355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кир Булычев » Журнал «Если», 2003 № 08 » Текст книги (страница 20)
Журнал «Если», 2003 № 08
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:12

Текст книги "Журнал «Если», 2003 № 08"


Автор книги: Кир Булычев


Соавторы: Генри Лайон Олди,Нил Гейман,Святослав Логинов,Наталия Ипатова,Леонид Кудрявцев,Мария Галина,Эдуард Геворкян,Борис Руденко,Делия Шерман,Сергей Кудрявцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

Кир БУЛЫЧЁВ
ПАДЧЕРИЦА ЭПОХИ [11]11
  Продолжение. Начало в №№ 6, 7 за этот год.


[Закрыть]
Радостный хохот в концлагере
1.

К 1930 году Партия решила, что НЭП себя изжил, что с частной собственностью и крестьянским мелким хозяйством пора кончать. Путь вперед – это путь на коллективизацию сельского хозяйства и создание могучих индустриальных гигантов.

Ожидая сопротивления такому повороту во внутренней политике, большевики решили изменить курс быстро, энергично, жестко, чтобы предвосхитить возможные волнения. А так как методы принуждения уже были отработаны и испытаны, по всей стране возникли тысячи концлагерей. Миллионы недобитых буржуев, кулаков и примкнувших к ним интеллигентов отправились по этапу на Восток и Север.

С завершением НЭПа завершилась и литературная многоголосица.

Был создан единый Союз писателей, а затем подобные ему союзы художников, композиторов и кинематографистов, чтобы все «творческие единицы» получили свои замятинские нумера и творили отныне под постоянным контролем партии.

И, пожалуй, из всех видов литературы больше всего пострадала именно фантастика. Счастливое отрочество Золушки завершилось на кухне без всяких перспектив на туфельки, которые отныне будут раздаваться лишь по талонам, причем одного размера и окраски.

В чем же причина исключительно отрицательного отношения властей к фантастике, что привело к ее ликвидации?

Думаю, все дело в том, что фантастика, в отличие от реалистической литературы, понимает жизнь общества как сумму социальных процессов. Реалистическая литература отражает действительность, как правило, через человека и его взаимоотношения с другими людьми. Для фантастики важнее проблема «человек-общество». И вот, когда к 1930 году наша страна стала с шизофренической страстью превращаться в мощную империю рабства, которая не снилась ни одному фантасту, переменились в первую очередь не отношения между людьми, не отношения между возлюбленными или родителями и детьми (хотя попытки внести перемены и в этот аспект человеческих отношений делались – вспомним о Павлике Морозове), а взаимоотношения индивидуума и социума. Эти перемены разглядела фантастика, а прозорливость в те годы не прощалась.

Любой фантаст – еретик, что признавал великий Евгений Замятин. Но не любой фантаст – борец.

Совсем не обязательно в еретики попадают только сознательные выразители альтернативных путей или взглядов. Еретик может даже не подозревать, что подрывает основы. Он полагает, что способствует их укреплению, но тем не менее подлежит устранению, так как ход мыслей Вождя неисповедим, особенно в областях, где контролирующий идеолог сам не знает, что хорошо, а что плохо.

Фантастику после 1930 года (и до наших дней) рассматривали с подозрением не только потому, что она в чем-то сомневалась и на что-то указывала, а потому, что она потенциально могла это сделать, тогда как Власть не понимала, зачем это нужно.

Достаточно пролистать массовые журналы той поры, чтобы увидеть резкий перелом в их содержании. Фантастика, как будто по мановению волшебной палочки, исчезает со страниц. Все писатели замолкают.

Полагаю, это было вызвано не приказом, а инстинктом самосохранения, пониманием катастрофы, обрушившейся на страну. Ведь фантаст по складу своему – существо чуткое, быстрее иных угадывающее тенденции в развитии общества. А общество становилось фантастически антиутопичным. Настолько, что страшно было даже размышлять над тем, куда приведет эта эволюция.

Пресса и ораторы, мгновенно подключившись к выполнению исторической задачи, начали оболванивать читателя. Литературный и журналистский уровень упал на порядок. Массовое сознание выковывалось на таком примитивном уровне, что сегодня уже не понимаешь: как, неужели в это можно было верить, воспринимать серьезно? Но ведь верили и аплодировали. И вся фантастика провалилась в тартарары, потому что ни Замятин, ни Оруэлл не смогли бы выразить действительный ужас превращения миллионов людей в потребителей напечатанного бреда.

В считанные месяцы произошло раздвоение общественного сознания: страна погружалась во мрак антиутопии, в то время как средства массовой информации вырабатывали концепцию утопии, в которую якобы общество вступало.

Обратившись к прессе тех лет, нетрудно увидеть, как это делалось…

«Тюремная политика всех капиталистических стран направлена к тому, чтобы подавлять личность заключенного, в частности, ее творческие порывы и потребности. У нас, в СССР, принцип совершенно иной. Одним из орудий перевоспитания в тюрьме является свобода творческих проявлений заключенного. Нигде в мире не могут встретиться среди работ заключенных вариации на тему 1 Мая, какие совсем не редки у нас… Скульптурных произведений меньше, чем живописных. Белый хлеб заключенные скульпторы пережевывают до тех пор, пока не получится клейкая масса, а когда фигуры твердеют, они производят впечатление сделанных из слоновой кости…» (Журнал «30 дней».) [12]12
  В том же номере сообщается: «С 15 марта в Москве введены заборные книжки на хлеб» (Здесь и далее прим. авт.)


[Закрыть]

«Новая игра читателей «30 дней». Мы решили выяснить, все ли благополучно в личном поведении наших читателей. Анкета поможет нам осознать преступность некоторых наших поступков:

Вопрос:Нуждаетесь ли вы в отпуске по болезни, который просите у врача?

Наказание:Ст. 169, лишение свободы до 2 лет.

Вопрос:Нарушаете ли вы правила уличного движения, идя по левой стороне улицы?

Наказание:Ст.192, до 1 месяца принуд, работ.

Вопрос:Всегда ли вы возвращали книги в библиотеку?

Наказание:Ст. 168, лишение свободы до 2 лет.

Вопрос:Не расписывались ли вы на стене беседки в общественном саду?

Наказание:Ст.74, лишение свободы до трех месяцев.,

Вопрос:Не уходите ли вы с собраний?

Наказание:Хотя это преступление не входит в уголовный кодекс, оно жестко осуждается советской моралью и общественностью».

«На фабрике «Красная заря» началась чистка партии. В этом деле пионеры фабрики приняли активное участие. Они обходят цеха с барабаном и горном, собирают рабочих на чистку и ведут с ними беседу на эту тему».

«Партия поручила ОГПУ, – сказал товарищ Ягода в 1931 году своим работникам, – построить Беломорско-Балтийский канал. Надо начать немедленно и кончить к навигации 1933 года… Чекисты выехали на место строительства, куда ОГПУ собрало несколько тысяч различно опасных обществу, классово-враждебных диктатуре пролетариата. Это был небывалый экскурс ОГПУ в самые глубины человеческого падения. Люди чувствовали, что им внушают и предлагают какое-то полезное дело. Они пошли ударными бригадами, на подступы скал, взрывая их под собственный радостный хохот. Людей уже не устрашала высшая мера наказания – смерть, они стали бояться попасть на черную доску».

Из речи Ворошилова на XVII съезде партии в 1934 году:

«Необходимо раз и навсегда покончить с вредительскими «теориями» о замене лошадей машинами и «отмирании» лошадей». Журнал «Вокруг света»:

«Город Ленина. Маяк Ленина. Построим маяк-памятник Ленину в Торговом порту, чтобы свои и чужие суда далеко в открытом море видели, знали, чувствовали: Страна Советов!

Цель памятника – противопоставление статуе Свободы в Нью-Йоркском порту. Высота памятника 100 метров (статуя Свободы 96 метров)…Ленин стоит на Земном шаре, вернее на одной шестой части его».

А. Александров, руководитель ансамбля красноармейской песни и пляски: «Наш ансамбль выступал на торжественном вечере в Центральном доме Красной Армии. Иосиф Виссарионович тепло поблагодарил за выступление и сказал:

– Вам нужно пополнять репертуар народными песнями.

Радостные и окрыленные покинули мы в тот вечер здание ЦДКА. Перед ансамблем открылся новый путь, все стало ясно, все сомнения были разрешены».

Слова Александрова в своей святой простоте замечательно отражают суть эпохи: «Все стало ясно, все сомнения были разрешены». И эти же слова – смертный приговор фантастике – литературе сомнения.

А. Смелянский в книге о Булгакове пишет: «Апокалипсис входил в быт, становился нормой». Именно Апокалипсис становился нормой, а сомнения в его единственной правильности, в окончательности и вечности, грозили смертью.

Как схожи письма Замятина и Булгакова, написанные в начале этого страшного периода. И тот, и другой отлично понимали, что логика Апокалипсиса закрывает им возможность говорить и писать. И Булгаков обращается к Сталину со словами: «Невозможность писать равносильна для меня погребению заживо».

Сам Сталин не оставил свидетельств о своем отношении к фантастике, хотя можно не сомневаться: она была для него неприемлема. А читать он ее, разумеется, читал. К Булгакову и Замятину он относился очень внимательно, наверняка ему попадались фантастические опыты Богданова и Алексея Толстого. И все же можно утверждать, что причина крушения и исчезновения фантастики на рубеже 30-х годов не результат решения Сталина, а закономерность, которую ощущали все без исключения действующие лица этой драмы.

2.

Весь этот набор цитат и рассуждений сам по себе требует определенного обобщения. И лишь тогда мы сможем понять, в каком положении оказалась фантастика. По сути, она вынуждена была потесниться, уступив ранее принадлежащие ей функции прессе. Если внимательно пролистать журналы и газеты, начиная с 1930 года, неожиданно ловишь себя на мысли, что читаешь один бесконечный роман-утопию.

Религия относила утопию к потустороннему миру, воплощая ее в образе рая.

Созданное в 1917 году в России новое общество провозгласило стремление к народному счастью земным делом. Условно говоря, отняв у религии понятие рая, перенесло его на землю, доказывая, что «при правильной постановке» земной рай достижим.

Но к 1930 году первоначальные установки социалистической идеологии претерпевают значительные изменения. С приходом к власти Сталина немедленно изгоняется из сознания альтернативность путей и целей. Сталин получает право верховного божества, обладающего знанием истины в последней инстанции, а жрецы истины становятся жрецами сталинизма; их цель – угадать и правильно истолковать тот путь, что видится вождю.

С каждым днем действительность разрушала тот образ будущего, что рисовался абстрактно и умозрительно. Разрушала его через события настоящего. По стране прокатывались аресты и первые политические процессы, началась коллективизация. Индустриализация с ее бешеными темпами заставляла все более прибегать к принудительному рабскому труду. Если общество будет говорить об этом открыто, то скажется трагическое противоречие между его гуманными целями и мрачной действительностью. И вот сравнительно быстро происходит «закрытие» общества: сначала скудеет информация, пресекается гласность, а затем искажается правда. В этом был заинтересован не только Сталин, но и быстро набирающая силы советская бюрократия, так как подобная атмосфера объективно усиливала ее возможность править страной без участия собственного народа.

Однако полное исчезновение информации невозможно, ведь пресса должна что-то сообщать.

И вот тогда начался процесс подмены информации неким ее суррогатом, целью которого было создать картину жизни в стране, имеющую нечто общее с действительностью лишь в частностях, но создающее в целом искаженное представление. Идеализированную картину, в которой нет места умирающим от голода украинским крестьянам, составам с ссыльными кулаками, пыткам на Соловках и ночным арестам, бедности, нехватке товаров и т. д.

В выполнении этой задачи пресса и иные средства массовой информации преуспели. Те выдержки из газет, что цитировались выше, отличное тому подтверждение.

Уже в начале 30-х годов создалась ситуация, когда человек, раскрывая газету или включая радио, получал информацию не о стране, в которой он жил, а о некоем утопическом государстве, где заключенные лепят скульптуры из белого хлеба, которого в булочных не хватает.

Это явление я и называю «сталинской утопией», фантастическим романом, который публиковался ежедневно на страницах газет и журналов и в который приказано было верить. И не только верить, но и подтверждать свою веру выступлениями на собраниях и даже в частных беседах. Страна начала жить в двух плоскостях – плоскости реальной, что было видно любому стоящему в очереди или относящему передачу в тюрьму, и в плоскости утопической. С течением времени восприятие собственной жизни как утопической стало настолько привычным, что люди одинаково верили и в действительность, и в утопию, причем мера доверия к утопии постоянно росла и питалась двумя психологическими факторами. Во-первых, каждый мог сказать себе (и говорил): «Это у нас в деревне / в городе так плохо, это у нас в колхозе коровы подохли. Зато в соседней области – мы об этом читали – живут замечательно. Настоящая жизнь начинается за холмом». Во-вторых, существовала формула временности: «Да, сегодня у нас еще есть недостатки, но как только мы расправимся с внутренними врагами и вредителями, как только мы станем сознательнее, эти трудности исчезнут».

Так впервые в истории человечества утопия стала нормой жизни целого народа.

Для фантастики возникновение сталинской утопии было катастрофой. Если утопия уже существует, тогда писать не о чем. И уж тем более незачем печатать фантастов, когда страной правит самый великий фантаст современности.

Значение этого исторического казуса выходит далеко за пределы нашего исследования. Сталинская утопия была частью идеологии 30-х годов. Слова «Мы придем к победе коммунистического труда» перестали быть надеждой, они стали законом. Сомнение в этом каралось смертью.

Чем был вызван шок Замятина, Булгакова, Платонова и иных честных писателей? Они вдруг увидели, как на их глазах общество надежд превращается в антиутопию, о которой они в той или иной мере предупреждали.

Но это превращение не исключало уверенности, причем не только объявленной официально, но и разделяемой большинством общества, что целью его является построение рая на земле (который называть раем было запрещено).

Следовательно, если ты хочешь остаться в фантастике и зарабатывать ею на хлеб, ты обязан писать о том, как антиутопия через несколько лет переродится в совершеннейшую утопию.

Тут мы сталкиваемся с дополнительным парадоксом: усложняло задачу писателя еще и то, что, создавая утопию, нужно было отталкиваться не от картины существующего общества, а от его видимой, идеализированной модели. То есть действительное общество (если задуматься всерьез) таких шансов не имело.

И началась эскалация лжи.

В 1933 году Карл Радек провозглашал: «Сталин победил, ибо правильно предвидел дальнейший ход мировой истории… Сталин стал великим зодчим социализма… С величайшей энергией кинулись рабочие массы к очистке всякого рода винтиков и колес машины пролетарского государства…»; «Посев и уборка хлеба в 1933 году показали победу социализма в деревне».

Утопические картины господствовали в «реалистической» литературе. На громадных полотнах колосились колхозные нивы, и товарищ Сталин подставлял лицо ласковому ветерку. Режиссеры снимали утопические фильмы и ставили утопические спектакли. Утопия стала кривым зеркалом действительности. Шабаш созидания утопии вовлекал все новых творцов.

Вершиной сталинской утопии тридцатых годов, на мой взгляд, стала книга Лиона Фейхтвангера «Москва 1937».

Я отношу ее к советской литературе, так как за рубежом она была издана небольшим тиражом, вызвала резкие возражения интеллигенции и бестселлером не стала. Но Сталин нашел в книге Фейхтвангера нужный ему «взгляд со стороны», свидетельство «нейтрального» наблюдателя, умудрившегося увидеть не Советский Союз, а утопический образ Советского Союза. Недаром книга вышла в Москве тиражом в 200 тысяч экземпляров и установила мировой рекорд: была сдана в производство 23 ноября 1937 года, а подписана к печати 24 ноября того же года.

Книга Лиона Фейхтвангера забыта. Но до сих пор у нас порой спорят, что же заставило умного крупного писателя написать панегирик террору, воспеть не нашу страну, а тот ее фальшивый облик, который хотел явить миру Сталин. Неужели писатель был так наивен?

Я более склоняюсь к мнению тех исследователей, которые полагают, что Фейхтвангер, бежавший из фашистской Германии и разочарованный в попытках западных стран противостоять фашизму, отчаянно искал оплот против него и убедил себя в том, что лишь Советский Союз способен стать таковым. Именно-поэтому он согласился закрыть глаза на все, что увидел и узнал, и выпустить в свет утопию, сыгравшую грустную роль внутри нашей страны, где она была превращена в бестселлер.

Вот некий синопсис из фраз Фейхтвангера, который может пояснить, почему я рассматриваю эту книгу, как советскую утопию:

«Писатель, увидевший великое, не смеет отказаться от дачи свидетельских показаний… В многочисленных магазинах можно в любое время и в большом выборе получить продукты питания по ценам, вполне доступным среднему гражданину Союза… особенно дешевы и весьма хороши по качеству консервы всех видов… в ближайшем будущем исчезнут и мелкие недочеты, мешающие им сегодня… Москвич идет в свои универмаги, подобно садовнику, желающему взглянуть, что же взошло сегодня. Москвичи точно знают, что через два года у них будет одежда в любом количестве и любого качества, а через десять лет и квартиры в любом количестве и любого качества… Больше всех разницу между бесправным прошлым и счастливым настоящим чувствуют крестьяне, составляющие громадное большинство населения. Они не жалеют красок для изображения этого контраста… у этих людей обильная еда, они ведут свое хозяйство разумно, с возрастающим успехом… Какая радость встретить молодых людей! Будущее расстилается перед ними как ровный путь, пересекающий прекрасный ландшафт… Единодушный оптимизм советских людей удивления не вызывает… Ученым, писателям, художникам, актерам хорошо живется в Советском Союзе… Что касается Советского Союза, то я убежден, что большая часть пути к социалистической демократии им уже пройдена… Люди чувствуют потребность выразить свою благодарность, свое беспредельное восхищение. Они действительно думают, что всем, что они имеют и чем они являются, они обязаны Сталину. Безмерное почитание относится не к человеку Сталину, – оно относится к представителю явно успешного хозяйственного строительства… Сталин исключительно скромен. Он не присвоил себе никакого громкого титула».

Разумному независимому наблюдателю поверить в эту утопию было невозможно. Условность, фанерность ее пропагандистских декораций была очевидна. Кровавая игра в процессы против врагов народа, столь умилительно описанная Фейхтвангером, осуждалась интеллигенцией всего мира. Правда, мы не знали, что же в самом деле говорят о нас, и потому пребывали в убеждении: враги клевещут, а весь мир рукоплещет.

Присутствовавший корреспондентом на процессе Бухарина и Рыкова английский журналист Фицрой Маклин писал в те дни о механике создания той части утопии, что имела дело с врагами Советского Союза: «Весь процесс был тщательно написанной басней, призванной донести до населения страны некоторое число тщательно отобранных моралей. Лейтмотивом процесса было утверждение, что противоречить власти невозможно. Он должен был поддержать тот уровень нервного напряжения, что существовал в обществе, распространяясь на все области жизни, ставшего составной частью внутренней политики. Научая людей подозревать друг друга, утверждая, что предатели и шпионы находятся везде, можно поднять до абсурда уровень «бдительности», закрывая таким образом путь к любому проявлению самостоятельной мысли. И очень важно в этой басне было убедить народ в том, что нехватка товаров и плохие урожаи вызываются не недостатками самой системы, но сознательным вредительством врагов. А с ликвидацией иностранных лазутчиков и внутренних врагов наступит всеобщее изобилие и мир».

Далее журналистский отчет о процессе, оставаясь документальным свидетельством очевидца, начинает звучать как страница из антиутопии, и это неудивительно, потому что стоило сорвать со сталинской утопии тонкий и полупрозрачный покров, как под ним обнаруживалась самая настоящая антиутопия, до ужаса которой не смогли подняться ни Замятин, ни Оруэлл: «За прошедшие месяцы судьи, прокурор, обвиняемые и НКВД без сна и отдыха трудились над созданием соответствующей легенды, как авторы, продюсеры и актеры совместно трудятся над производством фильма: сочетая реальное и воображаемое, правду и иллюзии, намерения и действия, отыскивая связи и сочетания, которых в действительности не существовало, затеняя темные места и высвечивая яркие пятна, воплощая все это творчество в пятьдесят томов доказательств, лежавших на столе перед судьей Ульрихом. Неизбежно, по мере того, как совместная работа продолжалась, и фильм начинал обретать форму, границы между правдой и иллюзией все более стирались, и возникала странная гордость авторства, которая заставит жертв и обвинителей спорить в суде по поводу мельчайших деталей тех событий, что в самом деле не существовали нигде как в воображении участников постановки. В воображении Ульриха, в воображении Вышинского, в воображении следователей НКВД, в воображении обвинителя Ягоды и, что самое главное, в воображении советского народа».

Фактически никто из наших писателей 30-х годов не смог и не посмел отразить хоть долю этого апокалипсиса. Исключения, ставшие известными сегодня – небольшая повесть Лидии Чуковской или отдельные, безумно отважные стихотворения Мандельштама – лишь подтверждают общее правило. С другой стороны, бегство от действительности, пронизавшее всю советскую литературу, привело к тому, что вы не сможете найти ни одного произведения художественной литературы, которое описывало бы политические процессы, допросы и лагеря с позиций утопии (то есть апологетической позиции). Даже там, где литература выводила кулака, диверсанта или вредителя, она всегда останавливалась на моменте его разоблачения, не двигаясь дальше, хотя, казалось бы, в интересах пропаганды нужно было создавать романы, помогающие Ягоде или Ежову художественным осмыслением их трудов. Наши писатели послушно ездили на Беломорско-Балтийский канал и писали очерки о перевоспитании врагов народа, но только очерки. Выступали в прессе со статьями, призывающими казнить убийц и предателей. Но все это ограничивалось внелитературным действом. Откликнувшись, как положено, на процессы в прессе, А. Толстой возвращался за письменный стол писать «Петра Первого», а В. Катаев – «Белеет парус одинокий».

Кроме того, у искусства оставались еще испытанные, хотя и подзабытые за предшествующие десятилетия средства самозащиты – иносказание и отражение действительного порядка вещей в фантастической форме. Через несколько лет на этот путь станет кинорежиссер Эйзенштейн, поставивший вторую серию «Ивана Грозного», и в сказочной форме это будет делать Шварц в своих пьесах. Но подобная хитрость разоблачалась быстро и жестоко.

К счастью для нас, «Мастер и Маргарита» Булгакова не попала на глаза цензорам. Временно погребенный роман дожил до встречи со своим читателем. При ином же обороте событий тезис Михаила Афанасьевича о том, что «рукописи не горят», мог бы оказаться ложным. И сгорела бы рукопись «Мастера и Маргариты», как сгорели неизвестные нам романы погибших, замученных писателей.

Мне кажется странным, что никто из критиков и исследователей не воспринял роман Булгакова «Мастер и Маргарита» как единственную советскую антиутопию второй половины 30-х годов. Суть романа раскрывается, как мне кажется, с первых же строк седьмой главы «Нехорошая квартира», описывающей судьбу квартиры № 50 в доме на Садовой улице, той самой, где поселяется Воланд. Очень спокойно, деловито, почти документально, Булгаков описывает, как одного за другим арестовывали всех ее обитателей именно для того, чтобы предусмотрительно освободить квартиру для дьявола и его слуг. Упорно повторяя при описании эпидемии арестов в квартире № 50, что мы имеем дело с колдовством, сказкой, Булгаков судьбу квартиры вскоре и впрямь связывает с черной магией. Оставаясь лишь читателем Булгакова, а не исследователем его творчества, я все-таки убежден, что Воланд с его террором и в то же время странным чувством юмора, с желанием и умением казнить, посмеиваясь при этом – ипостась Сталина, а квартира № 50 – страна, в которой Сталин правит. Эта параллель для меня столь очевидна, что, читая описания появления Боланда и его своры в Варьете, я видел мысленно фотографию Сталина с его ближайшими соратниками в президиуме предвоенного торжественного собрания.

3.

Исчезновение целого рода литературы – это и исчезновение авторов. И тут мы сталкиваемся с любопытным феноменом.

Одна категория авторов – в первую очередь, ремесленники, подельщики, разносчики сюжетов – исчезла из литературы мгновенно, навсегда. Никогда и нигде более их имена не возникают в связи с фантастикой. Они убежали от нее, как от занятия зачумленного, почти преступного. Имена этих людей, составлявших значительную часть отряда советских фантастов в середине 20-х годов, канули в Лету, так как чаще всего по уровню работы они и не могли претендовать на звание писателя. Вернее всего, эти люди избрали себе после 1930 года (если остались на свободе) иной род занятий, не связанный с литературой.

Вторая категория – это писатели настоящие, серьезные, профессиональные. Эти попросту ушли в литературу реалистическую. Ни Алексей Толстой, ни Мариэтта Шагинян, ни Илья Эренбург более к фантастике не возвращались, словно забыли о грехах молодости.

Тщательно делая вид, что остаются адептами соцреализма, эти писатели старались как можно дальше уйти от реализма социалистического, то есть отражения окружающей действительности. Бегство от действительности чаще всего облекалось в форму исторического повествования, что позволяло оставаться в рамках самоуважения. Максим Горький завершает «Клима Самгина», Алексей Толстой пишет о гражданской войне, затем переключается на жизнеописание Петра Первого. Ольга Форш уходит в декабристскую тему; к ней же обращается, оторвавшись от картин природы, Константин Паустовский; Каверин и Катаев вспоминают свое детство для других детей…

Рассуждая о литературе, мудрая Лидия Гинзбург писала в начале 30-х годов: «Исторические романы и детские книги – для многих сейчас способ писать вполголоса. Самоограничение этих жанров успокаивает совесть писателя, не договорившего свое отношение к миру».

Но были писатели – правда, немногие, – оказавшиеся в положении безвыходном. В силу особенностей своего дарования писать реалистическую или историческую прозу они не могли.

Александр Грин, может, к счастью для него, вскоре умер, так и не испив при жизни той чаши унижений и оскорблений, что выпали на его долю после смерти. Когда в 1933 году вышло последнее по времени перед войной посмертное издание его повестей и рассказов, сборнику было предпослано обширное предисловие известного тогда критика К. Зелинского. Для изучения исторической обстановки предисловие само по себе представляет большой интерес. По мере того, как его читаешь, все более проникаешься удивлением: зачем издали этого писателя, который «…никогда не был вместе с революцией. Он был случайным попутчиком в ней. Одинокий бродяга, люмпен-пролетарий… слабый, лишенный чувства класса и даже коллектива, Грин проходил по низам… Грин попадал время от времени во власть болезненного пьянства. Невесело было видеть его в дни этих провалов, со спиной, испачканной известью, с бесцветным дрожащим взором… Ему не было никакого дела до революции и до внешнего мира, а новый революционный читатель выронил из рук его книги, потому что они показались ему старомодными».

Зелинский вновь и вновь повторяет, что фантастика, которую пишет Грин, нам не нужна… и все же далее следует странная попытка оправдать выход в свет такой книги: о Грине «вспомнили, нашли достойным и захотели его увидеть изданным такие разные писатели, как Фадеев, Олеша, Шагинян и Катаев».

Таким образом и с издательства, и с автора предисловия снимается любая ответственность за столь неразумный шаг.

С тех пор книги Грина были запрещены. Александр Грин посмертно превратился не только в проводника дурных влияний, но и в идеологического врага. Я помню большую статью (кажется, в «Новом мире»), где утверждалось, что псевдоним Грин взял себе исключительно из низкопоклонских соображений, что целью его жизни было разложить советский народ и обезоружить его перед наступлением империализма. Читателю наших дней, воспитанному на романтике «Алых парусов», покажется дикой ненависть к Грину, которой были полны литературоведческие статьи послевоенной эпохи – но это так. И я помню, как обрушилась критика на Константина Паустовского, выступившего в защиту Грина.

Еще трагичнее, на мой взгляд, судьба Александра Беляева.

Он вошел в историю литературы как лучший советский научный фантаст. В отличие от Алексея Толстого или Замятина, обращавшихся к проблемам социальным и использовавшим фантастику лишь как прием, А. Беляев видел в ней одно из важнейших орудий научного прогресса. Он не был популяризатором, на фоне развития технократических идей его занимали проблемы глубоко гуманистические. Ихтиандр из «Человека-амфибии» – это трагедия одиночества, «Голова профессора Доуэля» и «Человек, потерявший свое лицо» – романы с явным социальным подтекстом, но для Беляева сама наука как составляющая жизни XX века первостепенна.

Александр Беляев – пример человека талантливого, призванием которого было создание советской научной фантастики. Если в фантастике мировой такой фигурой для меня является Уэллс, то у Беляева в нашей довоенной литературе соперник только один – Алексей Толстой. Но для Толстого два фантастических романа были лишь эпизодом в сказочно богатой и разнообразной писательской биографии. Для Беляева – это была жизнь. Иной он не знал и не мог вообразить.

С точки зрения мастерства, Беляев не мог соперничать ни с Толстым, ни с Булгаковым, ни с Замятиным, но его значение в советской литературе куда более существенно, нежели вклад Алексея Толстого в советскую литературу в целом. Мы можем рассматривать Беляева как литературный и социальный феномен.

Стремительно войдя в литературу в середине 20-х годов, Беляев буквально обрушился на читателей фонтаном идей, сюжетов, характеров. Ежегодно он выпускал в свет по два романа, не считая рассказов, каждый из которых печатался в самых массовых журналах, и потому читательская аудитория Беляева была десятикратно, а то и стократно более широкой, чем у его коллег. Как мастер он на голову превосходил писателей типа Язвицкого, Гирелли, Васютинского, Гончарова и других. Можно без преувеличения сказать, что для рядового читателя советская научная фантастика олицетворялась именно Беляевым. Тираж средней книги Гончарова или Васютинского был 5000 экземпляров, тираж нового романа Беляева (в журнале) – до 300 тысяч.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю