355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кирилл Косцинский » В тени Большого дома » Текст книги (страница 1)
В тени Большого дома
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:08

Текст книги "В тени Большого дома"


Автор книги: Кирилл Косцинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Кирилл Владимирович Косцинский
В тени Большого дома
ВОСПОМИНАНИЯ

ПАМЯТИ УШЕДШЕГО ДРУГА

ПРОФЕССОР АДАМ УЛАМ:

Когда в 1979 году Кирилл появился в Русском научном центре при Гарвардском университете, ему было уже за шестьдесят. В этом возрасте трудно менять образ жизни и привычки. Но он удивительно быстро освоился в Центре (что, кстати, – позволю себе нескромное замечание – говорит в пользу этого учреждения) и почувствовал себя среди нас как дома. Все мы любили и уважали его. В нашей памяти он остался не только как удивительно милый и симпатичный человек – он значил для нас больше: это был настоящий представитель той гуманной и гуманистичной традиции русской интеллигенции, которую не смогли вытравить годы преследований и тюрьмы.

Почти каждое утро, около одиннадцати, научные сотрудники Центра устраивают небольшой перерыв в работе, собираясь в гостиной выпить кофе и поболтать. Я все еще вижу, как Кирилл сидит в кресле, углубясь в газету, но не упуская при этом ни слова из клубящихся вокруг него разговоров. Вдруг что-то привлекает его внимание, и он отрывается от газеты, чтобы принять участие в беседе, рассказать какой-нибудь случай из собственной жизни.

А жизнь у него была необыкновенно яркая. Бывшие советские граждане в нашем Центре не редкость, но Кирилл выделялся среди них. Он на собственном опыте познал то, что, мягко говоря, можно назвать наименее привлекательными чертами жизни в СССР: допросы в органах госбезопасности, тюрьму и лагерь. Конечно, были у него и не столь мрачные воспоминания: жизнь в Ленинграде, участие в Отечественной войне, редкостная атмосфера товарищества в интеллигентских диссидентских кругах... Все вместе складывалось в удивительно интересную жизнь, и Кирилл обладал редким даром одним штрихом, без пафоса и преувеличений дать точный и емкий портрет какой-нибудь стороны советской действительности. И хотя все мы с нетерпением ожидали завершения его гигантского проекта – составления «Словаря русской ненормативной лексики», – многие из нас считали, что ему надо писать мемуары. Когда ему говорили об этом, он всегда отвечал, что, конечно, возьмется за книгу – как только кончит словарь. Но ему не хватило времени...

Он проводил четкое различие между советской властью и народом его родной страны, никогда не ставя между ними знак равенства. Полюбив свой новый дом, он не перестал быть русским патриотом. Столь трудная жизнь, как у него, кого угодно могла бы превратить в пессимиста – но наш русский друг любил порассуждать о превратностях судьбы, о том, как даже в самых безнадежных обстоятельствах, даже в Советском Союзе удача может неожиданно улыбнуться человеку. Как дорого дали бы мы, чтобы услышать полный рассказ о его жизни в те страшные для советского народа годы. Ведь мало кто мог бы поведать о них столько, сколько Кирилл. Но скромность была для него так же органична, как и смелость. Однако все те, кому довелось знать его, видели его высокие человеческие качества и понимали, какие ценности он отстаивает.

Перевод Е. Гессен

ИГОРЬ ЕФИМОВ:

Впервые я попал в дом писателя Косцинского в начале 1960 года. Привел приятель из ленинградских литературных трущоб. Что-то читали, выпивали. Не помню, что говорил Кирилл, но отчетливо помню покалывающее, дух спирающее чувство в груди, ощущение недозволенности происходящего. Так говорить вслух, при посторонних было в те годы нельзя. А он говорил – легко, чуть посмеиваясь, не бравируя, но все же получая явное, забытое всеми нами удовольствие – удовольствие от раскованной, безоглядной человеческой речи.

За это его и взяли. Следователи потом выстраивали сложную систему доказательств, ломали свидетелей – бывших друзей, – чтоб те подтвердили «распространение произведений, порочащих советский строй». Но на «распространение» тогда в общем-то смотрели сквозь пальцы. Кирилл же был возмутительным примером того, что даже под властью КГБ можно жить и не трястись с утра до вечера. Что можно говорить что думаешь и про то, что болит. Просто у них не было подходящего закона, чтобы судить прямо за это. Зато подслушивающая аппаратура уже была и вполне приличного качества (кажется, американская). Так что все его разговоры они слышали, и им было ясно: такого надо брать даже в эпоху «позднего реабилитанса».

Вернувшись в Ленинград из лагеря, он стал неумело осторожничать. Например, для важных переговоров уводил гостя из квартиры, прогуливался с ним по набережной канала. Я протестовал, пытался доказывать, что таким способом он ясно показывает шпикам, с кем из своих знакомых он занимается «грязной антисоветчиной», а с кем – нет. И что держать при этом в руках портфель, набитый запрещенной литературой, уж совсем глупо. Он только цыкал на меня, обзывал «вольняшкой», ничего не понимающим в конспирации.

При всех этих уловках, он не мог удержаться от прежних выходок. Вот он встречает в Союзе писателей знакомого, который пытается не заметить его, проскользнуть мимо бывшего лагерника. «Эй, Аркадий, – кричит Кирилл через весь зал. – Ты Би-Би-Си вчера слушал? Как там? Синай уже наш или нет?» И знакомый растекался по стенке бело-розовым пятном.

Он уже во всю работал над своим словарем. Его интересовали все слои, все области, все задворки жаргона. Узнав, что я поигрываю в карты, выцедил и из меня несколько картежных терминов, которых не было у него в картотеке.

Бранные слова, сделавшись объектом научного изучения, утратили в его глазах свою отверженность, и он научился произносить их с беспримерной ясностью и изяществом.

Вспоминаю, в связи с этим, такой эпизод. Мы оба подрабатываем на Ленфильме, готовя тексты для дублирования иностранных картин. Нужно было, чтобы русские слова вписывались в движения заграничных губ. В мою студию вбегает взбешенная режисерша дубляжа.

– Игорь, спасай! Кирилл, бандит, смену кончил и смылся, и погляди, что он мне оставил!

На экране начинает крутиться двадцатисекундное кольцо из «Майерлинга». Снова и снова император Иосиф уговаривает своего сына (Омар Шериф) не жениться на простой чешке, снова и снова повторяет, что дети их будут не Габсбурги, а какие-то bastards! Эта губная «б» и следующая за ней «а» видны так отчетливо под усами Джеймса Мэсона. И что же сделал злодей Косцинский? Вписал в текст слово из своего словаря – «выблядки».

– Я не могу выпустить ленту с таким словом, – плачет режиссерша.

Что тут можно придумать? Сказать «бастарды»? Многомиллионный советский кинозритель не знает этого слова. «Незаконнорожденные»? Не вмещается по длине, нет губных звуков. Поломав голову, я совершаю очередную трусливую уступку цензуре и предлагаю слово «па́рии». Осчастливленная режиссерша убегает. Кирилл при встрече обливает меня презрением и насмешками.

И снова через его квартиру на канале Грибоедова потоком идут иностранцы. Приносят книги и журналы, уносят фотопленки с текстами словаря, с романами, пьесами, статьями, стихами друзей Кирилла.

– У тебя есть канал на Запад? – спрашивает меня кто-нибудь из приятелей, отчаявшихся «пробить» (слово из словаря Косцинского) свои вещи в ленинградских редакциях. Я вспоминаю прокуренную, промикрофоненную, перегороженную книжными стенами квартиру Кирилла и с гордостью говорю: «Есть».

Чтобы позакрывать эти каналы, власти начали выкуривать диссидентов из страны. В 1978 г. настала очередь Кирилла. Да и у меня к тому времени набралось достаточно причин для отъезда. Мы гуляли по Вене, он показывал мне места боев, соскальзывал на свои любимые солдатские истории, потом бежал на почтамт и ликовал, получив от кого-нибудь из иностранных своих «связных» очередной рулончик пленки с пометкой: «От Д до З».

Словарь можно было издать уже тогда, в начале 1980-х. Но Косцинский все не мог остановиться, все улучшал, добавлял, уточнял, редактировал гигантскую рукопись. Если словарь наконец выйдет – а надежда на это появилась, – он займет 2 тома по 800 страниц каждый. И кто знает – быть может, «гласность» в России дойдет до того, что реальный язык, на котором говорил многомиллионный народ в годы советской власти, перестанет быть тайной, и плод двадцатилетнего труда Кирилла Косцинского получит доступ даже на полки московских и ленинградских библиотек.

ВАЛЕНТИН И ТАТЬЯНА ТУРЧИНЫ

Мы познакомились с Кириллом, когда была выставка американских издательств в Москве (1977 г.). Алик и Арина Гинзбурги сказали нам, что приехала большая группа американских журналистов, и в том числе несколько дикторов с радиостанции «Голос Америки», и они хотели бы встретиться с инакомыслящими. Решили, что лучше всего это сделать у нас на квартире. Пришло очень много народу. Пришли также Арина и Алик и привели своего друга Кирилла Косцинского, который в эти дни приехал к ним из Ленинграда. Он выглядел немолодым, но был такой жизнерадостный, быстрый в движениях, даже какой-то прыгливый, с очень молодым голосом (хотя и глуховатым). Он хорошо говорил по-английски. Впрочем, многие из гостей говорили по-русски. В конце вечера он, уходя, пригласил нас к себе в гости в Ленигград, обещал показать нам «Достоевские места». Приглашение звучало так дружелюбно и искренне, что мы не забыли о нем. Когда нам дали разрешение на выезд, мы решили съездить дня на три в Ленинград. Списались с Кириллом и поехали.

Встретил он нас, как своих давних друзей, и сразу было ощущение, что приехал в очень гостеприимный дом, где тебе будет хорошо и удобно. На второй день мы отправились в большую экскурсию по Ленинграду – такому, о котором мы и не подозревали. Мы бродили по каким-то улицам, заходили в ленинградские дворы. Здесь жила старуха-процентщица, а здесь – сам Достоевский. По этой улице Раскольников шел на свое черное дело, по этой лестнице поднимался, пряча топор под полой. А на этой площади происходила казнь Достоевского: вот тут он стоял, а потом отсюда выехал царский гонец с помилованием. И все это рассказывалось так живо, что порой мороз пробегал по коже.

Вечерами мы сидели за столом, пили чай по-ленинградски из прекрасных чашек. Кирилл нам рассказывал о своей работе над словарем – у него в кабинете стояла высокая тумбочка, вся забитая карточками. Иногда он доставал какую-нибудь и зачитывал нам разные слова и их значение. Мы тоже внесли свою лепту. Например, с наших слов он записал слово «моцарт». Так в Москве называли машины КГБ, потому что их номера начинались с букв МОЦ. Запомнилось ощущение этой огромной ленинградской квартиры (кажется, раньше она вся принадлежала родителям Кирилла), с множеством соседей, со старинными вещами, еще сохранявшими аромат старого Петербурга.

Приехав в Америку, Кирилл навестил нас в Нью-Йорке. Он только что получил приглашение в Гарвард и с таким воодушевлением рассказывал нам, как будет работать там и сможет, наконец, довести до конца свою работу над словарем. И был он все такой же молодой и быстрый.

Таким мы его и запомним.


НЕ ВЕРЬ, НЕ БОЙСЯ, НЕ ПРОСИ...[1]1
  Впервые напечатано в альманахе «Память» № 5,1982 г.


[Закрыть]

В чьих бы руках ни была власть, – за мною остается мое человеческое право отнестись к ней критически.

М. Горький. Несвоевременные мысли

1

У Горького есть где-то примечательное высказывание: «Каждый русский интеллигент, проведший несколько часов в полицейском участке, считает своим долгом написать воспоминания», – фраза злая и достойная Горького лишь в его роли зачинателя социалистического реализма.

Характерной особенностью русской литературы и общественной мысли является их постоянная связь с тюрьмой. Начиная с Радищева великое множество российский литераторов познакомились с отечественной пенитенциарной системой в условиях куда как менее комфортабельных, чем этнограф С. В. Максимов, беллетрист А. П. Чехов, фельетонист В. М. Дорошевич или те советские писатели, которые совершили в 1933 г. плавание по только что открытому Беломорканалу.

Мне тоже довелось стать «человеком за решеткой» – так называлась статья, опубликованная в «Советской России» в 1960 году, положившая конец процессу либерализации тюремных порядков и давшая толчок новому «закручиванию гаек», в некоторых отношениях оставившему позади то, что происходило в эпоху так называемого «культа личности».

Все началось совершенно неожиданно... Впрочем, будь я внимательнее, не потеряй я «бдительность» после XX съезда КПСС, я, возможно, заметил бы некоторые признаки надвигающейся грозы: в апреле или мае 1956 г., когда в Ленинградском отделении Союза писателей зачитывался «секретный доклад» Хрущева, я был единственным литератором, который не был допущен на это чтение (парадоксально, но я слушал этот доклад вместе с дворниками и домохозяйками дома, в котором жил); время от времени к А. А. Прокофьеву, тогдашнему ответственному секретарю ленинградской писательской организации, поступали доносы, очевидно в копиях, так как позднее выяснилось, что КГБ было хорошо осведомлено о них (авторами двух из этих доносов были ленинградский поэт «от станка» Михаил Сазонов и замполит Ленинградского окружного военного госпиталя); но, пожалуй, самым поразительным было анонимное письмо, обнаруженное мною в почтовом ящике в апреле 1960-го года: «Будьте осторожны. Ваша почта просматривается, а прослушиваются не только телефонные разговоры».

«Эка, удивил, – подумал я тогда. – Почта просматривается... Да у кого она не просматривается?»

Я решил, что это шуточка кого-либо из моих приятелей, и продолжал посылать своим немногочисленным корреспондентам такие же непринужденные письма, как и раньше. Что касается «прослушивания», то в большой комнате, в которой чаще всего собирались гости, я вывесил плакатик:

ПОМНИ!

В ЭТОМ ДОМЕ АУКНЕТСЯ —

В БОЛЬШОМ ДОМЕ ОТКЛИКНЕТСЯ!

Как выяснилось позднее, в этом призыве было значительно больше здравого смысла, чем я предполагал. Но, как это ни покажется странным, я, как и большинство советских людей в то время, был твердо убежден, что «теперь у нас не сажают».

Пожалуй, эту мысль следует сформулировать иначе: несмотря на то, что я знал об арестах и последующем осуждении ряда людей в Ленинграде и в Москве, с которыми мне вскоре предстояло познакомиться в Мордовии, я сохранял неведомо как возникшее – скорее всего, под влиянием прекращения позорного «дела врачей» или «убийц в белых халатах» – наивное убеждение, что эпоха репрессий ушла в прошлое. Известные мне аресты представлялись частными случаями, проявлением некоторого рода инерции. Не думаю, что на меня оказали большое влияние известные высказывания Хрущева и Микояна о том, что теперь у нас нет политических заключенных. Я давно уже не придавал большого значения заявлениям официальных лиц: чем выше их положение, тем меньшую ответственность они несут как за них, так и за свои подписи. Мы все лишний раз убедились в этом на примере Белградского совещания.

Так или иначе, но 11 июля 1960 г., возвращаясь из Москвы, я встретил недалеко от дома соседа по лестнице, который, не останавливаясь, бросил мне вместо приветствия:

– А у вас гости.

Что ж, гости так гости... Я не придал его словам никакого значения.

Гости, однако, были из КГБ. Их было пятеро, при них находились переводчик, которому, очевидно, было доверено определять «степень антисоветскости» стоявших на полках иностранных книг, и трое понятых: управхоз, водопроводчик и дворник.

Приехал я к шапочному разбору: в комнатах был неописуемый беспорядок, на столе лежал подписанный ими и женой протокол обыска и толстенная пачка иностранных денег. Как позднее рассказывал мне сын, обнаружение этих денег вызвало бурный восторг чекистов, тут же сменившийся глубоким разочарованием: это была коллекция немецких, австро-венгерских, польских и прибалтийских бон эпохи первой мировой и гражданской войн.

Не могу сказать, что результаты обыска были очень уж успешными: несколько английских книг и журналов, мои фронтовые дневники, незаконченные литературные работы – вот, пожалуй, и все. Не могу сказать и того, что я сохранил полное спокойствие: когда я подписывал какую-то бумажку (уж и не помню какую), руки у меня дрожали. Во всяком случае это заметил мой сын.

– Что же, – спросил я капитана Меньшакова, руководившего обыском, – очевидно, вы меня арестуете?

– Ну, что вы, – улыбнулся он широкой доброй улыбкой майора Пронина. – Мы теперь никого не арестовываем.

Как ни странно, на сей раз формула эта показалась мне не очень убедительной.

Представители закона удалились, мы принялись наводить хотя бы поверхностный порядок. Разбросанные книги, рукописи, вынутое из шкафов белье – все производило впечатление высокой профессиональности. Но именно производило, ибо, как все или почти все, что делается у нас, обыск был проведен халтурно: прославленные чекисты не заметили ряда книг, которые значительно увеличили бы список отобранной литературы, и, что самое смешное, – нехитро спрятанный «Вальтер» с двумя обоймами к нему. (Уже после моего ареста жена утопила его в канале Грибоедова. Я вполне понимал ее, но пистолет этот жаль мне до сих пор: он был взят в бою, именно взят, а не снят с пленного.)

Уже темнело, когда мы с женой вышли отдышаться.

– Ты знаешь, – сказала она вдруг. – Тут странное обстоятельство. Или это совпадение? Вчера звонил Львов и сказал, что хочет вернуть тебе твои книги. Я ему ответила, что ты в Москве, вернешься завтра и что лучше бы он занес их при тебе. Тогда он очень нервно заявил, что ему крайне некогда, что он уезжает, и буквально через пять минут пришел с этими книгами. Я взяла их, положила на полку, но... И вот это самое странное: когда они пришли с обыском, то первым делом кинулись к этой полке и схватили те самые книжки.

Это было и в самом деле странно. Хотя о В. Львове ходили всяческие слухи, но я всегда считал (и считаю сейчас), что опорочить порядочного человека, назвав его стукачом, в сотни раз легче, чем потом доказывать, что это была ошибка. С Львовым я часто встречался в «спецхране» Публичной библиотеки, мы постоянно обменивались мнениями по поводу только что прочитанных сообщений в западной прессе, наша оценка тех или иных событий часто, хотя далеко не всегда, совпадала. Как-то после одной из таких бесед я дал Львову прочитать английскую биографию Ленина, написанную Давидом Шубом, и «Преступление без наказания» Дона Левина (в ней описывалась история охоты за Троцким и его убийство). Он прочитал их, своевременно вернул, но вот за месяц или полтора до описываемых событий вновь попросил, с тем чтобы «восстановить кое-что в памяти».

Картина складывалась однозначная.

Мы не заметили, как оказались в Адмиралтейском саду, в аллее между памятником Петру Первому и Адмиралтейством, и вот тут мне померещилось, что за нами следят: какие-то две тени, старательно державшиеся по другую сторону полоски кустарника, комедийно повторяли наши эволюции – останавливались вместе с нами, старательно отворачивались, когда мы к ним приближались, а затем снова следовали за нами, стараясь держаться в отдалении.

Жена поставила мое открытие под сомнение: какой смысл в этой слежке? Глупо!

Я согласился: конечно, глупо. Но, с другой стороны, вдруг «они» решили, что кто-либо из моих американских друзей, в ближайшие дни намеревавшихся покинуть наши благословенные берега на пароходе, попытается занести меня в каюту в своем чемодане? Или я вдруг решу бежать в Финляндию? Поеду в Усть-Нарву и оттуда саженками через залив прямо в Хельсинки?

Я пытался шутить, но на душе было тоскливо.

На следующий день я предпринял попытку спасти от возможного повторного обыска то, что не было обнаружено при первом: часть книг и пистолет. Сложив все в портфель, я вышел на улицу, прошел с квартал, но вдруг вспомнил, что оставил дома записную книжку с нужными мне адресами. Я повернулся и почти нос к носу столкнулся с двумя бабами в ярких цветастых платьях и тупыми базарными физиономиями, которые шли в том же направлении, но, по каким-то неведомым причинам, тоже экстренно переменили свои намерения.

Признаться, я и на этот раз не придал особенного значения этой их эволюции. И рассказываю я об этом вовсе не для того, чтобы сообщить о самом факте или, скажем, методах «внешнего наблюдения» и дать какие-то практические советы начинающим диссидентам (такие советы бесполезны, т. к. методы непрерывно обновляются и это происходит тем быстрее, чем больше говорят об уже установленных). Я вспоминаю этот эпизод для того, чтобы рассказать об одном психологическом феномене, весьма характерном для человека, выросшего в условиях сталинского режима и, несмотря на все свободомыслие, все еще не освободившегося от рабского страха перед так называемыми «органами».

Итак, если в самом начале, при первой встрече с цветастыми «агентессами», я отметил их чисто механически, не придавая особенного значения их возникновению, в дальнейшем, на протяжении всего пути в Павловск я смог установить с научной точностью, что они мельтешили вокруг меня отнюдь не случайно. Поэтому, вполне естественно, я отказался от своего первоначального намерения отдать книги и пистолет Олегу Целкову – прекрасному художнику и мужественному человеку, которому я абсолютно доверял. Но мне хотелось как-то оправдать свою поездку в Павловск в глазах разноцветных теток. Ведь они будут писать свое «донесение» или «рапорт» и вставят в него что-нибудь такое: «Объект поехал в Павловск на связь, но связь не состоялась, т. к. либо а) объект заметил наблюдение и от связи отказался, либо б) лицо, вышедшее на связь, заметило наблюдение за объектом и дало ему (объекту) сигнал опасности». Словом, все на высшем уровне детектива в стиле Юлиана Семенова.

Черт его знает, ничто в моей судьбе не могло измениться от того или иного сообщения топтунов, но мне почему-то не хотелось, чтобы подобное сообщение появилось в том «оперативном деле», которое на меня, несомненно, велось.

Послонявшись по павловскому парку, я пристроился в уединенном месте позагорать, раскрыл недавно полученный английский роман и принялся за чтение. Часа через три или четыре я оделся и оглянулся: цветастых кумушек нигде не было видно.

В буфете недалеко от дворца я съел пирожок, запив его тепловатым кофе. Кумушки не появлялись.

Я забеспокоился: куда они подевались?

И тут я совершил самый идиотский поступок, который мог совершить человек в моем положении: я стал разыскивать их. Я колесил по аллеям парка, сворачивая влево и вправо, возвращаясь к тому месту, где видел их в последний раз, и к тому, где я читал. Меня, естественно, не занимала их судьба: вот де влепят этим тетенькам по первое число за потерю бдительности и «объекта». Меня занимала собственная судьба: что подумают обо мне те самые деятели родного гестапо[2]2
  Почему эта аббревиатура так оскорбляет наших доблестных чекистов? Geheime Staatspolizei – государственная тайная полиция, и только. Наше КГБ столь тайно и глубоко засекречено, что его чины, в отличие от корпуса жандармов и даже подлинных гестаповцев, раза два за последние четверть века сменив форму (но сохранив все же традиционные синие петлицы и околыши), не рискуют появляться в ней где-либо, кроме служебных помещений.


[Закрыть]
, которые наладили этих теток следить за мной? Насколько это осложнит дальнейшие события?

Я нашел этих теток – точнее, одну из них, – вероятно, через полчаса. Обливающаяся потом, в прилипшем к телу платье, с взлохмаченной прической, она стояла возле теннисных площадок с эскимо в руках и выражением глубокого отчаяния на лице. Как изменилось это лицо, когда она увидела меня! Можно было подумать, что ее наградили годовым жалованием, представили к ордену!

И тут же она вспомнила об одном из пунктов инструкции, по которой она, очевидно, должна была действовать: всячески избегать встречи лицом к лицу с наблюдаемым «объектом». Она со своим эскимо стояла возле довольно чахлого куста и, по мере того, как я приближался к ней, она отступала за этот куст, предполагая, вероятно, что я ее не вижу и никогда не видел раньше...

Впрочем, в данном случае речь идет не о ней, но обо мне, о моем поколении «ровесников» или почти «ровесников Октября». Мы подобны цирковым животным: готовы прыгнуть в любой горящий обруч по первому хлопку бича дрессировщика, но с тупым оцепенением разглядываем случайно оставшуюся открытой дверцу клетки, к которой мы привыкли и которая стала для нас основой мироздания.

Ведь мне не было предъявлено никакого обвинения, я только «подозревался» в некоей «антисоветской деятельности» (а мы все уже достаточно хорошо знали всю расплывчатость и резиновую гибкость этой формулы), с меня даже не взяли подписки о невыезде, я был вправе сесть в любой поезд и отправиться в любом направлении. Мне не нужно было даже командировочное удостоверение – его вполне заменил бы членский билет Союза писателей.

В последующие дни я открыл несколько нехитрых приемов, с помощью которых, выражаясь языком революционного подполья и странным образом связанного с ним уголовного мира, можно было «сбросить хвост» и исчезнуть. Почему я не сделал этого, почему не уехал из Ленинграда в какой-нибудь Владивосток или Чухлому? Ведь я знал о многих случаях, когда человек, которому угрожал, казалось бы, неминуемый арест, уезжал из родного города и, несмотря на наше крепостное право – паспортную систему, обязательную прописку и пр., – оставался на свободе, ибо на новом месте этот человек не входил в заранее запланированный сценарий местного ОГПУ или НКВД.

Да, несомненно, если я своим поведением – разговорами с американскими студентами и аспирантами, с молодыми ленинградскими литераторами и художниками, – если я добрался до печенок идеологических «отцов города» и, следовательно, КГБ, если они решили на моем примере учинить некое демонстративное действо в поучение и устрашение другим, тогда, несомненно, они, деятели из КГБ, объявили бы всесоюзный розыск и «отловили» бы меня в любой Чухломе. Но добавить что-либо к тем обвинениям, которые были мне предъявлены позднее, они ничего не смогли бы.

Но это я сейчас такой образованный, семнадцать лет спустя, когда возник термин «диссидент», существует «демократическое движение», когда выработались какие-то традиции, некоторые ходы и приемы.

Бежать в Чухлому? Вот Александру Подрабинеку предлагают уехать в Израиль, в США, во Францию, куда угодно, но он собирает в Москве прессконференцию и заявляет: «Пусть уезжает КГБ, а я остаюсь».

Прессконференция?.. Уже после ареста следователь не раз высказывал предположение, что мои американские друзья «подняли шум на весь мир». Нет, они ничего не подняли: после обыска я повстречался с теми из них, кто еще оставался в это время в Ленинграде, и настоятельно просил, чтобы шума не было, – зачем размахивать красной тряпкой перед мордой весьма раздражительного быка в голубых петлицах? И удивительное дело: эти империалистические акулы и наймиты ЦРУ, стоит только попросить их об этом, упускают самые великолепные пропагандистские (и, вероятно, финансовые) возможности ради какой-то порядочности, которая, как однажды заявил довольно известный ныне ленинградский критик А. Эльяшевич, есть «величина переменная».

В четверг 13-го июля, часов в 11, раздался телефонный звонок. Трубка звучала мягким, почти бархатным баритоном:

– Кирилл Врадимирович?.. – Еще в день обыска я заметил эту странную особенность Меньшакова: сочетание звуков «ЛВЛ» никак не давалось ему. – Добрый день. Это капитан Меньшаков из комитета... Скажите, вы сейчас очень заняты?

Все же шок, вызванный обыском, не вполне прошел за два дня. Да и уровень моей юридической подготовки в те времена был весьма невысок. На человека, знавшего имена Ежова и Берии не по учебникам, словосочетание «комитет госбезопасности» или просто «комитет» производило то же впечатление, что и знаменитый взгляд удава на кролика. Конечно же, я ничем не был занят.

– Ну, тогда хорошо. Мы сейчас пришлем за вами машину. И передайте Валентине Валерьяновне, что мы хотели бы видеть и ее.

Мы вышли с женой минуты через три. У подъезда стояла мышиная «волга», из открытой двери приветливо улыбался старший оперуполномоченный, старший лейтенант Шорохов, присутствовавший на обыске.

В тот день я не обратил внимания на то, что нас – без пропусков! – провели в Большой дом через подъезд на улице Каляева, но ретроспективно, после всех моих последующих визитов в это зловещее здание, это кажется мне весьма примечательным. Как я понял, этот подъезд – во всяком случае в то время – предназначался только для «своих». «Вызываемые» в КГБ, получив пропуск, проходили обычно через главный подъезд, с Литейного, а позднее, с середины 1960-х, – через подъезд на улице Воинова, расположенный как раз под так называемой «комнатой ожидания», рядом с кабинетами следователей. Почему я останавливаюсь на столь, казалось бы, несущественной мелочи, станет ясно в дальнейшем.

На лифте мы поднялись на пятый этаж и задержались у дверей какого-то кабинета, возле которого проторчали минут десять. Из перешептываний, переглядываний и неловких объяснений я понял, что это был кабинет В. Т. Шумилова, тогдашнего начальника ленинградского УКГБ.

Наконец перешептывания кончились, нас отвезли на второй этаж, жену пригласили в один кабинет, меня – в другой, и тут состоялось мое знакомство с начальником «следотдела» полковником К. Г. Роговым – «заслуженным» чекистом, благополучно перенесшим все ягодо-ежевско-бериевские штормы. Это был худощавый человек лет за пятьдесят, с холодными зеленоватыми глазами, с явным усилием заставлявший себя говорить любезно. В последовавшем разговоре и при позднейшем, более близком знакомстве он напомнил мне знаменитого «Ирода», жандармского ротмистра Соколова, заявившего когда-то народовольцу Поливанову: «Прикажут говорить ′ваше сиятельство′ – буду говорить ′ваше сиятельство′, прикажут задушить – задушу».

И, пожалуй, это все-таки был разговор, а не допрос. Меня расспрашивали, а не допрашивали о моих друзьях и знакомых, и я, не особенно кривя душой, отвечал, что у меня их великое множество, и назвал Всеволода Кочетова, Александра Дымшица, Дмитрия Молдавского (со всеми я, действительно, дружил в конце 1940-х – начале 1950-х). Я был уверен, что ссылка на них не могла принести им ни малейшего вреда, хотя, по совести, и их не следовало бы называть. Однако дело в том, что чуть осмелев после своей поездки в Павловск, я сумел, как мне казалось, избавиться от своих топтунов и отправиться к одному из друзей, чтобы посоветоваться по поводу сложившейся ситуации. Друг мой в юридическом отношении был еще менее квалифицирован, чем я, и мы выработали совместно, вероятно, одну из худших, если не самую худшую форму поведения: если вызовут на допрос, никого не называть, но в своих ответах держаться возможно ближе к истине.

Несмотря на эту смехотворную тактику, несмотря на всю свою неопытность, первый раунд выиграл я: я узнал, что они допрашивали А. Я. Кучерова, одного из редакторов в журнале «Звезда», еще одну мою приятельницу (имени ее я не называю, поскольку роль ее осталась для меня не ясной, а протокола ее допроса в деле при моем с ним ознакомлении не обнаружилось) и что их весьма интересуют мои отношения с Севером Гансовским – писателем-фантастом, переехавшим года за два до этого в Москву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю