355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кирилл Косцинский » В тени Большого дома » Текст книги (страница 5)
В тени Большого дома
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:08

Текст книги "В тени Большого дома"


Автор книги: Кирилл Косцинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)

– С-сволочи! Когда это, наконец, кончится?!

Недреманое око госбезопасности приметило и Годлевского. На следствии он дул в дудку следователя: Успенский охаивал все и вся, да еще навязал ему, Годлевскому, американцев и в разговоре с ними – с американцами! – восхвалял американский образ жизни.

Это гос-безопасное око несомненно приметило и других людей, с которыми я общался, но вызывались они на следствие очень избирательно. Не вызывали крупных писателей – Веру Панову, Ольгу Бергольц, не вызывали и таких, с которыми могла произойти ошибка, подобная той, что вышла у них с Кучеровым. Любопытно, что протоколы допросов нескольких человек – о том, что они вызывались и допрашивались, было ясно из каких-то оговорок и проговорок то Кривошеина, то Рогова, – отсутствовали. Были ли это «свои» люди, агентура, которую они не хотели раскрывать? Так, например, отсутствовал протокол допроса Константина Ларина (Лоренца), московского журналиста, долго сидевшего по причине своего немецкого происхождения, реабилитированного в 1956 г. и в мае 1960 г. ездившего со мной в командировку от «Литературной газеты». Кривошеин часто ссылался на его показания, весьма для меня невыгодные. Почему их не было в деле и имя его ни разу не упоминалось на суде?

Комический эпизод произошел в связи с Леонардом Бернстайном.

Не могу сказать, что я общался с ним очень много, и еще менее, что мы с ним были «близко знакомы», но виделись мы несколько раз, в Москве и в Ленинграде, в гостинице и у меня дома. Однажды он пригласил меня к обеду. В тогдашнем «Восточном» ресторане (ныне «Садко») за большим круглым столом сидело человек пять, среди них жена Бернстайна, второй дирижер оркестра – недавно умерший Том Шипперс, корреспондент «Нью-Йорк Таймс», имени которого я не помню, и дама лет тридцати-сорока, с тяжелым, хмурым лицом. Бернстайн представил всех друг другу.

– А вот это миссис Шульгин, наша прелестная переводчица («Ах, ну и льстец», – подумал я), без которой мы чувствовали бы себя здесь как в дремучем лесу.

Миссис Шульгин, несмотря на свое хмурое лицо, принимала оживленное участие в разговоре. Говорила она с отчетливым американским, пожалуй, нью-йоркским акцентом. Разговор касался каких-то бытовых тем, и миссис Шульгин довольно резко критиковала систему сервиса в Советском Союзе и в «Интуристе». Улучив момент, я спросил ее, не родственница ли она Василия Витальевича Шульгина, бывшего издателя и редактора «Киевлянина» и члена всех трех Государственных дум. Я тогда не знал, что Шульгин в 1944 г., в шестидесятивосьмилетнем возрасте был арестован в Белграде и, кажется, вместе с генералами Красновым и Шкуро привезен в Москву, где получил свои 25 лет. После двенадцати лет владимирской «крытки» он был помилован и получил разрешение жить во Владимире. Уже в лагере я прочитал его знаменитое обращение к эмиграции, в котором, никак не открещиваясь от своего прошлого, он призывал своих компатриотов внимательнее присмотреться к советской действительности (как-то не очень уверен я в том, что обращение это было вполне искренним). Уже на воле, году в 1966-ом, я увидел эрмлеровский фильм «Свидетель истории», в котором восьмидесятишестилетний старец, несмотря на все усилия режиссера, никак не втискивается в узкие рамки пропагандистского фильма. Даже в самом финале, встретившись в кремлевском Дворце съездов (совершенно случайно, конечно!) со своим девяностолетним и куда более бодрым ровесником, Ф. Н. Петровым, он не может дослушать до конца обличительную речь старейшего большевика и, гневно пристукнув своей палочкой, уходит из дворца и из фильма.

Но тогда я ничего этого не знал и, поскольку Шульгина ответила на мой вопрос утвердительно, я сразу изменил свое отношение к ней. Монархизм мне бесконечно чужд, но Шульгин, верноподданически просивший Николая Второго отречься от престола во благо отчизны, дважды нелегально приезжавший в СССР и написавший великолепные, хотя и очень субъективные воспоминания (в чем, собственно, и состоит их прелесть!), – В. В. Шульгин был личностью легендарной, даже мифической. Познакомиться с его родственницей было чрезвычайно интересно.

Но разговор неизбежно перешел на темы искусства, я столь же неизбежно оказался в центре внимания и на вопросы о характере партийного руководства и контроля в литературе ответил, что мои собеседники представляют его себе весьма примитивно. Я рассказал о «внутреннем редакторе», об издательских редакторах, которые подбираются по известным принципам, о том, что партийные органы крайне редко непосредственно вмешиваются в литературный процесс (Жданова уже давно не было) и чаще всего осуществляют руководство им либо общими указаниями в прессе о нужности той или иной темы с его, руководства, точки зрения, либо политикой НЕиздания, ПЕРЕиздания и тиражей. И все же время от времени выходят смелые, неожиданные книги, и среди них я назвал очерки Овечкина, «Оттепель» Эренбурга, «Не хлебом единым» Дудинцева. Не удержался я и от искушения, назвав также свой сборник «Труд войны», написанный в основном в 1947 – 48 гг. и вышедший из печати лишь в 1956-ом году – лучшую из опубликованных мною книг. Я только что подарил экземпляр Бернстайну, он лежал на столе рядом с ним.

– Да, но теперь вы можете, по крайней мере, купить любую газету! – не без резкости сказала вдруг «миссис Шульгин».

Я посмотрел на нее с удивлением:

– «Дэйли Уоркер»? «Юманите»? «Унита»?

– Почему? Любую западную газету!

– О, боги! – с выражением крайнего ужаса я схватился за голову. – А я каждый день провожу два-три часа в спецхране для того, чтобы познакомиться с ними. Лэнни, – повернулся я к Бернстайну, – после обеда сходим вместе с миссис Шульгин в ближайший киоск и посмотрим, что пишет «Нью-Йорк Таймс» о ваших гастролях.

Шульгина заметно покраснела, а Бернстайн поспешил загладить неловкость:

– Кирилл, не обижайте самую прелестную женщину и лучшую переводчицу в вашей стране.

Хотя в ходе разговора я не произнес ничего очень уж криминального, но все же я сел в хорошую лужу.

Далеко не все иностранцы, приезжающие в СССР, знают, что подавляющее большинство гидов «Интуриста», как бы милы и приветливы они ни были, являются по совместительству информаторами КГБ. Усадив своих подопечных в самолет или проводив их до границы, сделав им на прощание ручкой (и зажимая в другой полученные им «на чай» доллары, франки или лиры), гид тут же принимается за свой так называемый «отчет», в котором он/она обязан со всеми возможными подробностями описать характер и настроения своего «подотчетного» и, в особенности, все его встречи с советскими гражданами и содержание их разговоров[5]5
  Автор ошибается – такие отчеты пишутся гидами «Интуриста» ежедневно, а не после отъезда туриста. (Прим. редактора.)


[Закрыть]
.

Гидами при заметных официальных или полуофициальных лицах назначаются особо доверенные люди. Их отчеты чрезвычайно подробны.

Из включенного в дело протокола допроса Шульгиной, которая не пожалела красок для описания нашей единственной встречи (л/д 240 – 242), отчетливо видно, что допрос велся работником КГБ, курирующим «Интурист» и не имевшим ни малейшего представления ни обо мне, ни о моем «деле». Это был во всем «деле» единственный документ, где я фигурировал под своим литературным псевдонимом, как представил меня Бернстайн и как было обозначено на книге, которую Шульгина не преминула полистать.

Эта история имела любопытное продолжение.

В 1962 г. «Лениздат» выпустил брошюрку под интригующим названием: «Враг не достигнет цели». Авторами этой вполне макулатурной книжонки были В. Н. Лякин, П. М. Петров, К. Г. Рогов и Н. П. Чурсинов. С Роговым читатель уже знаком, полковник Лякин в то время был заместителем Шумилова, остальные авторы этого опуса мне неизвестны. На 91-ой странице изложена моя «уголовная история» – по принципу 5% правды, 95% клеветы, – а сам я – с тем, видимо, чтобы я никого не мог бы обвинить в клевете (теперь этого, если судить по статьям о Гинзбурге, Щаранском, и Григоренко, не опасаются), – выведен под «псевдонимом» В. Д. Угарова.

Оный Угаров встречается с несколькими туристами, которые «решили не церемониться с ним», «вручили ему несколько антисоветских книжек и предложили позже обсудить с ними содержание их» – ну, совершенно как в «сети партийного просвещения»! «Несколько месяцев спустя его квартиру посетил американец Леонард Берстайн (так в тексте: маленькая «случайная» ошибочка – опущена всего одна буква, и не придерешься!). Этот гость безо всяких обиняков и дальних подходов стал продолжать его (Угарова) обрабатывать».

Леонард Бернстайн – дирижер и композитор с мировым именем – в роли мелкого антисоветчика! От такого, как говорят азербайджанцы, даже кура в супе рассмеется.

Посвященный мне эпизод заканчивается мажорно: «Не трудно понять, что, если бы советские люди вовремя не вмешались бы в жизнь Угарова, то его ′деятельность′ закончилась бы довольно печально». Хотелось бы узнать, каких именно «советских людей» имели в виду авторы этого «исследования»: тех ли, которые устанавливали у меня на квартире прослушивающую технику, или тех, кого шантажом и угрозами заставили давать показания, противоречившие их взглядам и нравственным принципам? И что гуманисты из КГБ подразумевали под «печальным» окончанием?

Кстати, не лишено интереса, что эта книжонка выпущена тиражем 100 тысяч экземпляров, а год спустя издана вторично в таком же количестве (это вот на издание Цветаевой или Мандельштама не хватает бумаги!) .

Между прочим, в этом втором издании на страницах 175 – 176 описываются мошеннические похождения некоего А. А. Петрова-Агатова, разоблаченного в 1962 году бдительными чекистами. Сей Петров-Агатов «раскаялся» и начал подвизаться на ниве изготовления фальшивок – на сей раз уже по заданию и поручению КГБ. Это им написаны гнусные статьи, имеющие целью очернить А. Гинзбурга, В. Буковского, П. Г. Григоренко и всех, кого найдет нужным облить грязью все то же КГБ.

Итак, несмотря на все помехи, которые мне чинил Кривошеин, то грубо торопя меня, то заявляя, что если я не окончу ознакомление с делом «к завтрашнему дню», то придется просить отсрочку и дело затянется еще на два месяца, так или иначе я ознакомился со всеми документами, подписал протокол об окончании следствия и – через час или полтора после возвращения в камеру, безо всякой просьбы с моей стороны, – мне принесли отобранные у меня кодексы и свежую газету. Тут же мне было заявлено, что газеты будут доставляться ежедневно, а их стоимость сниматься с моего текущего счета (денег, переданных в тюрьму женой).

Кодексы – это было превосходно! Естественно, что более всего меня интересовал теперь Уголовно-процессуальный кодекс.

Обыватель, каковым, безусловно, являлся и я, по наивности своей более всего страшится Уголовного кодекса, полагая, что именно он, УК, грозит ему основными бедами. Объясняется это главным образом тем, что он, обыватель, не знает, что наше уголовное законодательство – самое гуманное в мире, ибо предусматривает смертную казнь «в виде исключительной меры, впредь до ее полной отмены» (ст. 23 УК РСФСР) лишь по тридцати восьми статьям (количество которых медленно, но весьма неуклонно увеличивается). Для сравнения отметим, что Уголовный кодекс, действовавший до 1960 г., предусматривал применение «высшей меры социальной защиты» в пятидесяти двух случаях. Кстати, давно намечавшаяся тенденция к гуманизации проявилась в упраздненном кодексе, в частности, в том, что в нем постоянно путаются термины: то «мера социальной защиты», то «наказание»; то «высшая мера социальной защиты», то неделикатное «расстрел». В терминологическом отношении предпочтение следует отдать, безусловно, новому кодексу. В нем прямо и недвусмысленно, без экивоков, сказано: «смертная казнь».

Чтобы читателю все было еще более понятно, отметим, что в Европе, кроме Франции, Испании и, естественно, всех социалистических стран, смертная казнь не существует.

Так или иначе, Уголовный кодекс называет то или иное преступление и устанавливает, в зависимости от его тяжести и вызванных им последствий, ту или иную кару: «от» и «до» такого-то количества лет лишения свободы, а с мая 1961 г. еще с добавлением «с» или «без» дополнительной меры наказания в виде ссылки сроком от двух лет (естественно, что наши либеральные суды отдают предпочтение «с»). Этой меры старый Уголовный кодекс, принятый в 1926 г., не знал. В пункте «ж» статьи 20 этого кодекса было предусмотрено «удаление из пределов РСФСР или из пределов отдельной местности с обязательным поселением в других местностях или без этого, или с запрещением проживания в отдельных местностях, либо без этого запрещения». Слово «ссылка» слишком уж остро ассоциировалось с юридической практикой проклятого царского правительства. И даже я помню, как в детстве меня поразили слова отца об одном из его старых знакомых: «Так он уже два года в ссылке!» Старый большевик, фронтовой товарищ отца, член петроградского комитета РСДРП(б) перед Октябрем – он в ссылке!

Здесь имеет смысл добавить, что хотя по букве закона – т. е. Уголовного кодекса – только суд определяет режим содержания заключенного (общий, усиленный, строгий или особый), в том же мае 1961 года все заключенные, отбывавшие наказание по статье 58, пункт 10 («антисоветская пропаганда и агитация», нынешняя статья 70-ая), были без всякого судебного рассмотрения, «гуртом», переведены с общего режима на «усиленный», а в декабре того же года – на «строгий» со всеми вытекающими последствиями. Таким образом, тот самый Законодатель, который в 1960 г. в статье 6 нового УК РСФСР записал, что «закон... усиливающий наказание, обратной силы не имеет», менее чем через год еще раз подтвердил, что оному Законодателю закон не писан и он, действительно, может ворочать им в любом направлении, как то самое пресловутое дышло.

Одно и то же преступление (с нашей, обывательской точки зрения) Уголовный кодекс может квалифицировать по разному. То, что мы назовем просто убийством, в кодексе квалифицируется шестью различными вариантами по их сложности и опасности. Статья 70-я получила в 1966 г. подпорку в виде статьи 190-1 («Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй» – до 3-х лет лишения свободы, или исправительные работы до 1-го года, или штраф до 100 рублей).

Юридическая грамотность в поединке обвиняемого со следователем может сыграть важную, а иной раз и решающую роль. Так, Сергей Пирогов, получивший в 1958 г. по «десятому пункту» восемь лет и отбывший их «от звонка до звонка», в 1973 году вынудил следствие отказаться от вменявшейся ему статьи 70-й УК (по которой он как «особо-опасный рецедивист» получил бы 10 лет, из них половину на убийственном «особом режиме») и переквалифицировать ее на ст. 190-1. При этом он впервые в истории советского политического процесса по окончании девятимесячного следствия «под стражей», вопреки настоянию КГБ и архангельской прокуратуры, вышел на свободу под подписку о невыезде и лишь через месяц после вынесения приговора был вновь взят под стражу, получив 3 года на «общем режиме». Крупный математик Револьт Пименов, в том же 1958 г. приговоренный к 10 годам лишения свободы, по настоянию научных кругов освобожденный после пяти лет отсидки и в 1972 году вновь обвиненный по статье 70, сумел разрушить сложные сооружения обвинения и отправиться в трехлетнюю ссылку в Сыктывкар, получив наказание ниже низшего предела, предусмотренного статьей.

В том и в другом случае существенную роль сыграл собственный «юридический опыт», но и не меньшую – знакомство с законодательством и, в первую очередь, с Уголовно-процессуальным кодексом.

И вот, получив этот кодекс, я принялся за его детальное изучение. Я сделал множество открытий, но главное из них могло быть сделано априори – в продолжении двух месяцев я имел дело с двумя мерзавцами, двумя мошенниками – Кривошеиным и Роговым, ибо иначе назвать людей, облеченных доверием государства и бессовестно нарушающих это доверие, да и сам Закон, невозможно. Впрочем, весьма вероятно, что доверие как раз и состояло в том, что они, как и все прочие деятели советской юстиции, готовы нарушать Закон и законы всякий раз, как и когда это выгодно кучке гангстеров, составляющих так называемое «советское правительство».

Не буду перечислять все нарушения закона, которые были произведены ими в ходе следствия, их было слишком много. Назову лишь два-три.

Статья 111 УПК (я ссылаюсь на УПК 1923 г., отмененный лишь с принятием нового УПК в 1964 г.) гласит: «...следователь обязан выяснить и исследовать обстоятельства, как уличающие, так и оправдывающие обвиняемого, как усиливающие, так и смягчающие степень и характер его ответственности» (заметим в скобках, что это требование УПК полностью относится и к суду).

Следующая, 112-я статья, обязывая следователя направлять следствие «в сторону наиболее полного и всестороннего рассмотрения дела», подчеркивает, что он «не вправе отказать обвиняемому в допросе (в ДОПРОСЕ!) свидетелей и экспертов (которых я вообще не видел, хотя на суде требовал их вызова! – К. К.) и в собирании других доказательств, если обстоятельства, об установлении которых он ходатайствует, могут иметь значение для дела». На следствии мне было запрещено не только допрашивать, но даже задавать вопросы.

Сам факт изъятия у меня при аресте кодексов был не просто незаконным, но ПРОТИВОзаконным действием, должностным преступлением. Статья 13 «Основ уголовного законодательства», принятых в 1958 году, гласит: «Обвиняемый имеет право на защиту. Следователь, прокурор и суд обязаны обеспечить обвиняемому возможность защищаться установленными законом средствами и способами от предъявленного ему обвинения и обеспечить охрану... его личных прав». А как же еще может защищаться от обвинений (и противозаконных акций следствия) человек, находящийся под стражей и имеющий – по закону – возможность встретиться с адвокатом лишь по окончании следствия?

Столь же противозаконной была реакция прокурора на мою жалобу по этому поводу. Правда, я было подумал, что сам облегчил ему возможность такой реакции, поскольку жалоба была устной и нигде не зафиксирована. Но тут же я обнаружил в УПК ст. 214: «Жалобы могут быть письменные и устные, в последнем случае они записываются следователем, прокурором или судьей в протокол, который подписывается жалобщиком».

Следствие закончилось. Жизнь приняла размеренный характер: в 7.00 подъем, зарядка, завтрак. Затем часа три-четыре я работал над возникшим вдруг «детективчиком», события которого происходят в конце 1944 года в Австрии (мне хотелось совместить в нем мое знакомство с этой страной и мой новый тюремный опыт. «Детективчик» так и остался неоконченным). Около 12 дня нас – поочередно и поодиночке, так чтобы никто из заключенных не увидел другого, – выводили на прогулку, каждого в один из пяти или шести секторов «колеса», закрепленных за следственным изолятором. Было тепло, я раздевался до трусов и целый час бегал, прыгал, делал гимнастику. После обеда (кормили по сравнению с лагерем просто хорошо, но я еще не был в состоянии оценить эту разницу), – после обеда я с полчаса отдыхал, потом либо читал философов, либо перечитывал Толстого, Достоевского, впервые одолел «Клима Самгина». На сон грядущий в качестве успокоительного я переключался на кодексы. Я все отчетливее понимал, как грубо нарушались следствием законы, и во мне крепла уверенность, что эти нарушения, став известными суду, приведут к оправдательному приговору. Несмотря на «снотворное» (кодексы), спал я плохо, кроме нервов мешала еще яркая лампа над дверью, светившая прямо в глаза, да еще надзиратель, каждые две-три минуты шуршавший металлической створкой «глазка»: в круглом стеклышке всякий раз возникал неподвижный, точно в витрине оптического магазина, глаз бдительного стража.

В эти дни произошло событие, запомнившееся мне на всю жизнь.

Второй этаж следственного изолятора пустовал, лишь изредка в камеру надо мною заходил надзиратель – я слышал над собой его шаги, потом в фановой трубе шумела спускаемая вода. В этот период, действительно, сажали мало: заняты были лишь шесть камер первого этажа. Справа от меня сидел финн (я изредка слышал его взволнованный голос, ломаные русские слова, поток финской речи). Слева был русский, очевидно очень напуганный, – на мои попытки заговорить с ним с помощью тюремной азбуки он не реагировал. Позднее я познакомился с ним: это был инвалид войны, майор морской пехоты Назаренко. Новая молоденькая жена усадила его за «антихрущевские высказывания», надеясь таким образом приобрести квартиру в Ленинграде и дачу в Рощино. В лагере я помог ему написать ряд жалоб, в результате коллегия ленгорсуда по гражданским делам признала его новый брак недействительным, т. к. Назаренко после контузии состоял на учете в психоневралогическом диспансере. По этому – гражданскому – делу суд признал его недееспособным. Однако попытки добиться пересмотра его «политического дела», опираясь на определение гражданской коллегии, не дали никаких результатов: вступал в брак в состоянии невменяемости, но Хрущева ругал вполне сознательно и, несомненно, в целях ослабления... В 1965 году, вскоре после падения Хрущева, его полностью реабилитировали.

И вот однажды я понял, что надо мною появился новый постоялец: он непрерывно ходил, быстрой, нервной и очень неровной походкой. У меня было восемь шагов туда, восемь – обратно. У него непрерывно сбивался темп: то десять, то восемь, то двенадцать. Затихал он лишь на время раздачи пищи и часа на два-три ночью.

Нервность его немедленно передалась мне. Я почти не спал, прислушивался к его шагам, пытался разгадать причины его состояния. На стук по водопроводной трубе он не отзывался.

На третий день, уже под утро – было, вероятно, часов пять – я проснулся от дикого крика. Так может кричать сумасшедший, человек, увидевший страшное привидение, раненый зверь. Надо мною топталось несколько пар ног. Крик затих, но какая-то возня продолжалась. Затем скрипнула открываемая дверь камеры, несколько пар ног загрохотали по железной лестнице и затем, уже почти неслышно, прошелестели по бетонному полу мимо моей камеры – к двери, ведущей в полуподвал, через который нас водили на прокулку.

Естественно, что заснуть я уже не смог.

Около двенадцати выводной, как всегда, повел меня на прогулку. Это был старшина лет шестидесяти, почти всю жизнь проведший в тюрьме. В полуподвале, почти прямо под моей камерой, была загадочная дверь. Металлическая, похожая на металлические водонепроницаемые двери подводных лодок, с металлическим же запорным штурвалом, прикрытая в верхней части брезентовым чехлом, она вела в никуда и давно интересовала меня, как и мощный бронированный кабель, выведенный через стену и шедший под потолком к распределительному щиту. Что скрывалось за этой дверью? Спрашивать об этом надзирателей, дважды в день водивших меня мимо нее, было бессмысленно.

В этот день что-то переменилось в облике этой двери, переменилось почти неуловимо, но глаз арестанта, отмечающий малейшие изменения в окружающей его монотонной действительности, сразу уловил эту перемену: брезентовый чехол был чуть сдвинут, будто кто-то, сняв его, очень старался придать ему прежнее положение, но его вдруг отвлекли и он не довел до конца свое нехитрое дело. Изменилось и положение штурвала. Если он раньше был точно сориентирован по отвесу, то теперь его спицы сместились градусов на 9, может, на 11.

Почти всю прогулку – целый час! – раздумывал я над этими двумя событиями. Есть между ними связь или это случайное совпадение?

На обратном пути, уже пройдя мимо двери, я спросил шедшего впереди старшину:

– А что это за дверь?

Он оглянулся. Лукавый огонек сверкнул в его глазах.

– Которая?.. Эта?! Первый раз вижу.

Связь была! Старшина переиграл. Если бы он ответил, что там кладовая, вентиляционная установка, карцер, морг, что угодно – я сразу бы поверил ему. Мой вопрос явно застал его врасплох. Что же там было? Электрический стул?.. Газовая камера?.. «Расстрельная» комната?..

Давно уже прошли времена, когда можно было, подобно бравому Швейку, попросить в последнюю минуту запломбировать зубы. Прошли и те времена, когда расстрел производился специально выделенной воинской командой с традиционным холостым патроном в одной из винтовок. Возможно, отживает уже и «исполнитель», в глухом коридоре стреляющий в затылок приговоренному. Мы живем в эпоху научно-технической революции, во все области жизни вторгается новая техника. Да, может, оно и гуманнее – включить человека в сеть с напряжением в тысячу вольт?.. Гуманнее для «включающего», но не «включаемого».

...Снова выводной, снова коридор второго этажа и – на этот раз – кабинет Рогова, окнами во двор, так что я вижу висячий переходной коридор в тюрьму и огромные окна главного тюремного корпуса.

За столом почему-то Шумилов и незнакомый мне майор в форме КГБ.

– Хочу вас порадовать, – говорит Шумилов. – Вы вот нас ругаете, а мы выпустили вашу книжку.

И он протягивает мне книжку, о которой, признаться, я и думать забыл: переизданную в «Библиотеке военных приключений» повесть «Если мы живы». Теплая, неожиданно радостная волна заливает грудь... Что там не говори, а все же приятно... Многострадальная повесть, набранная в «Звезде» в 1948 г., а затем рассыпанная и пролежавшая в столе восемь лет.

– Только что поступила к нам в киоск, – продолжает Шумилов. И усмехается: – Купил на память.

Как жалею я до сих пор, что не спросил тогда: «Собираете библиотеку писателей-клиентов? Хорошо бы с автографами!» Сколько писателей прошло с тех пор через руки «литературных критиков в штатском»! Но я поднимаю глаза и смотрю ему в лицо: – Так против кого это говорит? Против меня или против вас?

Улыбка на его лице исчезает.

– Против вас, Кирилл Владимирович. В старые времена ее не только не выпустили бы, но, глядишь, сожгли бы и все то, что вышло раньше. – И в голосе его звучит снисходительность: – Против вас.

– А по-моему, все же против вас. Вот я написал книжку, в аннотации которой сказано... – И я прочитал из аннотации на обороте титула: – «Тема военного подвига советского народа – наиболее близка автору». Вы же держите автора в тюрьме и собираетесь его учить объективным законам действительности.

Шумилов молча взял у меня книжку и направился к двери. У порога он остановился: – Майор поговорит с вами.

Майор оказался следователем по особо-важным делам из Москвы. Он раскрыл Уголовный кодекс и попросил меня прочесть статью 95-ю – об уголовной ответственности за дачу ложных показаний.

У меня отвалилась челюсть.

– Это еще зачем?

– Вы знакомы с Александром Гинзбургом?

– Но при чем тут Гинзбург?

– Что вам известно о его антисоветской деятельности?

Здрасьте, приехали... У нас больше нет политических преступников! И вообще уже давно никого не сажают...

Зимой 1959-60 года Алик (и сейчас, когда в калужской тюрьме он отметил свой сорок первый день рождения, все близко знающие его люди называют его Аликом; но это вовсе не говорит о его инфантильности, это свидетельство его удивительной сердечности и отзывчивости, свидетельство нежности, которую неизбежно вызывает к себе этот человек), Алик позвонил мне по чьей-то рекомендации. Он выпустил тогда первый номер своего «Синтаксиса» – крохотного машинописного журнальчика, посвященного московской молодой поэзии, и приехал в Ленинград собирать материалы для второго, «ленинградского», номера. За издание журнальчика он и был арестован. Но стихи молодых поэтов в наше время – зыбкая почва для обвинения в «антисоветской деятельности». С ним расправились приблизительно так же, как несколькими годами позже с Иосифом Бродским, сослав его то ли в Архангельскую, то ли в Вологодскую область.

Прав был В. Ходасевич, еще в 1932 г. написавший:

В известном смысле историю русской литературы можно назвать историей изничтожения русских писателей... Побои, солдатчина, тюрьма, ссылка, изгнание, каторга, пуля беззаботного дуэлянта, не знающего, на что он поднимает руку, эшафот и петля – вот краткий перечень лавров, венчающих «чело» русского писателя». (В. Ходасевич. Литературные статьи и воспоминания. Нью-Йорк, 1954, стр. 285.)

А ведь это было написано до 1937-38, до 1949-53 гг.! И этот в самом прямом значении слова убийственный литературный процесс продолжается и сегодня.

...Ничего интересного не смог я сообщить о Гинзбурге «майору по особо-важным делам» и, сопровождаемый конвойным, встретил в коридоре Кривошеина.

– Скоро я получу ваше обвинительное заключение?

– Не мое, а ваше, – съязвил он.

– Хорошо, но когда?

– Через несколько дней. Сейчас с делом знакомятся в обкоме.

– В обкоме?

– А что, собственно, вас удивляет? Конечно, в обкоме.

В своем служебном рвении Кривошеин даже не заметил, что походя раскрыл величайшую государственную тайну: статья 112 Конституции (соответственно статья 155 Конституции 1977 г.) и статья 9 «Основ законодательства о судоустройстве СССР, Союзных и Автономных республик» единодушно, слово в слово, повторяют: «...судьи и народные заседатели независимы и подчиняются только закону». Уголовно-процессуальный кодекс предусматривает, что следователь (который подчиняется не только закону, но и прямым указаниям надлежащего начальства), составив обвинительное заключение, направляет его вместе с делом на утверждение прокурору, который затем препровождает все материалы в суд. Никаких иных промежуточных инстанций и, в особенности, таких, которые могут оказать влияние на дальнейший ход дела и, соответственно, на приговор, закон (ЗАКОНОДАТЕЛЬ, как любят изъясняться наши юристы!) не предусматривает.

Случайная проговорка следователя вдруг сразу бросила свет на целый ряд мелких и незначительных, казалось бы, деталей и объединила их если не в систему, то, во всяком случае, в какую-то единую картину, объясняющую чрезвычайную нерешительность КГБ, по крайней мере, на начальном этапе моего «дела».

Начнем с обыска.

Как мне стало ясно в ходе следствия, слежка за мной и даже за моей женой продолжалась не менее трех лет, приблизительно столько же – прослушивание квартиры. Поводом к этому послужили мои выступления в Союзе писателей и откровенные, злые высказывания. Из разговоров, записаннных магнитофоном, следствие использовало, вероятно, далеко не все, ибо в противном случае судебное «дело» одного «отщепенца» превратилось бы в процесс нескольких ленинградских, да и московских литераторов и художников, что, с точки зрения властей, было бы весьма несвоевременным. Однако, поскольку эти литераторы и художники случайно сгруппировались около меня, да вдобавок при встречах у меня часто присутствовали американские аспиранты (ныне ставшие известными учеными), решено было осторожно «потрогать» меня одного. Несомненно, один или двое из посещавших меня молодых людей были завербованы – для получения дополнительной информации. Несомненно и то, что Львов по специальной инструкции попросил у меня второй раз хорошо знакомые ему книжки и вернул их в точно установленное КГБ время, чтобы обеспечить гебистам минимальный улов. И столь же несомненно, что санкцию на обыск дал не только и не столько прокурор города, сколько те самые деятели из обкома, которые теперь знакомились с моим делом – то ли первый секретарь, то ли секретарь по пропаганде, то ли начальник отдела административных органов обкома, в ведении или под контролем которого находилось и КГБ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю