Текст книги "Якоб спит"
Автор книги: Клаус Мерц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
19
Моя липа стоит по сей день. Ее мощные ветви оплетают ставший бесполезным контактный провод железнодорожной трассы. Между шпалами растет лопух, рельсы утратили блеск, и нет уже путевого обходчика с семенящей походкой и красными сигнальными флажками в заплечном футляре. И нет никого, кто из кухонного окна протягивал бедолаге кусок хлеба, намазанный кремом. Он так жадно впивался в кондитерское изделие своими изъеденными зубами, что ванильный крем непременно шмякался на коричневый гравий. Он символизировал железную дорогу, а мы – ее убогий сервис на обочине крутого перегона.
Днем после занятий в школе я втаскивал тяжкий солнечный свет нашего семейства по почти непреодолимым ступенькам в какое-нибудь купе третьего класса.
Брат смирно сидел на деревянной скамье напротив меня и разглядывал проплывавший мимо пейзаж из-под своего несоразмерного лба. Поездки не были нам в тягость. Мы не забывали, что он не может ходить. Но ездить, летать, петь – почему бы и нет? Мы умудрялись хоть чуть-чуть уменьшать гравитацию будней и на хорошо контролируемом участке совершали, втайне усмехаясь, триумфальный проезд мимо вечно озабоченного родительского дома.
Когда свет в купе становился темно-зеленым от елок, то есть когда мы въезжали в ущелье, брат зачитывал мне вслух объявление на трех государственных языках, каковое запрещало выбрасывать из окна тяжелые предметы. К каждому деревянному подоконнику были прибиты по две эмалированные таблички с этим запретом. Значит, пора было вышвыривать наши пустые бутылки, унесенные из дому в синем спортивном рюкзаке. Я всегда точно попадал в скалу Бах.
Солнышко в восторге хлопал себя по бедрам, от смеха голова у него заваливалась назад, и он начинал захлебываться воздухом. Я зажимал ему рот и нос, пока он, откашлявшись, не начинал снова дышать.
На этом же участке дороги мы с детских лет учились привыкать к крушению наших упований. Мы наваливали на полотно огромные кучи камней, подбрасывали пластиковые пакеты с головками серных спичек и даже с еще более внушительными карбидными батарейками, чтобы заставить грохочущий поезд хоть разок сойти с рельсов. Но никогда не происходило ничего, что нарушило бы однообразие наших будней. И только однажды после очередного хлопка, испугавшего нас самих, у молодой соседки – владелицы придорожного киоска – начались жуткие родовые схватки.
Она отчаянно заорала на нас, перегнувшись через перила своего балкона. Между прочим, никто не имел права брюхатить эту красивую женщину, и уж менее всего ее бухгалтер. Она подарила ему близнецов.
Где-то между рельсой и деревом должен по сей день лежать зарытый нами клад. Кусок печной трубы, в котором он хранится, наверное, давно проржавел.
Разве мы не расписались кровью?
И как дословно звучала наша клятва, наша присяга на верность? Я забыл. Но, кажется, уже тогда мы чувствовали, что преодолеть забвение нельзя ни в Риме, ни в Лондоне или Париже, ни на участке Байнвиль – Беромюнстер, а только вземле или подземлей.
Мы ведь, в сущности, ориентировались не меньше как на Вечность, на нашем гербе красовался рыцарский шлем – знак почитания благородных предков.
А может, мы бессознательно ощущали, что все проходит. И все пройдет.
А еще мы зарыли там сброшенный олений рог, потому что очень им дорожили. Мы мечтали стать авантюристами, путешественниками, исследователями, в общем, кем-то вроде избавителей человечества, Соня, Сонины братья, мой невезучий брат и я.
В тот раз мы довели машиниста до того, что он врубил схему «мертвого человека» и нажал ногой на тормозную педаль. Он отчаянно свистел и изрыгал проклятья, – ведь мы, в своей решимости лежать не на жизнь, а на смерть, оставались на рельсах до тех пор, пока не ощутили приближение «Восточного экспресса». Всеми кишками. Как родовые схватки.
20
Оглядываюсь назад и вижу у себя за спиной террасу на плоской крыше с грубым асфальтовым покрытием. Солнышко сидит на своем огромном трехколесном велосипеде и описывает круги под моим чутким руководством. Я его вдохновляю. Из высокой трубы прачечной поднимается дым, хлопают мокрые простыни, доносятся обрывки итальянской песенки. Рядом с домом въездная сигнализация «Восточного экспресса» возвращается в свое исходное положение, поднятые шлагбаумы у перрона снова нацелены вертикально в движущееся облако пара.
Утром в день моего тринадцатилетия одна девчонка из нашего класса нарисовала на сером небе школы полную луну:
«Голова твоего брата – вылитый арбуз».
Я стоял, ослепнув от общего хохота.
И в тот же вечер дым из трубы повернул вниз, на перила террасы.
Ну, давай! – заорал я.
Брат всерьез воспринимал мои приказы, он увеличил скорость, слишком заузил круги и свалился на асфальт.
Он не кричал, потому что, как всегда, задохнулся.
Я чувствовал, как разряды скопившейся злости бьют по красным стенкам моего нутра. Было похоже на взрывы и приносило облегчение. Но я тут же опустился на колени и задышал в нос раненому, чтобы вогнать в легкие воздух. Я прижимал к его кровоточащим вискам свой носовой платок, а меня самого трясло теперь от невыносимой боли.
Потом прибежали родители, унесли потерявшего сознание мальчишку в дом, закрыли дымоход, заперли рождественский флигель. От меня и от внешнего мира.
Мариетта стояла у корыта с горячей водой и швыряла через край одну белую простыню за другой. Казалось, тяжелая работа для нее – самое милое дело. Я искал убежища у нее под крылом. Через двенадцать лет после войны Мариетта приехала к нам с Юга, чтобы заработать денег на новый глаз. Того, кто видел ее правый профиль, поражала его красота. Того, кто видел ее слева, приводило в ужас разрушение юного лица. Какой-то перепуганный солдат незадолго до конца войны выстрелом выбил ей глаз. С тех пор ее лицо разделилось на изуродованную католическую и гордую римскую сторону.
Во время майских богослужений, куда мне как маленькому протестанту иногда дозволялось провожать ее, она обычно закрывала и здоровый глаз, и я без всякого стеснения молился на нее.
А когда родители уходили из дому, я исповедовался ей в колени.
Альфа, шептал я, а она называла меня Ромео мио.
Отношение мамы к своей приехавшей с Юга служанке было таким же двойственным, как юное лицо Мариетты. Изуродованной стороне мама полностью доверяла и готова была каждый день благословлять ее возложением рук, дабы исцелить или хотя бы утешить бедную девочку. Зато ослепительный профиль не внушал маме симпатии, она ведь и сама была еще не старой, а потому испытывала глубокое отвращение к этой, как она часто и решительно повторяла, одностороннейконструкции, к этой поблядушке, которую боготворил весь мужской штат нашего семейного предприятия.
И вероятно, она боялась за мою невинность, потому что однажды неожиданно вошла на чердак к Мариетте, где я лежал в роли волка. Я наелся мела, и скрипучий звук моего начавшего ломаться голоса встревожил маму. Она появилась в дверях в тот самый момент, когда Мариетта самозабвенно извлекала из моих коротких штанов семерых козлят.
Никогда потом ни одна сказка не вызывала у меня столь сильных ощущений. В тот вечер я убедился, что истинное счастье молчаливо и недолговечно.
Позже я по желанию Мариетты брил ее под мышками и неделя за неделей намыливал ее нежные икры. Мы открыли для себя Америку.
И пусть не врут, что это я уговорил ее не перекрашивать черные волосы в соломенный цвет.
То письмо из Сицилии, которое, едва владея собой, протянула нам Мариетта, перевела через прилавок одна покупательница.
Какой-то тип с окраины Агридженто писал, что берет Мариетту даже с одним глазом. Значит, можно было сэкономить кучу денег и увезти в кошельке на груди жалованье за целых семь месяцев. Мариетта уехала.
Только больной глаз не прозрел.
Когда были проявлены прощальные снимки Мариетты, я попросил нашего фотографа, уже запечатлевшего из-под своей черной накидки нас с братом как двух ангелочков, чтобы на том снимке, где Мариетта не успела повернуться в профиль, он подрисовал здоровый глаз.
С помощью разведенной туши и тончайшей колонковой кисти он навсегда устранил боль, застрявшую на лице Мариетты.
Этот снимок я сохранил для себя.
21
Отправляясь в дальний путь,
Нужно к «Дилю» заглянуть.
Сочинив сей незабвенный поэтический шедевр, владелец нового магазина готовой одежды нанес сокрушительный удар делу Бреттшнайдера. Тот не выдержал соперничества и, прихватив свою горластую жену, поспешил удалиться восвояси. Куда-то под Арльсберг. Меня это вполне устраивало.
Впрочем, я знал, что новый преуспевающий лавочник с его рекламой не только беспощадно расправился с портным, но и бессовестно обошелся с Эмануилом Гейбелем (1815–1884).
Регли заставил нас выучить наизусть все стихотворения Гейбеля, напечатанные в «Голубом песеннике». Еще будучи стажером и даже после выхода на пенсию он старался приобщить нас к нетленным ценностям. Он обучал нас мелодиям, хотя был всего лишь учителем немецкого и всегда брал первые такты слишком высоко.
Тот же Регли обещал мне новые амортизаторы и сдержал обещание после того, как в один невыносимо жаркий августовский вечер я успел до грозы отвезти его в богадельню на багажнике моего велосипеда.
Я вернулся в деревню с большой прогулки и слонялся на вокзале, когда Регли, хромая, вышел из поезда. Я усадил его на багажник.
Я уже не доставлял хлеб заказчикам, потому что отец, которому исполнилось сорок пять лет, превратился из булочника в электрика. Он обходил все дома нашей деревни и остро отточенным карандашом заносил в свой черный блокнот показатели электросчетчиков.
Чтобы избавиться наконец от изматывающей ночной работы, он перестал выпекать свой «хлеб насущный», как он все еще его называл. Он сделал это неохотно, но решительно. И стал ходить по дворам.
Он утверждал, что лишь безыскусное слово вызывает в глазах потребительниц и потребителей электроэнергии то смятение, которое позволяет ему выяснять небольшие недоразумения с его новой широкой клиентурой. И, будучи человеком не вполне здоровым, оставаться в живых.
Даже его начальник, закоренелый технократ и брюзга из Унтердорфа, со временем начал смотреть другими глазами на доходягу из Оберштега и проникся к нему уважением.
В карманах его куртки вместе с собачьими бисквитами, ластиком, сигаретами, дорожной аптечкой и запасными карандашами всегда лежал ручной фонарик. Хотя было бы практичнее носить с собой горняцкую лампу, чтобы через темные штреки коридоров, лестничные шахты и ямы подвалов прокладывать дорогу к черным ящикам счетчиков.
Возможно, отец не хотел лишний раз подвергать нас угрозе насмешек и потому отказался от этого циклопического приспособления.
22
Врач грубо и неумело орудовал в разверстом лоне моей матери и сломал шейный позвонок здоровому младенцу. Железными щипцами.
Отец никогда не стеснялся выбирать точные выражения, даже при мне, когда я оставлял свой велосипед (что случалось все реже) и отправлялся с ним по дальним адресам. Мы обходили одинокие хутора с их цепными псами и открытыми выгребными ямами, и я приставал к отцу с вопросами.
Прежде чем ответить, отец подбирал с земли камушек, прицеливался в щербатый череп дневной луны. Или обращал мое внимание на мокрую местную пшеницу, из которой без примеси колониальных товаров, о чем крестьяне не любят слушать, нельзя испечь приличного хлеба.
Потом, протянув руку, он указывал куда-то вдаль. На краю поля стояла отслужившая свой срок трансформаторная будка, затейливая башенка с красной кирпичной крышей.
Рапунцель, Рапунцель, – всегда кричал он в те времена, когда не имел еще ничего общего с электричеством, – Рапунцель, Рапунцель, спусти свои волосы.
И ему никогда не приходилось долго ждать: окно под ржавым козырьком открывалось, и в старинной деревянной раме появлялось юное прекрасное лицо моей матери.
Они нашли ключ к башне во время крестного хода. Отец описал мне эту процессию с ее тягучими молитвами, шарахающимися лошадьми, расписными балдахинами и жирными священниками. И как они с мамой наклонились и увидели ключ в невысокой траве.
Они поднялись по железной лестничке, мимо изоляторов, трансформаторов и рубильников в крохотный покой башенки. И в наступивших сумерках начали снабжать энергией всю деревню.
И вскоре, как зримый отовсюду знак их любви, в каждом доме загорелся свет, сказал отец.
И, слушая отца, я вдруг увидел, как вспыхнул на фоне неба их двойной силуэт. Никто из родителей моих школьных товарищей не мог сравниться с этой парой.
Но отец уже смущенно стер со лба мимолетный отблеск своих слов, чтобы вернуться к разговору о неудержимом помрачении маминой души. Наверное, задолго до рождения Якоба она в самой глубокой своей глубине проиграла битву с ангелом.
Кажется, тогда, когда в последний раз возвращалась со станции, сказал отец. Когда поняла, что беременна.
В моих воспоминаниях крест Якоба все еще прислонен к поленнице в человеческий рост в деревянном сарае.
Туда его поставили и никогда уже не передвигали.
Если кто-нибудь когда-нибудь где-нибудь наткнется на перекладину с восемью буквами, знайте:
Это – мое.
От переводчика
О Швейцарии мне было известно то же, что и всем: швейцарцы живут в горах и в роскошных городах – Женеве, Берне, Цюрихе; они семьсот лет не воюют, делают хорошие часы, вкусный шоколад, дорогие лекарства, хранят в банках прорву золотых слитков – своих и чужих – и никого к себе не пускают. Разве что знаменитостей и великих богачей вроде Вольтера, Чарли Чаплина, Жоржа Сименона и русского ядерного экс-министра. У них там Вильгельм Телль, Сен-Готард, переход Суворова через Альпы, Женевское озеро и Женевские конвенции, немыслимая чистота, порядок и благолепие. Всем этим они обязаны своему невероятному трудолюбию и своему Кальвину, который знал, как следует верить в Бога, и потому мог с чистой совестью сжигать еретиков. И даже в наше время некоторые швейцарские сектанты собираются на радения, дабы совершать массовые самоубийства. Что не очень понятно, потому что жизнь там хорошая. Значит, такое случается от хорошей жизни. На этом месте мои мыслительные способности стопорят. Выходит, не хлебом единым… А как там насчет пищи духовной? Кто там у них всемирно известный композитор? Художник? Математик? Рок-звезда? Как проникнуть в тайну их успеха и их трагедии? В девятнадцатом веке эту завесу немного приоткрыл Готфрид Келлер, в двадцатом Фридрих Дюрренматт и Макс Фриш. Но Фриш был прозаик, Дюрренматт – драматург. А душа народа раскрывается в поэзии. И в Швейцарии появился Клаус Мерц.
Совершенно непонятно, как он умудрился вместить на нескольких печатных листах настоящий роман, целую семейную сагу о жизни трех поколений швейцарских крестьян.
«Эта маленькая книга по мере чтения обретает объем, глубину и весомость. На ее страницах… нет ничего лишнего, но многое, что поначалу казалось загадочным, раскрывается только при дальнейшем и повторном чтении. „Якоб спит“ и в самом деле выполняет данное в подзаголовке обещание. По сути, это роман…» («Зюддойче Цайтунг»).
«Клаус Мерц владеет языком, проявляющим свою силу на грани молчания…» («Нойе Люцерне Цайтунг»).
«Он знает, как это было, и он знает, как можно об этом рассказать. Он умеет говорить просто о том, что не поддается описанию. Редкий случай, когда малая форма становится великим искусством…» («Штуттгартер Цайтунг»).
«Эти детские воспоминания читаешь, едва переводя дыхание, ибо их читаешь физически. Но это еще не все: ты сияешь, умиляешься, смеешься. Пусть на некоторых страницах притаилась смерть, но на каждой странице живет любовь» («Ди Вельтвохе»).
Один фотограф из Германии, сотрудник знаменитого журнала «Гео», объехавший весь свет, рассказал мне, что из всего увиденного самое страшное впечатление произвела на него швейцарская деревушка, затерянная в Альпах. Все ее жители, связанные узами родства, были обречены. На деградацию и смерть.
Миниатюрный роман Мерца – это, по сути, исповедь и покаяние.
Он касается мучительной раны – неизлечимой болезни, уродства, увечья – так бережно, так осторожно, с таким достоинством, искренностью и юмором, что его признания делают честь не только швейцарцам, но всему человечеству. Поднятая им проблема не частный случай, она стояла во все времена и на всех географических широтах. Вполне возможно, что в наше время, когда людей так много, ее актуальность будет только возрастать. Все мы, живущие на земле, единое целое. Идиоты не те, кто от рождения лишен разума, но те, кто слеп и глух к страданию. А слабые и увечные посланы в мир, чтобы мы помнили о Боге. И чтобы смогли обрести его в безнадежной бескорыстной любви. Какая старая истина и как редко повторяет ее литература…
Э. Венгерова