
Отец стойко ассистировал нашему врачу, пока тот сбривал мне волосы и накладывал швы, и только на восемнадцатом стежке, когда все уже было позади, грохнулся ему под ноги.
Когда мы покидали амбулаторию, у каждого из нас красовался на голове белый тюрбан.
Велосипед, к счастью, не пострадал.
12
В затылке Солнышка через две недели после его рождения пробурили две дыры. Чтобы остановить быстрый рост черепа. На свету было видно, как во взъерошенных волосиках бьется его сердце. Солнышко тянулся короткой ручонкой к голове и касался пальцами пульсирующего места. Я называл его двухтактником, а он смеялся.
Так что у каждого из нас был свой моторчик.
С этим оборудованием можно было жить.
В тени каучуковых деревьев ожидала своего воскресного хлеба дочь садовника. Я вошел в оранжерею с заднего хода и страшно испугал ее своим тюрбаном.
Мы поделились заботами переходного возраста, а потом долго молчали, язык к языку. Пока не запотели окружавшие нас стеклянные стены.
В оранжерее пахло торфом.
Только «Колокола родины» напомнили нам, что пора возвращаться домой. Был субботний вечер, и представителей среднего сословия, то бишь переходного возраста, ожидали купание и радиопьеса в вечерней программе.
Некоторое время я воображал себя Полем Коксом, потом имена комиссаров полиции в радиопьесах стали все чаще меняться. Впрочем, как и имена иностранных спец-корреспондентов, которых я долго считал вечными и неизменными. Не выдержал испытания временем даже Виктор В., а он ведь работал в Риме, Вечном городе.
Несмотря на это, мы упорно сохраняли верность эфирным созданиям, и каждую субботу засиживались допоздна за столом в гостиной, дожидаясь последних известий. К тому моменту, когда умолкала мелодия гимна, мать уже вынимала из воды горячую лапшу, которую сдабривала только несколькими каплями кулинарного ароматизатора, и мы приступали к нашей полночной трапезе.
Эта еженедельная вечеря под охраной спящего наверху Солнышка была как бы частью негласного семейного заговора.
Я пил вино из стакана моего отца.
Перед сном мы все вместе подходили к окну. Иногда мне везло – когда спутник проносил мимо свою обезьяну. Но обычно на южном небе были видны только сигнальные огни ближайшей радиобашни.
Это выглядело так, словно мы имели дело с великим небесным знамением. Летом отец разыскивал на небосклоне созвездие Большого Возничего, а зимой – Орион.
Мама вдыхала запах лаванды.
13
Выходя из «конторы», мы всякий раз натыкались взглядом на высокого голого мужчину, чье живописное изображение висело рядом с дверью. Отец сделал это самое смелое в своей жизни приобретение много лет назад, обменяв хлеб на искусство.
Ему нравился художник, один из его сверстников в заляпанных краской штанах и радугой под ногтями. Он входил в булочную крупными шагами и решительно указывал на самый поджаристый каравай.
И этот-то живописец, держа в одной руке широченную кисть, а в другой тряпку, которая как бы между прочим служит ему заодно и набедренной повязкой, любуется на автопортрете собственным отражением в зеркале. Летняя жара золотит свет на сеновале, где он устроил себе мастерскую, золотит его и на нашей картине.
Вот и Гэри Купер на деревенской площади Хедливиля тоже мается в ожидании полуденного поезда. Правда, он в одежде, а на лацкане у него красуется звезда шерифа. Он одинок и ко всему готов. Только нет у него подходящего дела. Такой уж он человек.
Мы смотрели этот фильм вечером в воскресенье. После финального поединка между Кейном и Фрэнком Миллером мы молча, не уронив ни единой слезы, двинулись домой, широко шагая по вымершей деревне. Это было такое же торжественное шествие, как тогда, когда отец после целой вечности очнулся, поднялся с земли, и мы вышли из мрачного туннеля на свет Божий и вернулись домой.
Дома отец ставил опару. Мама снимала с моих волос брызги теста.
Ноги художника, хотя их и не видно, прочно стоят на земле. Это человек положительный, надежный, достойный доверия. У нас на глазах он рассматривает себя в зеркале внимательно и самокритично. Похоже, что художник раз сто выходил из своего портрета к холсту, прищуривался, протягивал руку, снимал с себя мерку и живописал.
Вот как надо стоять на своем, сказал отец, вынимая изо рта гвоздь и вбивая его в стену, дабы повесить картину. На этот раз он не потерпел никаких возражений.
Мое дело – подчиняться велению красок.
Твое дело – выпекать хлеб насущный.
Отец был с этим согласен.
14
Поелику события, о коих шла речь в воскресном вестерне, не давали мне уснуть, я предусмотрительно навел справки о жене Лота. О ней опять говорилось на уроках Закона Божьего.
Я просто никак не мог взять в толк, почему Господь так беспощадно расправился с Содомом и Гоморрой. Даже детей не пощадил. И уж совсем было непонятно, почему Он превратил жену Лота в соляной столб. За то, что она только оглянулась. Почему Господь делает такое с людьми? Ведь Он же их любит? Это был вопрос, который не уставал обсуждать отец.
Да, говорил он, испокон веков самые бессердечные невежды, трусы и подхалимы, настоящие нелюди в конце концов всегда спасают свою шкуру. Выживают как раз безжалостные эгоисты. Им своя рубашка ближе к телу. Им плевать, что происходит у них за спиной. Они не осмеливаются даже оглянуться. Таким нипочем любая катастрофа, лишь бы им пообещали, что их самих она не коснется.
Я снимаю шляпу, снимаю шляпу перед женой Лота, говорил он, нервно расхаживая по маленькой комнате. Он начинал задыхаться, и мама боялась за него.
Скажи твоей учительнице, скажи твоему учителю, что эта женщина достойна всяческих похвал, хотя в Писании она не удостоена даже собственного имени.
Скажи им, что только она одна, жена Лота, обернулась, когда услышала, что началось у нее за спиной.
Когда она услышала этот гром, эти крики. Когда молнии бросали перед ней на землю ее бегущую в панике тень. Когда она ощутила огненный жар, бушевавший у нее за спиной.
Скажи твоему учителю, что только она одна, жена Лота, противостояла потоку спасающейся бегством толпы. С искаженным лицом, окаменев при виде такого ужаса. Такой жестокости и гнева.
А учительнице, которая проходит с вами катехизис, скажи, что мы смотрели фильм с Гэри Купером. Как он один идет по деревенской площади. В Хедливиле.
И что у нас в комнате висит один такой. Голый.
Так и скажи, а теперь спи!
15
Почему Соня вышла потом замуж за того самого прасола, на чью ферму ее взяли ученицей после окончания школы, так и осталось для нас загадкой.
Его первая жена померла от тромбоза во время родов, и он вдовел всего несколько недель, а до нас уже стали доходить слухи о предстоящей Сониной свадьбе.
В бешеную метель, вдоль строя черных зонтов, под градом риса, которым мы с тяжелым сердцем осыпали юную невесту, прасол навсегда увел Соню из нашей деревни.
Плохая примета, сказала моя мама, Соня выходит замуж как раз в годовщину смерти Франца.
И после этого отчаянного замужества и соответствующих сплетен мы все чаще представляли себе, как она стоит там, на силосной башне, в этой своей Восточной Швейцарии.
Молодая, терзаемая тоской, печальная, не то что в детстве, смотрит, наверное, сверху, из-под Юры, в нашу сторону, вспоминая, как косила траву на склонах старых холмов, которые она не столько видит, сколько угадывает вдали.
Много лет подряд она вглядывалась в эту даль и стоически растила детей прасола. И однажды вечером бросилась наконец вниз головой на мощеную мостовую, и лошади на конюшне сорвались со своих привязей.
С того часа прасол совсем помешался на своих рысаках, которые никогда не выигрывали скачек. А вскоре и сам он уселся в одноколку, маленький и худой, каким и был всегда, лошадь лягнула его в голову, и он умер от потери крови.
А Соня оставила в наследство своим детям-подросткам в углу комнаты, где она шила, зарешеченный деревянный ящик. Сплошь серые коконы. Стоял ноябрь.
Через четыре месяца из них вылупились бабочки.
Большие лисы.
Ласточкины хвосты.
Только траурниц не было. Ни одной.
16
Ровно за семь лет до Сониной свадьбы мы услышали по радио, что Франц, брат отца, несколько лет назад наконец-то уехавший на Аляску, погиб в самолетной аварии в соседнем лесу.
Он носил шляпы, играл на фисгармонии девятью пальцами, декламировал стихи и всегда мучился от головной боли.
Он умел колдовать, водить тяжелые мотоциклы. И летать.
Мы так никогда и не сорвали листок календаря с датой его смерти.
Газеты писали, что одномоторный самолет серии «САР 10В» потерпел аварию над лесом, недалеко от Т. Франц и его спутница из Форт-Юкона скончались на месте.
Писали, что машина за двадцать минут до крушения была похищена в Ц. и стремительно поднята в воздух. Она летела прямиком на Т., где самозваный пилот, заглушив мотор, кружил над родной деревней, быстро теряя высоту. Выполнив вираж налево, он еще пытался набрать скорость, но не смог избежать столкновения с деревьями, чему свидетелями были трое лесничих.
По мнению следственной комиссии маневры, описанные свидетелями, указывали на то, что злополучный аэронавт, описывая круги над своей малой родиной, занимался пилотированием отнюдь не в первую очередь.
Франца похоронили в южном конце кладбища. Прах его спутницы отправили морем назад, на Аляску.
Отцу не досталось от брата никакого наследства. Робеющий судебный исполнитель выкатил из нашего дровяного сарая старенький «харлей» Франца. В качестве залога за обломки самолета.
На следующий день отец слышал, как кто-то тихонько играет на фисгармонии. Ему померещилось, что инструмент под землей тайно снова вернулся к Францу.
8 мая 1945 года Франц всю ночь напролет играл на танцах в «Синем слоне». И никто из тех, кто там был, не забудет этого никогда.
Незадолго до рассвета несколько военных музыкантов и еще державшихся на ногах зенитчиков водрузили черный ящик на подоконник одного из номеров на пятом этаже гостиницы.
Дабы усилить эффект от падения этой мирной бомбы, мехи инструмента по указанию органиста наполнили водой.
С молчаливого одобрения всей похоронной команды плачущая фисгармония с глухим треском взорвалась на деревенской площади рядом с аптекой.
И вряд ли в деревне была хоть одна семья, которая не поспешила бы в тот же день разжиться реликвией в виде клавиши из слоновой кости или хотя бы мокрой щепки. На память о заключении мира.
Отец Сони разостлал на могиле Франца свой клетчатый носовой платок с надписью «Ост-Вест». Платок был размером с парашют. Сонин отец высморкался в него.
Над похоронной командой кружила серая машина Федеральной топографической службы.
17
В день своего двадцатилетия Франц, временно отлученный от семьи, пешком вернулся домой через Сен-Готард, чтобы в первый раз эмигрировать на Аляску, где он плевался ледяными кубиками, прислушивался к звуку, с которым мощная струя его мочи вдребезги разбивается о замерзшую землю, и преломлял рыбу с двумя своими женами-эскимосками.
И там же, на берегах реки Юкон, он однажды после охоты остался лежать на снегу с размозженной ногой, а белый медведь приволок его назад, в лагерь охотников.
Из ледяных пустынь Аляски Франц приехал на короткую побывку домой и, уступая просьбам очарованных слушателей, снова и снова живописал эти события у нас в «конторе». Пока публику не бросало в дрожь. Дед, сердитый на своего непутевого сына, заслушавшись, остывал и сменял гнев на милость: мужской компании необходимо было срочно согреться стаканчиком шнапса.
Именно Франц окрестил моего младшего брата Солнышком, но и меня он тоже любил.
Я покидал тесную комнату, усаживался в другом конце коридора под шварцвальдскими часами и брал в руки гирьки в виде еловых шишек. Часы останавливались.
Больше всего мне хотелось бы вышвырнуть эти железные гири из окна веранды на мостовую, чтобы раз навсегда покончить счеты с временем. Но тут меня настигало сочившееся из-под пола тепло хлебной печи. И моя печаль по Францу становилась странно уютной.
Я снова опускал гирьки.
Франц умер, и у отца больше не было брата, который заботился о нем, о котором заботился он. У него оставались только мы, его дежурная служба, личная охрана. Эпилептическая скорая помощь. Пока он бился в припадке, мы стояли вокруг, нетерпеливые, бледные, ожидающие его возвращения. Моего младшего брата мы усаживали лицом к стене, чтобы он не видел и не переживал. Иногда отец смеялся, уже поднимаясь на ноги. Делал вид, что ничего не случилось. Или рявкал на нас, как раненый зверь.
Однажды, прислушиваясь всю ночь напролет, но так и не услышав его храпа, я прокрался в комнату родителей, чтобы приложить ухо к его рту и убедиться, что он дышит.
Мама тогда тоже не спала. Она взяла меня за руку и через рождественский флигель, мимо отцовских книг и своего черного пианино, мимо серых облаков мягкой мебели отвела обратно в постель.
В свете темных лун, сиявших сквозь ее ночную сорочку, я снова уснул.
18
Труднее всего нам приходилось во времена относительно безболезненные. Мы не выдерживали латентности новых ран, сразу же переключались на чужие страдания, а их мы переносили намного хуже, чем собственные горести.
Поэтому мы предусмотрительно резали себе пальцы, ошпаривали кипятком бедра, ломали то лопатку, то ребро. Мы приносили жертвы безмятежному состоянию, задабривали его подачками, прежде чем наступала настоящая беда, и мама, осунувшаяся, со стиснутым ртом и побелевшими волосами выходила из клиники, которую нам из лучших чувств рекомендовали наши клиенты. Дескать, там ее вылечат от все обострявшейся депрессии.
Несмотря на мамино слабое сопротивление, мы с отцом поместили ее в санаторий.
Поехали, сказала мама, когда через несколько недель мы снова погрузили ее чемоданы в машину. Она даже ни разу не оглянулась на поганку в съехавшей набекрень шляпке, которая, стоя в дверях, наблюдала за ее выпиской.
Дома она первым делом засунула куда-то свою электрогрелку, всегда служившую ей для согревания холодной постели. И категорически воспротивилась приобретению новой, улучшенного образца.
Боялась, что ее ударит током.
Пройдя вдоль маминых куртин с розами, попадаешь в южный угол тесного сада, где мы с дедом посадили два дерева: тополь по случаю рождения Солнышка и немного запоздалую, зато внушительную липу – в честь меня самого.
Почти не разговаривая друг с другом, мы вскопали землю, воткнули саженцы, натянули шнуры, принесли воду.
Через три года кто-то из очередных покупателей дома убрал тополь, возможно, по настоянию «Швейцарских железных дорог». С момента своего возникновения эта компания неутомимо прокладывала крутые, но нерентабельные участки нашего «Восточного экспресса» – прямо вдоль нашей садовой изгороди.
Дерево повалили примерно в то время, когда умер брат. Мы заказали могильный камень. На нем было высечено солнце, а под изображением солнца оставлено место для имен родителей. Всего через несколько лет они уютно расположились рядом с ним.
Однажды, в звездную январскую ночь, я усадил их на Пояс Ориона, любимое созвездие моего отца на зимнем небосклоне. А Солнышко поместил между ними. Они болтали ногами в космосе. И не боялись.
Но я не знал, куда мне деть Якоба, ведь он спит взаперти.