Текст книги "Призрак оперы N-ска"
Автор книги: Кирилл Веселаго
Жанры:
Мистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Думаю, нелишним будет сообщить непосвященному читателю, что в подвалах N-ской оперы с незапамятных времен проживали большие кошачьи семьи. Потомственные театралы, они никогда не позволяли себе объявиться на сцене во время спектакля, следя за представлением откуда-нибудь с верхотуры. Впрочем, в последнее время на оперу вообще никто из котов не ходил, предпочитая слушать пожилых, растянувшихся на трубах кошаков, неспешно мурлыкавших о певцах и дирижерах прошлых лет…
Беспощадная травля, развернутая особистами театра, застала кошачье сообщество врасплох: многие десятки лет им не приходилось сталкиваться с подлостью и жестокостью. Взрослые коты (из тех, кто уцелел) стали спешно эмигрировать в соседние дворы и подвалы; котята помоложе рассыпались по буфетам и репетиционным классам, где их разбирали по домам сердобольные артисты… Так или иначе, но для кошачьей коммуны в Дзержинке наступили черные дни: Огурцов и Юрьев, отлавливая бедных зверушек удавками и сачками, нещадно душили их; баритон Барабанов сворачивал котам шею, а режиссер Забитов, оскалившись, резал тех маленьким перочинным ножичком. Все тушки затем относились на опознание лично Абдулле Урюковичу, но дирижер лишь морщился и досадливо поводил прыщами: рыжего среди убитых не было.
* * *
…Пожалуй, одним из самых перегруженных работой департаментов Дзержинки был ОХБ – чего-чего, а работы в отделе художественной безопасности театра хватало. Сформировался он (вскоре после прихода к власти Абдуллы) на месте бывшего главного режиссерского управления оперы вполне естественным образом: режиссеров в театре практически вывели всех, а оставшиеся в режуправлении Арык Забитов и потомственный певец Лапоть Юрьев не представляли своей работы без обеспечения внутренней и внешней безопасности искусства: только твердая уверенность в том, что лучшим людям, лучшим творцам Дзержинки ничто не угрожает, могла подвигнуть многих членов творческого коллектива на трудовые подвиги. Еще одна сотрудница отдела, Фира Николаевна, ввиду преклонного возраста лишь готовила и раздавала бутерброды на банкетах, да порой по телефону стращала артистов увольнением – иногда по спецзаданию самого Абдуллы Урюковича, между прочим!..
Проблем у отдела, как мог уже уяснить проницательный читатель, было ох, как немало – а время и жизнь ставили все новые и новые задачи. Конечно, силами только лишь сотрудников отдела с работой было бы не справиться – даже невзирая на то, что директор театра Огурцов, хромой заворкестра (а по совместительству – замзав ОХБ) Петров, менеджер-тромбонист Позор Залупилов и Стакакки Драчулос, пребывавший в чине Личного советника Абдуллы Бесноватого по вопросам художественной безопасности (с перспективой вскоре возглавить ведомство) не щадили, что называется, живота и времени своих, участвуя в оперативных разработках или часами просиживая у мониторов телевизионных камер, скрыто размещенных во многих помещениях и туалетах театра. Слава Богу, мир, как говорится, не без добрых людей: большой вклад в работу отдела вносили общественные инспекторы: хормейстер Барбарисов, баритон Барабанов, редактор Кретинов, пианистка Бесноватая, а также некоторые другие артисты оркестра и хора, рапорты которых проходили в отделе под кодовыми номерами.
Одной из острых проблем, уже довольно давно стоявшей на повестке дня, была изоляция прекрасного искусства Дзержинской оперы от критика-самозванца Мефодия Шульженко, который профанировал и осквернял все высокие и чистые творческие достижения коллектива, представляя их словно в кривом зеркале в гнусных и непрофессиональных писаниях своих. Травля Шульженко на его же, так сказать, собственном фронте не привела к ожидаемому успеху: на ту или иную публикацию серьезной критики или статью присяжного журналиста он неизменно отвечал с дерзким и похабным юмором – что, в конечном итоге, только играло на руку его же популярности.
Так, письмо педагога-коммуниста Дриськина, пришедшее как-то в редакцию «Измены», гадкий Шульженко взял, да и опубликовал – сохранив все особенности стиля и орфографические ошибки автора; а поступившие туда же письма в защиту маэстро Бесноватого, подписанные большим другом дирижера, членом N-ского союза художников (и нештатным сотрудником ОХБ Дзержинки) Морисом Пигалем, мерзавец также решился предать публикации безо всяких купюр, предпослав им заголовок «Скажи мне, кто твой друг…» – и весь честной народ N-ска смог оценить причудливый язык творца, где слова «говномет», «нагадил» и «охерел» мирно соседствовали с горячим утверждением художника, что-де «ваш музыкальный оборзеватель, простите, е…нулся мозгами на нервной почве!»…
Именно тогда мудрейший Абдулла Урюкович (да хранит Аллах здоровье и разум его!) постановил: не пускать мерзавца в театр, и дело с концом! Но простое (как и все гениальное!) решение оказалось не так просто исполнить; впрочем, однажды фортуна все-таки улыбнулась особистам.
Дело было так: как-то раз Мефодий Шульженко, проходя мимо Дзержинского театра под руку с молодой женой, сопрано Еленой Эворд (которая к тому времени уже вероломно оставила труппу Абдуллы), заинтересовался афишей: давали «Евгений Онегин», где Ленского пел престарелый Драчулос, а в партии Татьяны дебютировала молодая солистка Марфа Пугач (в равной степени отличавшаяся как хорошим голосом, так и огромнейшими габаритами). Онегина, по старой памяти, пел баритон-спортсмен Селезень. Решив полюбопытствовать и поразвлечься, супруги завернули в театр – и, как это всегда водилось, «стрельнули» контрамарку у администратора Бабтраха – к вечеру, по обыкновению, слегка подвыпившего.
Лишь только враги высокого искусства заняли свои места в полупустом зале, как потомственный певец Лапоть Юрьев, узрев факт нарушения художественной безопасности в мониторах систем слежения, передал сигнал «опасность!» товарищу Огурцову. Одновременно поступил устный рапорт от администратора Дыркина, и по театру была объявлена художественная тревога номер один.
Когда Стакакки Драчулос затянул: «Я-у-у лю-у-ублю-у-у вас, я-у-у лю-у-ублю-у-у вас, Оульга-у-у!..», Нарцисс Отравыч Бабтрах уже пять минут подвергался перекрестному допросу с устрашением – и посему, лишь только Марфа Пугач простонала «Кто ты – мой ангел ли хранитель…», фиолетовый нос Бабтраха возник в ложе, где Шульженко с Эворд восседали в торжественном одиночестве.
– Вы что, блин, охерели?! – засвистел администратор пронзительным шепотом. – Уходите!.. Уходите скорее!..
– Да что случилось, Нарцисс Отравыч?! – недоумевали молодые.
– Что, что… Я ж не знал, блин, что такое дело!.. Уволить меня, что ли, хотите?! Давайте, уходите… И если кто спросит – я никакой контрамарки вам не давал, понятно?!. Кстати, где она – дайте-ка ее сюда!.. Идите, идите же!..
…Нарушители художественной безопасности, слегка ошалевшие от неожиданности, были изгнаны из театра. Все сотрудники ОХБ, пожимая друг другу руки, праздновали победу. Но торжество, увы, продолжалось недолго: гадкий критик стал вновь, как ни в чем не бывало, посещать представления Дзержинской оперы – но теперь, наученный опытом, он уже не обращался к Бабтраху, а просто покупал билет в кассе, поскольку время аншлагов в N-ской опере давно уже кануло в Лету.
Абдулла Урюкович, призвав в помощники Огурцова, тут же мудро распорядился резко повысить цены на билеты. Публики в зале стало еще меньше, а горе-критик Шульженко вдоволь глумился над прекрасным, дерзко сравнивая цену билета с ценою килограмма колбасы, а качество спектакля – с качеством этой самой колбасы: однако сам, мерзавец, продолжал посещать многие спектакли оперы, как примечательные, так и не очень… И продолжал писать свои ревю, сволочь!..
Мириться с этим обстоятельством было трудно, больно – но похоже, что поделать уже ничего было нельзя: даже развешенные в кассах словесные портреты Шульженко не выручали, поскольку некоторые тайно сочувствовавшие негодяю кассиры готовы были бесплатно вручить ему билет – да, кроме всего прочего, Шульженко легко мог купить билет у кого-либо из несчастных, предлагавших «лишний билетик» у входа в театр, или, на последний случай, в одной из театральных касс города N-ска. И, в преддверии новых событий в художественной жизни Дзержинской оперы, ОХБ в полном составе ломал голову: как же все-таки избавиться от настырного критика? История уже, что называется, дышала в спину и наступала на пятки, а решение все еще заставляло себя ждать.
* * *
…В строгом соответствии с волею Абдуллы Урюковича, работа над новым проектом N-ской оперы продолжалась вовсю. После долгих споров и тяжких раздумий, коллектив творцов решил назвать создидаемую оперу просто и красиво: «Абдулла». Однако сам Бесноватый предложение не утвердил, заметив, что это будет слишком фамильярно. Таким образом, явив обществу прекрасный пример разумного компромисса, название «Абдулла Урюкович», горячо одобренное художниками абсолютно единогласно, стало окончательным титулом рождающегося музыкально-драматического произведения.
…Не успел Абдулла Урюкович вернуться из Буркина-Фасо, где побывал с гастрольной поездкой во главе оркестра N-ской оперы, как тут же вновь с головой ушел в работу: композитор Борис Мусоргский принес Абдулле на показ первые страницы новой оперы. Властным движением прыщей Абдулла удалил лишних из кабинета, и Мусоргский, волнуясь и потея, сел к роялю. Насыщенная мажорными аккордами и секвенциями, торжественная и эпическая музыка увертюры, богатая октавными ходами, дирижеру понравилась.
– Что вы думаете насчет оркестровки? – строго спросил творца Абдулла.
– М-хэ… Тых-хс… Что ж… – вновь жарко вспотел композитор. – Оркеструем немножечко, так сказать, в шостаковичской традиции… Ну и… кхе… конечно же, нашего, мусорянинского добавим-с!..
– Это правильно! – одобрил Абдулла. – Тромбонов, главное, не жалейте!.. Литаврам спать не давайте!.. Вощем, это – в нашей, в русской традиции валяйте все!
Окрыленный похвалой, Борис Мусоргский поспешил домой: в самом центре N-ска, в новой квартире, выделенной композитору городским головою Добермановым (известным покровителем искусств) по личной просьбе дирижера Бесноватого, дышалось легко и сочинялось свободно.
Мусоргскому, кстати, втайне завидовали многие участники творческого коллектива: он, действительно, легко отделался – что ни говори, а написать музыку к драме или даже оперу было много легче, чем сочинить собственно сюжет, либретто: над этой задачей бились критик Шкалик, художественные шефы «Пи-Си-Пи» Энтони Джастэлитл и Стивен Тумач – но даже от них проку было маловато, не говоря уже о тупом и неспособном на выдумку Залупилове или гораздом только на всякие скабрезности Драчулосе. Так что бедному Абдулле Урюковичу приходилось буквально за всем следить самому.
И действительно: первую картину Шкалик вдруг условно окрестил «Годы учения». «Это какого еще учения-мучения?!» – вскипел Абдулла. Что они себе воображают?! Что какой-то сопливый старикашка-профессор мог действительно его чему-нибудь научить? Это его, Абдуллу! Неужели непонятно, что именно он, Бесноватый, поделился крупицами своего знания, дарованного Аллахом?.. Именно он, как великий пророк, спустившись с высоких и гордых вершин, принес им счастье, одарив подлинным, а не мнимым талантом исполнения музыки, правильного и вдохновенного!.. Посему первая сцена так и называлась: «Схождение с гор»; а Борис Мусоргский как раз отправился домой заканчивать одноименную симфоническую картину.
Однако гораздо большую заботу для творческого коллектива сейчас представляла сюжетная линия Вдохновения Абдуллы Урюковича – то есть, партия сопрано: надо ли говорить, что ничтожнейший идеологический «прокол» здесь был совершенно недопустим?! Моисей Геронтович, денек попыхтев над бумажками дома, принес текст для выходной арии Вдохновения. Начинался он так:
Я – муза твоя, вдохновитель ты мой,
В труде не щадишь ты себя, сын Урюка!
Не знаешь ты отдыха в творческих муках,
Искусство несешь ты над всею Землей!
—
и так далее. Бесноватому сначала не понравилось, что Муза обращается к нему на «ты» – но Джордж Фруктман пояснил, что это необходимо, ибо плох тот художник, который не вступил со своим вдохновением в интимную связь. Текст получил высочайшее утверждение и был запущен в работу.
* * *
«„Пиковая дама“ – это приятно, хорошо и полезно!» – по крайней мере, известный N-ский журналист, собкор журнала «Уголек» Пима Дубин был в этом полностью уверен, поскольку имел соответствующую информацию из источников, заслуживавших абсолютного доверия. Подойдя к своему компьютеру (а с техникой Дубин был на «ты») и вызвав «Лотус-органайзер», Пима ловко открыл файл «культурная жизнь семьи». Поставив в соответствующем окошке текущего месяца «галочку», Пима Дубин с сознанием выполненного долга устремился в Дзержинку.
Огромный организм Дзержинской оперы, невзирая на занятость лучших сил предварительными репетициями грядущей, самой важной премьеры, вовсе не был парализован, как этого хотелось бы всяким хулиганам от музыкальной критики: спектакли текущего репертуара шли вовсю, одаряя тех немногих N-чан, которые еще могли себе позволить купить билет, радостью общения с высоким искусством.
Сегодня, например (как уже мог догадаться проницательный читатель), N-ская опера давала «Пиковую даму». Охочему до прекрасного журналисту Пиме Дубину крупно повезло, поскольку, через девятнадцать минут после объявленного в афише времени начала спектакля, за дирижерский пульт вышел сам Абдулла Урюкович. Отгремели аплодисменты овационной акустической системы фирмы «Примус»; со скоростью и грохотом скорого поезда «Москва-Владикавказ» прошумела интродукция – и вот уже со сцены звучит знаменитая баллада Томского. То ли от нехватки кадров, то ли в силу личных амбиций певца, которому лавры Александра Батурина все не давали покоя – так или иначе, но на сей раз, тяжело ступая по сцене на длинных негнущихся ногах и выкатывая колесом грудь, Томского пел бас Обалденко. В тех местах, где коварный композитор украсил партию Томского высокими нотами, певец Обалденко широко открывал рот и, поднимая верхнюю губу, демонстрировал немногочисленной публике обширный ряд зубов – длинных и желтоватых, как клавиши хорошего рояля. Звук же, исторгаемый певцом в верхнем регистре, был на удивление тих, навевая ностальгические ассоциации с сипловатым наигрышем баяна послевоенных лет; впрочем, благодаря неустанной заботе Абдуллы Урюковича о своих согражданах, от грустных воспоминаний N-ские меломаны были надежно упрятаны за лавиной звуков громыхавшего оркестра.
Партию Лизы исполняла другая звезда Дзержинки – Галя Зытыбова, ранее певшая в оперном театре города Улан-Удэ («Милан-Удэ», как зло шутили недруги). Зытыбова обладала дивным грудным голосом, чарующе раскачивавшимся как-то на восточный манер. Вкупе с ее оригинальной актерской школой (Галя не любила много двигаться по сцене), загадочным взглядом красивых раскосых глаз и эффектной внешностью – правильной формой и мимикой лицо певицы напоминало сковородку с непригораемым покрытием – сопрано Зытыбова производила на охочего до прекрасного в искусстве Пиму Дубина потрясающее впечатление. «Откуда эти слезы? Зачем оне?..» – жарким шепотом спрашивал Пима супругу, уткнувшись к ней в плечо и будучи не в силах сдержать рыданий. «Н-да… Мои девичьи грезы, вы изменили мне!..» – думала жена Пимы, с плохо скрываемым отвращением оглядывая зареванную физиономию своего благоверного.
Заходясь слезами, Пима даже не заметил, как в арии Елецкого баритон Мыкола Путяга вместо слов: «Но ясно вижу, чувствую теперь я…» – вдруг понес совершенно неудобоваримую ахинею. Дежуривший на спектакле суфлер, народный артист республики Валерий Далласский просто зашелся от возмущения. «Ты что, совсем охерел?!. В арии Елецкого уже слов запомнить не можешь?!» – оглушительно шипел Далласский, почти по пояс высунувшись из суфлерской будки. «Ты ж совсем заврался уже, козел!.. Твою мать, и это – Дзержинский театр!..» – с пафосом закончил он свой гневный спич, неизвестно к кому обращаясь и вползая обратно в будку. Ошалевший от неожиданной нотации Путяга вдруг сразу вспомнил текст, и его криво распахнутый рот уехал куда-то в район левого уха: во фразе «состражду вам я всей душой» баритон как раз пытался спеть верхнее «соль».
Возможно, непосвященному читателю будет интересно знать, что в Дзержинской опере работали два суфлера: помянутый выше амбициозный, но вполне профессиональный Далласский и тихий, лучезарный человечек Сергей Малько. Последний (в прошлом – дирижер), был просто виртуозом своего дела: досконально зная партитуру, он «собирал» спектакли после самых немыслимых, самых криминальных ошибок солистов – когда, казалось, уже ничто не в силах помочь. Обладавший абсолютным слухом Малько давал певцам не только текст, но порою и «мотивчик»; и в самых сложных ансамблях солисты всегда смотрели на четко и ясно дирижировавшего из своей будки суфлера – в то время, как Бесноватый, жестами сеятеля разбрасывая вокруг себя руки, потел и хрипел за пультом.
Разумеется, это обстоятельство не смогло укрыться от внимания службы художественной безопасности театра; рапорт ОХБ, в свою очередь, вызвал приступ праведного гнева главного дирижера. За всем сразу, однако, в силу колоссальной занятости своей, Абдулла Урюкович уследить не мог.
После сегодняшнего спектакля, когда виновато потупившись и пригнувшись, баритон Путяга вошел в кабинет Бесноватого, Абдулла спросил того недовольно:
– Ну, что там у вас в арии случилось?!
– Да это… все нормально вроде шло… А потом суфлер этот вдруг ни с того, ни с сего мне подсказывать начал… Да, это… Еще не те слова, главно дело!.. Ну вот, я и… того…
– Так!!. – свирепо повел прыщами Абдулла. – Юрьева ко мне!
– Я здесь-здесь-здесь… – испуганно залопотал Лапоть Юрьев, отделившись от стены. Усы его, обычно молодецки закрученные, сейчас вяло обвисли концами вниз.
– Что за произвол у нас в театре?! – рыкнул Бесноватый. – Что эти суфлеры себе позволяют?!. Один подсказывает невпопад, другой вообще – дирижирует все время… Я ведь уже как-то распорядился: уволить мерзавцев ко всем шайтанам!.. Почему не выполнили?..
– Да ведь это… Абдулла Урюкович… По трудовому законодательству не можем! И потом, кто подсказывать будет – ведь столько людей влетают в партии буквально за три дня…
– К шайтанам трудовое законодательство! А насчет подсказывать… Это… Подумаешь, за три дня!..
– Может быть, вы распорядились концертмейстеров занять? – услужливо изогнулся Юрьев. – Ответственного за спектакль – или того, с кем партия готовилась?..
– Ну конечно! – удовлетворенно хмыкнул Бесноватый. – Наконец-то вы уловили мою мысль!..
* * *
…Через несколько дней оперная труппа улетала на гастроли в Англию. Среди грузившихся в стоявший у театра автобус выделялся светлый пиджак суфлера Малько, специально купленный им по случаю предстоявшей поездки: впервые в жизни он отправлялся за границу. Однако, только лишь Малько удобно устроился в кресле у окошка, как к нему тут же подбежал Позор Залупилов.
– Немедленно выйдите из автобуса!!! – заорал Залупилов, перекосив свое обезображенное нелегкой жизнью лицо, рождавшее ассоциации с ромштексом из оперного буфета. – …Что?!. Вы не то что не едете: вы уже три дня, как уволены!!.
…Когда чартерный самолет «Аэрофлота» с ободранным салоном благополучно взлетел с N-ского аэродрома, мигающая разноцветными огнями и завывающая сиреной машина «Скорой помощи» увозила в реанимацию Сергея Малько с обширным инсультом.
* * *
После возвращения своего из Перу (где маэстро с триумфальным успехом продирижировал за пять дней семью концертами местного любительского симфонического оркестра «Память предков» и привез оттуда целый ворох восторженных рецензий авторитетнейших критиков страны – Шнитман-Лопеса и Педрильо-Кауфмана), Абдулла Урюкович не на шутку притомился. Поднявшись к себе в кабинет, дирижер особым движением прыщей на лбу дал понять, что просителям лучше покинуть кабинет; в комнате остались лишь самые достойные да представители Отдела художественной безопасности театра.
Выступить с отчетом на сей раз доверили баритону Барабанову. «За истекший период мною, вместе с доверенными лицами Пятым и Седьмым, была произведена проверка на лояльность жильцов комнат 425 и 647 театрального общежития на улице строителя Русакова…» – прочистив голос, чуть севший от волнения, приступил певец к делу. Абдулла Урюкович, однако, настолько устал, что едва прислушивался к донесению баритона. «Довольно! – оборвал он Барабанова. – Что еще реально сделано?» – «Благодаря тщательно проведенной работе нештатного сотрудника отдела Шавккеля, в газете „У речки“ была предотвращена очередная публикация известного вам критика…» – с готовностью заговорил Позор Залупилов (некоторые имена в присутствии Абдуллы Урюковича произносить было строжайше запрещено).
Внезапно, наткнувшись на взгляд выпученных глазок Лаптя Юрьева, горячее бормотание Позора прервалось на полуслове. Начальник ОХБ таращил свой взор на Абдуллу Урюковича: убаюканный лопотаньем придворных, великий музыкант погрузился в сон. Поднявшись на цыпочки и тихонько шикая друг на друга, шестерки с величайшей осторожностью покинули кабинет, бесшумно притворив за собой дверь.
* * *
Волнующий процесс создания оперы «Абдулла Урюкович» шел своим чередом; прекрасные и величественные картины из жизни великого дирижера принимали все более реальные очертания. Часть оркестрованных уже отрывков репетировал с музыкантами дирижер Кошмар; знаменитый художник Псыкин почти закончил макет декораций; N-ский либреттист и оперный переводчик Фурий Мимикрин, также привлеченный к работе (слабеющий разум Шкалика с большими объемами работы быстро справиться не мог), мастеровито и ловко облекал идеи творческого коллектива, утвержденные предварительно Бесноватым, в гладкую стихотворную форму.
А на верхней сцене режиссер Фруктман вовсю репетировал отрывки с хором ангелов. Для этой цели был приглашен хор мальчиков N-ской Академии хорового искусства под управлением Дьякова. Сцена получалась довольно долгая, но – по уверениям Фруктмана, Джастэлиттла и Тумача – удивительно, просто необычайно эффектная. Суть ее заключалась в том, что после напевной арии-рассказа Старого Акына, поведавшего окружающем о скором приходе Гения, недоверчивые сельчане поднимают старика на смех и награждают обидными шутками. И вот тут-то как раз из-за облаков и появляется стайка ангелочков, которые не только рассказывают горцам о справедливости прорицаний Старого Акына, но еще и повествуют собравшимся о многих грядущих подвигах Абдуллы, призванного прославить народ свой и даровать новую, хорошую и красивую жизнь многим народам Земли.
Либреттист Фурий Мимикрин, надо отметить, не поскупился на стихи, и сцена эта занимала довольно много времени. Борис Мусоргский, в свою очередь, чтобы придать хору ангелочков больший вес и убедительность – и это, заметьте, без потери прозрачности звучания! – написал его в пятиголосной фугированной форме (ляпнув по парочке тем и противосложений у непопулярных нынче Генделя и Палестрины). Бедные же детишки из хора, уже замученные Дьяковым в классах при спешном разучивании новой музыки, на первых в своей жизни театральных репетициях теперь тряслись от страха и холода, поскольку Фруктман настоял, чтобы с первой же репетиции ангелочки выходили на сцену абсолютно голыми. «Всякие эти майки и, особенно, трусы лишают меня вдохновения!» – жаловался он.
«Придет к вам с гор спаситель мира,
Целить вас будет красотой.
Дают нам знаки все светила,
Что человек он непростой…» —
скулили воспитанники под грохот рояля. Простуженные, часами некормленные дети порою просто падали в обморок – в особенности после того, как на спину им, с помощью клея «Суперцемент», стали прикреплять увесистые пластиковые крылышки. «Вы что, собаки ссаные, совсем ошалели?! – шипел на них руководитель хора Дьяков. – Почувствовал себя плохо – так отползай, говно такое! Если кто еще в обморок на сцене вздумает шмякнуться – убью, так и знайте!!»
Переминаясь с ноги на ногу на холодном дощатом полу, воспитанник интерната хорового училища Коля Ажабов пребольно и зло пихнул тощего и сутулого смуглого мальчика, стоявшего рядом. «Это из-за вашего брата, грузинцев-дагестанцев всяких, нам тут всю эту фигню терпеть надо!» – прошипел Ажабов на ухо соседу. Воспитанник Арбат Амбар поежился, однако ничего отвечать не стал. «Когда-нибудь подобную оперу напишут и про меня!» – подумал маленький, но гордый абхазец.
Посетив одну из репетиций и пройдя вдоль строя ангелочков, голых и щупленьких, как цыплята N-ской птицефабрики, Абдулла Урюкович остался доволен. «Придет к вам с гор спаситель мира…» – напевал Бесноватый, возвращаясь к себе в кабинет по узким полутемным коридорам.
* * *
Закрыв за собой дверь, Бесноватый вдруг приостановился, неожиданно увидев в сумраке едва освещенного кабинета высокую фигуру сидевшего за столом в его (его, Абдуллы!) кресле человека. Вскипев от негодования, дирижер сделал несколько шагов по направлению к столу и вздрогнул: на рабочем месте главного дирижера N-ской оперы восседал мертвец. На лице, разложившемся почти полностью, очки в тонкой металлической оправе выглядели достаточно нелепо и даже забавно (впрочем, Абдулле Урюковичу пока было не до смеха); остатки длинной седой бороды клочьями спускались на полуистлевший старомодный сюртук.
– Вот что я вам должен сказать, дорогуша, – внезапно провещалась мумия надтреснутым, хрипловатым голосом. – Сами, наверное, понимаете: прибыл я сюда не по своей воле… Но голубчик мой, что вы себе позволяете – в одном из старейших российских театров, в цитадели, можно сказать, русской оперы – такое вытворяете!.. Вот Направник, например, ставил свои оперы, чего уж там… Но во-первых, оперы заказывались Дирекцией императорских театров, а во-вторых – не о своей же персоне он их писал!..
– Ха! Направника вспомнил! – раздался вдруг насмешливый голос, и Абдулла увидел восседавшего в другом кресле, напротив стола, тучнеющего и нестарого еще человечка с красноватым носом и неровной круглой рыжей бородкой. В руке человечек держал неполный захватанный стакан с прозрачной жидкостью. – А кто на его оперы пакостные рецензии пописывал? А?..
– Я, батенька, ничего подобного не писал! – с достоинством ответил благообразный мертвец.
– Конечно! Ведь Направник ваши оперы ставил – зачем же самому рисковать? Можно бездарному Цезарьку поручить поганую статейку написать!.. С музыкой-то у парня роман не сложился… – язвительно заметил кругловатый.
– Модя, сколько можно вас учить – нельзя в таком тоне отзываться о коллегах. Господин Кюи – музыкант умный, знающий…
«Шайтан меня забери, это же Мусоргский! – ошалело подумал Абдулла. – Ну точно! А этот, в очках – Римский-Корсаков, что ли?!» – И, несмело кашлянув, Бесноватый хрипловато произнес:
– А я вот, Николай Андреевич, за ваше творчество серьезно, так сказать, взялся… Фестиваль вашего имени вот затеваю… «Китеж» вот, без всяких купюр, полностью сделал…
– Да что толку-то: «без купюр!» – недовольно передразнил композитор Абдуллу. – Музыку метрами, килограммами, как лавочник какой, мерите!.. И не «Китеж» опера названа, а «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии»; а имя мое не «Римский», как вы во всех своих высказываниях меня величать изволите, а Римский-Корсаков!.. Бестолково, торопливо все; вот радости-то мне: «без купюр»!.. Суета, все спешка какая-то, как на пожаре; а чтобы даже какая итальянская опера так погано на Императорской сцене была поставлена, я уж и не припомню, право… Думать надо хотя бы иногда, батенька, что делать изволите… Направник, право слово, и тот лучше был: купюры делал, но думал – ду-мал! – Распалившийся от взволнованной речи труп композитора немного помолчал, остывая. – Я бы вообще, если бы сейчас свои оперы ставил, многое бы сделал по-другому… Может быть, и прав был Направник – что-нибудь и стоило бы подсократить…
– Вы, душа моя, все опять о себе, – заговорил Мусоргский. – Аль забыли, почто мы здесь пожаловали? Аль вас с того света частенько погулять выпущают? – И автор «Хованщины» сделал большой глоток из своего стакана.
– Если б вы поменьше пили, Моденька, – недовольно пробурчал Римский-Корсаков, – глядишь, еще поболе моего на этом-то свете погуляли бы…
– Поздно меня учить, Николай Андреевич! – захохотал Мусоргский. – Как видите, меня и могила не исправила! – Довольный шуткой, он еще раз хохотнул и вновь прихлебнул из стакана, занюхав рукавом шелкового шлафрока и поморщившись. – Ух, едрена водчонка-то! От Елисеева, не иначе!.. А вы, батенька, лучше бы извинились за оркестровочку, что мне подсуропили… Преснятина, хуже букваря! Аж противно, ей-Богу!..
– А я все о том и толкую! – заупрямился Римский-Корсаков. – Кабы с зеленым змием не дружили – глядишь, еще и не одну оперу написали бы самостоятельно! – (на последнее слово он нажал особенно).
– Зато смотрите, как я хорошо сохранился, проспиртованный-то! – Мусоргский не терял веселого расположения духа. – А на себя взгляните!.. И «Бориску» моего по всему свету дают; не забывают…
Полуразложившийся Римский-Корсаков обиделся.
– Ладно, довольно, сударь мой… Давайте-ка к делу, – и, повернувшись в сторону Бесноватого, мумия приняла торжественный тон. – Во-первых, все эти глупости с вашей новой оперой надобно немедля – слышите? – немедля прекратить; негоже давать дорогу в императорские театры всяким, простите, посредственностям, единственное и весьма сомнительное достоинство которых состоит в том, что они являются однофамильцами великого композитора прошлого…
– Именно: «великого» – это вы хорошо сказали! – довольно крякнул Мусоргский. Допив остаток жидкости из своего стакана, он швырнул его в зеркало – где тот и канул совершенно беззвучно; а на столе подле композитора тут же появился новый, наполненный до краев. – Фу ты, гадость какая! – последнее уже относилось к пластмассовому футлярчику с компакт-диском фирмы «Примус», который Мусоргский взял со стола и вертел сейчас в руках с нескрываемым отвращением. – «Дзер-жин-ски»… – прочел он тисненую золотом надпись на обложке. – Это тот, что ли, который колбасную лавку на Съезжинской в Петербурге держит? «Мусоргский… Римский-Корсаков… Чайковский… Лядов…» – продолжил чтение великий композитор. – Тьфу, зараза! Николай Андреич, полюбуйся, дорогой: это они теперь солянкой из нашей музыки, на манер бочек с солониной, приторговывают, нечестивцы! Эту оперу поганую, что о тебе сейчас валяют, тоже, небось, засолить надумал?!