Текст книги "Призрак оперы N-ска"
Автор книги: Кирилл Веселаго
Жанры:
Мистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Молодой дирижер, не лишенный таланта, свою карьеру Абдулла начал просто блестяще – многие вещи он и теперь вспоминал с удовольствием; но тревожное ощущение, что нынче с ним далеко не все в порядке, в последние год-два лишь усиливалось. Абдулла бойко соображал, но страх как не любил задумываться; жизнь свою он организовывал так, чтобы почти ни на минуту не оставаться одному; не засиживаться на месте. Новые партитуры, с наушниками от плейера в ушах, Абдулла учил обычно в машине или самолете. Он не помнил, когда в последний раз открывал какую-либо книгу; он работал жадно, не останавливаясь…
Абдулла Урюкович вновь ощутил внутри некую пустоту – и он знал, что избавиться от этого ощущения можно только внешней видимостью бурной деятельности… Как-то было нехорошо; что-то было не так. «Что же это не идет никто?» – тоскливо и связно подумал он.
Бесноватый все больше и больше начинал бояться своего окружения – достойнейших людей, которых театральный сброд совершенно незаслуженно окрестил «шестерками». Абдулле иногда казалось, что пользующиеся его особым доверием коллеги лишь ждут подходящего момента, чтобы вцепиться в горло хозяину. Кроме них, поговорить в театре Абдулле было уже почти не с кем. Многие солисты, заключив контракты на Западе, надолго исчезали из театра: и если раньше это были только такие известные певцы, как Верновкус или Белов, то вслед за ними потянулись и Эворд, и Александров; тенор Дазулин стал разъезжать по собственным контрактам и перестал толкаться в толпе просителей у кабинета – а разве мало он, Абдулла, унижал того? Разве не старался он всячески испортить Дазулину репутацию? Но стоит этим мерзавцам разинуть рот и издать несколько нот, как придурковатые западные импресарио забывают о всех мудрых словах Бесноватого и пачками волокут певцам контракты! Даже тенор Бражников нашел себе двухгодичный контракт в Германии. «Сколько же вам там платят?» – насмешливо спросил его Бесноватый при встрече. – «Всяко больше, чем вы! – дерзко ответил Бражников, всю свою жизнь ходивший по театру тише воды, ниже травы. – По крайней мере, меня там уважают и не орут каждый день, что я пою в театре только благодаря их доброте!».. «Вот и люби их, гадов, после этого!» – тоскливо подумал Абдулла. Да что Бражников – даже тенор Дудиков, уже, в общем-то, заканчивающий свою певческую карьеру и никаких западных ангажементов вообще не имеющий, на недавней репетиции позволил себе вообще нечто неслыханное!
А дело было так: после того, как Абдулла (совершенно, между прочим, справедливо) «осадил» тенора, позволившего себе некстати спросить дирижера, долго ли ему еще здесь сидеть (он торчал без дела на довольно-таки бестолковой репетиции Бесноватого – бестолковой из-за ошибок певцов и оркестра, разумеется! – уже третий час), Дудиков, при всем честном народе, заявил, чтобы Бесноватый, падла кавказская (он так и сказал!), убирался к себе в аул и поднимал там музыкальную культуру; в русском же театре никто подобных кишлачных порядков терпеть не станет. Каково? Абдулла Урюкович от неожиданности даже растерялся и заорал: «Да я тебя, пес неверный, шакал позорный, уволю ко всем шайтанам!!!» – «Это мы еще посмотрим!» – нагло заявил Дудиков – и вот уже почти неделю благополучно сидел на больничном.
Бесноватый любил производить впечатление экспрессивного человека; он допускал даже, что особенности воспитания порой не всегда давали ему точно провести границу между порывистостью и банальной грубостью; но неужели это такой уж великий грех?.. Однако, как ни крути, чтобы стать великим дирижером, одной экспрессии все-таки маловато – Абдулла понимал это, поскольку был умен. Он мучительно страдал оттого, что жалкие эти писаки и музыкантишки не торопились называть его имя рядом с именами Направника, Самосуда, Симеонова, Мравинского или Мелик-Пашаева – не говоря уже о Караяне или Тосканини. А чем, собственно говоря, Абдулла был их хуже?! Кроме всякой ереси о «интерпретации», никто ведь толком даже объяснить ничего не может, идиоты! Решив все же как-то дело поправить, Бесноватый для начала строго-настрого наказал критикам создавать в писаниях своих образ «театра одного дирижера» (что было абсолютно справедливо!); главным героем мог быть отныне только он сам. Несшие какой-то бред о «сценической культуре» и отсутствии якобы «самого духа театра» во вверенном Абдулле помещении, профессиональные режиссеры постепенно оставили Дзержинскую оперу. Трагедии в этом, конечно же, особой и не было, что бы там не писали всякие «независимые» критики (Бесноватый досадливо поморщился) и театроведишки; хочешь театра – дуй в драму! Власть же должна быть одна. Удовлетворившись результатом и стремясь к порядку еще большему, Абдулла постепенно разогнал и выжил из театра всех паяцев, кто только мог претендовать на так называемое «собственное мнение» – или, еще хуже – «достоинство». Незаменимых личностей у нас, как известно, нет и быть не может – и многочисленные земляки и родственники Бесноватого («Богаты горы талантами!» – не без понятной гордости думал он), пополнившие труппу, стали постоянно ездить с театром за границу, где получали по особым, лишь Бесноватому ведомым контрактам деньги, превосходившие гонорары ведущих солистов в несколько раз – видит Аллах, Абдулла Урюкович не был жадным человеком. Напротив, когда однажды перед гастролями в Израиле на одного из кунаков Абуталиб-аги не хватало в самолете места, из аэропорта домой был отправлен концертмейстер альтовой группы Шишкин.
Абдулла быстро понял, что для делового человека Дзержинская опера – место далеко не самое пропащее; надо только уметь развернуться. Слава Аллаху, даже в таком гнилом месте, как музыкальный театр, он не остался без единомышленников: до поры до времени вяло изображавший игру на тромбоне Позор Залупилов оказался дельным помощником, бдительно следившим за тем, чтобы никто из музыкантов оркестра не почувствовал ядовитого дыхания больших денег. И в один прекрасный день Бесноватый заключил контракт со звукозаписывающей фирмой «Примус», получившей эксклюзивное право на все записи театра. Труппа работала в неурочное время, записывая «Жизнь за царя», «Демон», «Вражью силу», другие русские оперы и симфонические программы, приумножая тем самым славу Дзержинской оперы и ее художественного руководителя. И пускай злые языки постоянно муссировали сплетни о его, Бесноватого, «черном бизнесе» (денежки текли прямиком на счет Абдуллы Урюковича в уругвайском банке «Негрокопилка») – чего бы они все стоили без его сметки и разворотливости?! Абдулла Урюкович даже порой сожалел – и небезосновательно! – что в опере без певцов вообще обойтись все-таки никак нельзя.
Как видите, работал Абдулла действительно много – но чувство беспокойства и какие-то нехорошие предчувствия не оставляли его. Подойдя к столу, он увидел бумажку: то был подготовленный Юрьевым и Залупиловым приказ об увольнении зарвавшихся певцов, возомнивших себя хозяевами собственной судьбы – Верновкуса и Белова – мировой известности баритонов, чей авторитет в интернациональном оперном мире был (наверное, в результате какого-то заговора) совершенно незаслуженно вознесен чуть ли не выше самого Абдуллы. Надо все-таки отдать должное широте души Абдуллы Урюковича: взяв перо, он надолго задумался. Внезапно из-за тумбы стола высунулся симпатичный мохнатый черт и озорно подмигнул Бесноватому, отчего настроение того сразу улучшилось, тревоги все разом куда-то исчезли; он повеселел. «Че там, подписывай!» – хохотнул черт и весело подмигнул снова. Абдулла радостно, по-детски засмеялся в ответ – и подписал.
* * *
«Ненаглядная сторона! Только здесь я дома…» – мурлыкал, выходя из театра, Стакакки Драчулос. Он пребывал в превосходном настроении: сегодня, при посредстве этого дурачка Трахеева, он подкинул еще один увесистый камень в огород тенора Дазулина. Кроме того, Залупилов и Юрьев изготовили приказ на увольнение баритонов – и Верновкуса в том числе!
Драчулосу нравилось чувствовать себя великим интриганом. Дазулину он пакостил хотя бы потому, что тот был тенором – и несмотря на то, что сходящему со сцены «по возрасту» Стакакки не было особого смысла портить жизнь более молодому, голосистому и одаренному коллеге – приобретенная за долгие годы работы в театре привычка осталась, и он не спешил с ней расставаться.
Верновкусу же – баритону, который в начале своей карьеры экстраординарным голосом не отличался, но благодаря настойчивому труду, выдающимся профессиональным качествам и актерскому таланту добившемуся прекрасных успехов и сделавшего великолепную международную карьеру, Стакакки пакостил просто потому, что его ненавидел. За что? – трудно сказать. Драчулос ненавидел многих: жену, с которой он не разговаривал годами, коллег, студентов; он ненавидел Бесноватого, с которым дружил по необходимости; и своего друга Флакона Бухалыча Оттепелева – бывшего секретаря парторганизации Дзержинского театра – Стакакки ненавидел тоже. С Бухалычем они постоянно, за глаза и в глаза, говорили гадости друг про друга – но это нисколько им не мешало мирно собираться в студии Драчулоса и напиваться раза эдак два в неделю.
А ведь Драчулос вовсе не был бесталанным человеком! Но, впав когда-то в цинизм – детскую болезнь многих начинающих актеров – он так и не смог от него избавиться, отчего и сам бывал иногда сильно несчастлив. Он говорил гадости там, где можно было их не говорить, и даже более того: говорил их там, где делать это уж совсем не следовало бы. Стакакки пакостил людям, от которых видел только хорошее – и гадил тем, кто мог бы принести ему немало добра. В силу собственного цинизма он, вскоре после блестящих дебютов, стал терпеть вокальные фиаско в партиях лирических героев: а какой же тенор без Ленского или Вертера?
…Подобная жизнь поневоле сделала из Драчулоса философа: исповедуя цинизм, в компании он любил поразглагольствовать о «белых червячках» и тлене, которые неминуемо ожидают каждого из нас в конце пути земного – но подобное сознание не служило для Драчулоса хоть сколько-нибудь серьезным препятствием в старании урвать от бренного нашего существования как можно больше благостей земных; и тем же цинизмом, видимо, руководствуясь, едва ли не высшим счастьем и долгом своим он почитал вредительство буквально во всем каждому ближнему своему. В общем, что там говорить – тяжела и скупа на радости была жизнь Стакакки Драчулоса.
…Однако сегодня, как мы уже успели отметить, Стакакки вышел из театра в превосходнейшем настроении. Незадолго до того, как оставить театр, Драчулос навестил дирижерскую комнату Бесноватого – где, при закрытых дверях, у них состоялся разговор исключительной важности. Посетовав на «сволочь Фирелли», который так и не приехал для постановки «Африканки» (справедливости ради надо заметить, что этот проект в планы всемирно известного режиссера никогда и не входил), они перемыли кости тенору Прочиде Фламинго, который тоже имел дерзость не явиться для участия в фестивале Бесноватого. «Нет, ну какая сука!» – шумно возмущался Драчулос; у Абдуллы Урюковича же, при мысли, что ни лишить премии, ни снять с зарубежной поездки – одним словом, ну никак, никак наказать зарвавшуюся знаменитость он не сможет, начинали ныть разом все зубы. Вообще, как известно, беда не приходит одна: и узнав, что Дранко Фирелли к N-ской постановке «Африканки» никакого отношения не имеет, фирма «Пи-Си-Пи», собиравшаяся транслировать премьеру по Евровидению на тридцать стран, в самый последний момент расторгла контракт с театром. Как только Абдулла Урюкович вспоминал об утраченных суммах, на лице у него красивым багровым цветом немедленно наливался очередной прыщ.
Впрочем, Стакакки с Абдуллой горевали недолго, поскольку было у них дело и поважнее – ради которого они, собственно, и собрались: это обсуждение очередного, смелого и блестящего проекта Бесноватого, который – абсолютно точно! – должен был принести театру почет, известность и славу, а дирижеру Бесноватому и нескольким особо приближенным к нему лицам, помимо всего вышеуказанного, еще и деньги, причем очень немалые. О чем шла между ними речь, точно сказать нельзя, ибо даже критик Кретинов почему-то беседу эту подслушать не успел. Но обсуждение удовлетворило и Стакакки, и Бесноватого; все пока шло по плану. До поры, до времени почти никто из солистов даже не подозревал о сути и масштабах задуманного; и поэтому, вспоминая оболганного тенора Дазулина и уволенных из театра баритонов, Стакакки радовался вдвойне. «Наверно, только дельтаплан помо-о-ожет мне»… – напевал он себе под нос, лузгая семечки и поплевывая на мостовую в то время, как ноги не спеша несли его по улице Мазохистов в сторону Силосной башни.
* * *
В театре, между прочим, всегда так: не успеешь оглянуться, как уже и вечер наступил. Сегодня Дзержинская опера дает «Тоску» – и хоть артистам и музыкантам, всецело поглощенным предстоящими гастролями в Италии и Франции, решительно не до искусства (скоро отъезд!) – профессиональный долг, тем не менее, превыше всего: отмены спектакля не было; show, как говорится, must go on…
Зал в опере сегодня заполнен даже более, чем наполовину: Тоску поет знаменитая N-ская звезда Валя Лошакова, широко известная, как «сибирское сопрано», даже за пределами России. Партию Каварадосси исполняет Фраер Дермантава – не так давно принятый в театр певец с изрядно потертым голосом неопределенного тембра – что, впрочем, не помешало ему очень быстро стать еще одной восходящей звездой Дзержинки. Завистники (ну куда от них денешься?) говорили, что своими стремительными успехами Дермантава был обязан одной незначительной, казалось бы, детали своей биографии: он являлся мужем пианистки Азизы Бесноватой – но оставим это утверждение на совести сплетников! Ну а в роли Скарпиа сегодня выступает дебютант N-ской оперы Арчибальд Сопель. До недавнего времени преподававший эстетику в СпецПТУ города Зауральска, все свободное от основной деятельности время он отдавал единственной пламенной страсти своей – пению в хоре старых большевиков. Там, в хоре, во время одного из шефских концертов, Сопель и повстречал судьбу свою – очаровательную и голосистую сопрано Лошакову.
Это была довольно романтическая история, которую они до сих пор вспоминают с трепетом и восторгом: лишь только Арчи услышал первые звуки, исторгнутые могучим сибирским организмом Валентины, вдруг враз позабыл он, где находится; ком подкатил к горлу – голоса подобной красоты и мощи слышать ему еще не доводилось. И когда Сопелю, вместе со всем хоровым братством, надо было подхватить припев: «Малая земля, геройская земля! Братство презиравших смерть…» – он вдруг хрюкнул пузыристо тяжелыми всхлипами, а товарищи по хору с удивлением и страхом заметили скупую мужскую слезу, впервые скатившуюся по округлой щеке Арчибальда… Подойдя к певице после концерта, Сопель, переполненный чувствами настолько, что говорить уже не мог, вымолвил лишь: «Будь моею!» – и хлопнул богиню свою земную тяжелой рукой по крутому и крепкому бедру. «Буду!» – коротко ответила Лошакова: она любила мужество. «Заметано?» – не веря своему счастью, с замирающим сердцем спросил Арчи. «Я ж, блин, сказала уже!» – отозвалась Валя, не любившая телячьих нежностей. А вскоре и свадьбу сыграли.
Арчибальд оставил родной хор и полностью посвятил себя вокальному совершенствованию Вали. Он был прирожденным педагогом, и Лошакова вскоре стала петь еще громче. Злые языки, правда, талдычили о какой-то «чистоте интонации» и мифических «полтона», на которых якобы ниже, чем нужно, пела Валя. Но супруги жили дружно и во всякие эти интеллигентские штучки не вникали.
А вскоре зычный голос Лошаковой был услышан аж в N-ске самим Бесноватым: Абдулла Урюкович, как мы уже не раз отмечали, был ох как чуток до всего талантливого, да сохранит Аллах здоровье и разум его. Он любил, когда громко: ведь известно, что хорошая музыка – громкая музыка, а хороший певец – громкий певец. Вместе с N-ской оперой, под чутким руководством Бесноватого и началась большая Валина карьера в большом искусстве.
Достигшая международного признания, а с этим – и некоторого влияния на Абдуллу Урюковича, она – своенравная сибирячка, ужас как не любившая кичиться хорошими манерами – поставила ему вполне определенное условие: «Хотите, чтобы я записывала „Валькирию“ для вашего сраного „Примуса“ – дайте Арчибальду спектакль!» (А бедный Арчи, хоть и любил педагогику – но ох, как стосковался уже по пению!)
Делать было нечего: ни Непотребко, ни Тулегилова такую драматическую партию вытянуть бы не смогли; Бараку лова была ленива и не имела громкого имени… Как было уже не раз замечено на этих страницах, Абдулла Урюкович был умен – и именно поэтому нынешним вечером баритон Сопель дебютировал на N-ской сцене.
Понятно, что подобное обстоятельство еще более нервировало и без того всегда нервного дирижера Аарона Полуяичкина. Он вышел за пульт, собранный и сосредоточенный даже более, чем обычно. Взяв в руки палочку, он внимательно (на кого – чуть более требовательно, на кого – помягче) посмотрел на музыкантов. Выдержав подобающую паузу и прикрыв глаза, Аарон глубоко вздохнул, вдохновенно взмахнул руками и начал дирижировать. Оркестр, заметивший это не сразу, но довольно скоро, приступил, наконец, к исполнению. Спектакль начался…
* * *
Как только заиграла музыка, в расположенной прямо над оркестром ложе появился невысокий толстенький человечек в этаком видавшем виды «номенклатурном» костюмчике, при галстуке неопределенного цвета, седой шевелюре и физиономией, которая ничем, кроме большого красного носа, запомниться не могла. Это был директор театра – Антон Флаконыч Огурцов.
Антон Флаконыч, начинавший свой служебный путь в органах государственной безопасности, был вскорости оттуда уволен (как поговаривают, за чрезмерное увлечение спиртным) и, выражаясь языком его коллег, «брошен на грязь» – то бишь назначен в N-ское городское управление культуры. Однако досадное происшествие и там нарушило его служебный покой – а ведь именно покой, в совокупности с «солидной» должностью и приличным окладом, был главной жизненной целью товарища Огурцова. Но…
А дело было так: однажды придя на службу, Огурцов обнаружил у себя на столе письменное распоряжение товарища Доберманова, бывшего о ту пору городским головой: в связи с приездом межправительственной делегации Общеевропейского культурного союза необходимо было, как говорили сухие строки распоряжения, подготовить обширную культурную программу, которая бы дала возможность высоким гостям увидеть и оценить полную картину всеобъемлющего и важнейшего значения города N-ска в культурной жизни современной Европы… – ну, и так далее. Ознакомившись с бумажкой, Антон Флаконыч заметно повеселел: дело в том, что согласно принятому его коллегами по предыдущему месту службы конспиративному языку, под «обширной культурной программой» подразумевалась совершенно определенная форма проведения досуга…
…Шикарно накрытый стол в стриптиз-кабаре «Подвязка», приготовленный товарищем Огурцовым наутро первого дня рабочего визита делегации, казалось, пришелся интернациональной культурной братии не совсем по вкусу: «Абсолют» и «Посольская» так и остались почти нетронутыми в заиндевевших серебряных ведерках, если не считать тех пяти бутылочек, которыми слегка «размялись» сам товарищ Огурцов и его референт; а на неистово танцевавших, почти в чем мать родила, дивно сложенных наяд иностранцы практически вообще внимания не обратили. Наконец, один из членов делегации сумел добиться от переводчика (который, надо сказать, тоже воздал должное ледяному «Абсолюту»), чтобы тот сообщил товарищу Огурцову, что в первый день визита они планировали посетить знаменитый N-ский художественный музей «Монплезир» и пообщаться с персоналом на предмет возможных инвестиций для поддержания исторического здания, которому уже грозило разрушение, в должном порядке. Сумевший выхватить суть из не вполне уже четкой речи переводчика, изрядно к тому моменту повеселевший Огурцов расхохотался: «Это Монплезир-то разрушается?! Нет уж, дудки: поддерживаем, как можем! Не допустим!» И, бровью подозвав водителя автобуса, шепнул тому: «В „Монплезир“! Да звякни, чтобы все было готово!..»
Здесь необходимо пояснить, что в силу поистине рокового стечения обстоятельств, крохотный коттеджный городок, расположенный на девственном берегу лесного пруда в живописнейшем пригороде N-ска и надежно укрытый от случайного взора не только буйной растительностью, но и высоким забором с бдительной охраной, где в великолепно отделанных помещениях роскошные голубые бассейны соседствовали с маленькими барами, уютными саунами, массажными комнатами, улыбчивыми девочками и отдельными кабинетами, был известен всей номенклатурной братии города N-ска под названием «Монплезир». Нет, конечно, очень многие борцы за идеалы социальной справедливости еще со школьной скамьи смутно помнили, что их родной N-ск по праву гордится уникальной коллекцией русской и западноевропейской живописи, а также шедеврами античного и прикладного искусства; были даже и те, кому довелось однажды в музее побывать. Но все-таки у лиц, поставивших свои интересы на службу народу, слово «Монплезир» ассоциировалось, прежде всего, с ласковыми филиппинками (для работы в Государственном Спецсанатории выходного дня их специально набирали в Бурятии и Казахстане), негромкой музыкой, новинками видео и так далее.
Что же касается товарища Огурцова, то он был счастлив безмерно: в силу незначительности своего поста он не имел права пользоваться отдыхом в «Монплезире»; однако визит высокой делегации, хоть ненадолго, но открывал ему доступ в рай… Всю дорогу он радовался, как ребенок, не замечая растущего недоумения иностранных делегатов; предвкушая скорые восторги, Антон Флаконыч «придавил» по пути, пополам с референтом, бутылочку мартини и фляжку «Бифитера». Когда же суровый автоматчик на въезде, проверив что-то по телефону, начал растворять перед делегацией ворота номенклатурного Эдема, товарищ Огурцов, повизгивая от нетерпения и счастья, прямо в автобусе начал стаскивать носки и галстук…
Все, что произошло дальше, можно описать лишь с изрядной долей приблизительности: к переводчику, который еще в дороге, допив прихваченную из ресторана бутылку водки, вдруг, намотав на голову содранное с кого-то из иностранцев кашне, начал изображать Аятоллу Хомейни и бойко лопотать по-тюркски, доверия, конечно же, нет. Кроме того, после визита к нему двух корректных молодых людей в серых костюмах переводчик вообще как-то потерял к теме всякий интерес и начал вздрагивать при одном слове «Монплезир»… Рассказывают, что когда перед делегацией, недоуменно толпившейся в дубовой гостиной с мраморным фонтаном в центре, появился совершенно голый товарищ Огурцов в окружении голых же девиц, державших серебряные подносы с запотевшими хрустальными бокалами искристого «Абрау-Дюрсо», один западный делегат начал громко и возмущенно высказывать свое недоумение всем происходящим. Тогда ничуть не смутившийся Антон Флаконыч, в девственной наготе своей обнаруживший изрядное сходство с этаким перезревшим, пухленьким купидоном, хитро сощурившись, молвил: «Знаем, знаем, что вам нужно!.. Люди искусства… Музы…» – а затем, вытаращив глаза и громко хлопнув в ладоши, заорал: «Опаньки!!!» – и гостиная в мгновение ока вдруг наполнилась холеными гладкокожими юношами, невесть откуда взявшимися. Юноши тут же принялись весьма недвусмысленно ухаживать за делегатами, решительно стаскивая с них одежду и с игривым хохотом сталкивая носителей интернациональной культуры в фонтан… Еще говорят, что не найдя ни переводчика, ни водителя автобуса, ни самого товарища Огурцова, расползшихся по разным домикам и кабинетам, отчаявшиеся визитеры, обуреваемые страстным желанием положить конец кошмару, самостоятельно загрузившись в автобус и выбрав водителя, таранили ворота чудного заповедника. Мирно дремавшая до той поры охрана, жутким грохотом пробужденная к действительности, с перепугу открыла по автобусу с делегатами беглый огонь…
От гораздо более серьезных последствий праведного гнева городского головы Антон Флаконыча спасло только то, что Доберманов в тот момент был всецело поглощен борьбой с муниципальным советом за принятие справедливого закона, в результате которого вся выручка от сделок с недвижимостью города N-ска полностью поступала бы в фонд городского головы, а не в N-ский муниципальный бюджет, как было раньше. Таким образом, товарищ Огурцов был «всего лишь» разжалован в директора N-ского государственного театра оперы и балета имени Дзержинского – страшное в своей безжалостности назначение, ибо для номенклатурного работника N-ска и области более низкой степени падения уже просто не существовало.
* * *
…Мы, кстати, уже однажды задавались этим вопросом: каким образом гадкий критик Шульженко умудрился нажить себе столько врагов в среде критиков и музыковедов – людей, как известно, в основной своей массе тучных (то есть склонных к доброте) и спокойных? Трудный вопрос: мерзавцу этому, кажется, известны тысячи способов достижения подобной цели. Но, если вам угодно – я могу привести еще одну иллюстрацию; извольте.
Одним из самых нерушимых доказательств непрофессионализма Шульженко и принадлежности последнего (это в лучшем случае!) к когорте критиков несерьезных был его возраст: Мефодий был неприлично, безобразно молод! И причудливый симбиоз младости его с этакой старческой профессией нередко дарил ему не только симпатию зрелых, мудрых родителей – но, вместе с тем, и младых их чад, оделявших Мефодия искренней приязнью.
Например, жила в N-ске музыковед Грядкина. Ее обычный, рутинный способ зарабатывания денег состоял в проведении повсеместных, где только возможно, «лекций-концертов», где она продолжительно солировала в первой части. Композиционно Грядкина всегда сводила свои лекции к нехитрой вопросно-ответной форме: «…Ну что же, разве так уж все плохо в современной молодежной музыке?» – И тут же сама отвечала: «Нет, в современной молодежной музыке все не так уж и плохо!.. Разве уж так плох, скажем, Гребенщиков? – (по поводу Гребенщикова она имела долгие, до хрипоты, диспуты с дочерью – и, кичась своей широтою взглядов, сдалась). – …Нет, Гребенщиков вовсе не так плох…» Грядкина всегда поддерживала хорошие отношения с Шульженко: женщине горячей и крикливой, ей нравилось приглашать его на чай и спорить с ним, отрабатывая в беседах пассажи для будущих лекций; кроме того, она очень любила крутиться в молодых компаниях – груз плохоосмысленно прожитых лет как бы падал с плеч… Супруг ее, музыковед Грабельштейн, был тихим и приветливым человеком, больше любившим обсудить вопросы приобретения запчастей к «Жигулям» по наиболее доступным ценам…
Так или иначе, но с дочерью их, юной пианисткой Фаиной и мужем ее Вовкой, жившими (что для молодежи N-ска было мечтой практически недостижимой) в отдельной квартире, критика связывали добрые приятельские отношения. Квартирка эта была своеобразным клубом: там можно было услышать Гребенщикова и Моцарта, Высоцкого и Шопена; обсудить множество серьезных вещей (сдобрив их марочным портвейном) или обменяться последними анекдотами… Частенько, засидевшись далеко за полночь, Мефодий оставался на ночлег в уютной старой квартирке на Старгородской стороне. Сколько бывало выпито; сколько рассказано…
Однако неисповедимы пути Господни – и собрались Фаина с Вовкой «отвалить» в Израиль. Что же, дело известное: не они первые, не они (хочется надеяться) и последние. Но родители Фаи уж очень хотели отправить дочь свою в столь дальний путь, что называется, с максимальным багажом: мама покрутилась, посуетилась – и устроила ей сольный концерт, где смогла – в Липовом зале N-ского дома композиторов. После чего звонит Грядкина Мефодию Шульженко (а тот как раз музыкальным обозревателем в газете «Измена» служил) и говорит: то да се, мол, сам понимаешь – валит девчонка за бугор, хорошая пресса на сольный концертик ох как нужна… Ты бы не поленился, на концертик-то сходил – да и написал что-нибудь размером побольше да содержанием попристойнее.
Мефодий же, по зрелому размышлению, телефонирует заботливой маме обратно и излагает: мол, понимаете, не вправе я – половина города знает о дружбе нашей; а честь, как известно, смолоду беречь нужно… Мама обиделась; трубку положила.
А Шульженко, черт возьми, неудобно: быть может, последнюю услугу друзьям оказать бы мог – и отказывается. Не по-товарищески как-то получается… Критик решается на компромисс – звонит Грядкиной вновь и говорит: у вас же друзей-музыковедов – хоть пруд пруди; пускай кто-нибудь из них напишет, а я, уж будьте уверены, опубликую. А музыковед Грядкина холодно так ему и говорит: «Не надо! Мы с критиком Сазоном Сосновским уже обо всем договорились! Он сам в твою газету все и напишет, как надо!» – «Ну и ладно!» – умиротворенно подумал Шульженко.
…Концерт юной Фаины прошел так себе: несомненно одаренная пианистка сильно волновалась, к тому же – «необыгранная» программа, предотъездные хлопоты, багажно-таможенные проблемы… – «Интересно, что же написал Сазон Сосновский?!.» – подумал Мефодий, разворачивая через несколько дней газету (статья проходила через завотделом искусства Наума Наумова, и до публикации Шульженко материал не видел). «Сентиментальный вальс „на бис!“» – бросалось в глаза со вкусом выбранное название, а предваряла огромную, на полполосы статью многозначительная вводка: «Не так часто появляются у нас новые имена на музыкальном небосклоне. А потому приятно назвать одно из них – молодой пианистки Фаины Грядкиной». Затем автор продолжает, задавая нам иезуитский до непристойности вопрос: «Чем же руководствовались работники Дома композитора, предоставляя свою эстраду студентке Консерватории, едва успевшей закончить второй курс и не имеющей пока конкурсных регалий? Неужели только тем, что она – дочь видных N-ских музыковедов Грядкиной и Грабельштейна?» – Конечно же, Сосновский опровергает это нелепейшее объяснение – и далее, следуя славной традиции N-ской критики, дарит читателю несколько перлов (которые в журналистской среде часто именуются «чайком без заварки», если не похлеще) типа: «Естественность исполнения, отсутствие вычурности и надуманных эффектов – пожалуй, наиболее сильная черта ее дарования, проявившаяся и в неожиданно исполненном „на бис“ Сентиментальном вальсе Чайковского. Главное же – пианистка умеет ненавязчиво заставить слушателей внимательно следить за всеми поворотами музыкальной мысли и чувств автора. А это – особенно в сочетании с чистотой помыслов и душевным теплом – как известно, дорого стоит».