Текст книги "Великий Гусляр (худ. А. Кожановский)"
Автор книги: Кир Булычев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)
26
Перед Удаловым стояла чашка с какао, батон, порезанный толсто и намазанный вологодским маслом. На тарелке посреди стола горкой возвышался колотый сахар. В кастрюле дымилась крупная картошка.
О Корнелии заботились, его жалели очаровательные женщины, угощали шампанским (из наперстка), мужчины легонько постукивали по плечику, шутили, сочувствовали. Здесь, по крайней мере, никто не ставил под сомнение действительную сущность Удалова. Он весь сжался и чувствовал себя подобно одинокому разведчику в логове коварного врага. Каждый шаг грозил разоблачением. Удалов улыбался напряженно и сухо.
– И неужели никакого противоядия? – шептала Милица Грубину, тот глядел на Алмаза, Алмаз разводил под столом ладонями-лопатами.
Может, где-то на отдаленной звезде это противоядие давно испытано и продается в аптеках, а на Земле пока в нем необходимости нет. Алмаз Удалова особо не жалел – получил человек дополнительно десять лет жизни. Потом поймет, успокоится. Другому бы это счастье, спасение.
– В дозе ошибки не было? – спросил Грубин.
– Не было, – сказал Алмаз.
Грубин листал тетрадь, шевелил губами, снова спросил:
– А ошибиться вы не могли?
– Сколько всем, столько и ему, – сказал Алмаз.
– А если он сам? – спросила Шурочка.
– Я только свою чашку выпил, – проговорил быстро Удалов.
– «А косточку я выкинул в окошко», – весело процитировала Шурочка. Она быстро свыклась с тем, что Удалов – мальчик, и только. И общалась с ним как с мальчиком.
– Я ж говорю, что не пил. – Удалов внезапно заплакал. Убежал из-за стола, размазывая кулачками слезы.
Елена Сергеевна укоризненно поглядела на Шурочку, покачала головой.
Алмаз заметил это движение, ухмыльнулся: укоризна Елены Сергеевны была от прошлого, с нынешним девичьим обликом вязалась плохо.
– Я только Ксюшину бутылочку выпил. Маленькую. Она меня из дома выгнала! – крикнул Удалов от двери.
Грубин продолжал листать тетрадь старика. Его интересовал состав зелья, хотя из тетради, записанной множество лет назад, узнать что-либо было трудно.
Савич искоса поглядывал на Елену, порой приглаживал волосы так, будто гладил лысину. Савич был растерян, так как еще недавно, вчера ночью, дал овладеть собой иллюзии, что, как только он помолодеет, начнет жизнь снова, откажется от Ванды, придет к Елене и скажет ей: «Перед нами новая жизнь, Леночка. Давай забудем обо всем, ведь мы нужны друг другу». Или что-то похожее.
Теперь же вновь наступили трудности. Сказать Елене? А Ванда? Ну кто мог подумать, что так произойдет? И кроме того, они ведь связаны законным браком. И Савич чувствовал раздражение против старика Алмаза, поставившего его в столь неловкое, двусмысленное положение.
А Елена тоже посматривала на Савича. Думала о другом. Думала о том, что превращение, происшедшее с ними, – обман. Не очевидный, но все-таки самый настоящий обман. Ведь в самом деле никто из них, за исключением, может быть, старухи Милицы, почти впавшей в детство и потерявшей память, не стал в самом деле молодым. Осталась память о прошлом, остались привычки, накопленные за много лет, остались разочарования, горести и радости – и никуда от них не деться, даже если тебе на вид лет восемь, как Удалову.
Вот сидит Савич. В глазах у него обида и растерянность. Но обида эта и растерянность не свойственны были Савичу-юноше. И возникли они давно, постепенно, от постоянного ощущения неудовлетворенности собой, своей работой, своей квартирой, характером своей жены. И даже жест, которым Савич поглаживает волосы, пришел с лысиной, с горестным недоверием к слишком быстрому и жестокому бегу времени.
Если сорок лет назад можно было сидеть вдвоем на лавочке, целоваться, глядеть в звездное небо, удивляться необыкновенности и новизне мира и своих чувств, то теперь этого сделать будет нельзя. Как ни обманывай себя, не избавишься от спрятанного под личиной юноши тучного, тяжело дышащего лысого провизора.
Омоложение было иллюзией, но вот насколько она нужна и зачем нужна, Елена еще не разобралась. Пока будущее пугало. И не столько необходимостью жить еще несколько десятков лет, сколько вытекающими из омоложения осложнениями житейскими.
– Семь человек приняли эликсир, – сказал деловито Грубин, захлопывая тетрадь. – Все здорово помолодели. Один даже слишком.
Удалов громко всхлипывал в маленькой комнате. Даже Ваня пожалел его, взял мяч и пошел туда, к грустному мальчику.
– Все-таки процент большой, – определил Савич.
– Но главное – эксперимент удачен. И это раскрывает перед человечеством большие перспективы. А на нас накладывает обязательства. Ведь бутыль-то разбилась.
– Нам вряд ли поверят, – сказал Савич. – Уж очень все невероятно.
– Обязательно поверят, – возразил Грубин. – Нас девять человек. У нас, в конце концов, есть документы, воспоминания, люди, которых мы можем представить в качестве свидетелей. Ведь мы-то, наше прошлое куда-то делись. Нет, придется признать.
– Не признают, – вмешался Удалов, вошедший тем временем в комнату, чтобы избавиться от общества Вани с мячиком. – Я правду скажу: я уже ходил в милицию. Не поверили. Чуть было маме не отдали, то есть моей жене. Пришлось бежать.
Удалов виновато поведал историю своих похождений. Он уже понял, что стал жертвой ошибки, жертвой своего исключительно злокачественного невезения.
– Эх, Удалов, Удалов! – сказал наконец Грубин. – И когда ты станешь взрослым человеком?
– Лет через десять, – хихикнула Шурочка.
– Шурочка! – остановила ее Елена.
– Вам бы только издеваться, – пожаловался Удалов. – А я без работы остался и без семьи. Как мне исполнять свои обязанности, семью кормить, отчитываться перед руководящими органами?
– Да, – сказал Грубин. – Дело нелегкое. И в милицию теперь не пойдешь за помощью. Им Удаловы так голову закрутили – чуть что, сразу вызовут «Скорую помощь» и санитаров со смирительной рубашкой. Да и другие органы, верно, предупреждены. Надо в Москву ехать. Прямо в Академию наук. Всем вместе.
– Уже? – спросила Милица. – Я хотела пожить в свое удовольствие.
– В Москве для этого возможностей больше, – бросил Алмаз. – Только уж обойдитесь без меня. Я потом подъеду. Вернуться надо к своим делам.
– Да как же так? Без вас научного объяснения не будет.
– А мое объяснение меньше всего на научное похоже.
– Что за дела, если не секрет? – заинтересовалась вдруг Елена.
– Спрашиваешь, будто я по крайней мере до министра за триста лет дослужился. Разочарую, милая. В Сибири я осел, в рыбной инспекции. Завод там один реку портит, химию пускает. Скоро уже и рыбы не останется, когда-нибудь, будет времени побольше, расскажу, какую я борьбу веду с ними четвертый год. Но возраст меня подводил, немощь старческая. Теперь уж я их замотаю. Попляшут. Главный инженер или фильтры поставит, или вместо меня на тот свет. Я человек крутой, жизнью обученный. Вот так.
Алмаз положил руку на плечо Елены, и та не возражала. Рука была тяжелая, горячая, уверенная. Савич отвернулся. Ему этот жест был неприятен.
– Учиться вам надо, Алмаз Федотович, – сказала Милица. – Тогда, может, и министром станете.
– Не исключено, – согласился Алмаз. – Но сначала я главного инженера допеку. И всех вас приглашу на уху. Добро?
Грубин опустился тем временем на колени и заглянул под стол. Он увидел, что в том месте, где на пол пролился эликсир, из досок за ночь поднялись ветки с зелеными листочками. Пол тоже помолодел.
– А в Москву ехать на какие деньги? – спросил Грубин из-под стола.
27
Никто уже не сомневался, что в Москву ехать надо. Слово такое появилось и овладело всеми: «Надо». Жили люди, старели, занимались своими делами и никак не связывали свою судьбу с судьбами человечества. И даже когда соглашались на необычный эксперимент, делали это по самым различным причинам, опять же не связывая себя с человечеством.
Но когда обнаружилось, что таинственный эликсир и в самом деле действует, возвращает молодость, оказалось, что на людей свалилась ответственность, хотели они того или нет. Да и в самом деле, что будешь делать, если в руки тебе дается подобный секрет? Уедешь в другой город, чтобы тихо прожить жизнь еще раз?
Раньше Алмаз так и делал. Хоть и проживал очередную жизнь не тихо, а в смятении и бодрствовании, но к людям пойти, поделиться с ними тайной не мог, не смел – погубили бы его, отняли тайну, передрались бы за нее. Так предупреждал пришелец. Но то был один Алмаз. Теперь семь человек.
Слово «надо», коли оно не пришло извне, а родилось самостоятельно, складывается из весьма различных слов и мыслей, и нелегко порой определить его истоки. Грубин, например, с первого же момента рассматривал все как чисто научный эксперимент, так к нему и относился. Когда же помолодел и осознал тщету предыдущей жизни, то в нем проснулся настоящий ученый, для которого сущность открытия лежит в возможности его использования.
Удалов внес свою лепту в рождение необходимости, потому что был уверен, что в Москве хорошие врачи. Если придется к ним попасть, вылечат от младенчества, вернут в очевидный облик. Его «надо» было чисто эгоистическим.
Савич готов был ехать куда угодно – его ничто не удерживало в Гусляре. В аптеку путь закрыт – кому нужен юный провизор, который вчера был солидным мужчиной предпенсионного возраста? О том, чем он будет заниматься, Савич не думал – его главные проблемы были личными. Что делать с двумя девушками, на одной из которых за последних сорок лет он дважды женился, а другую дважды бросил? Увидев молодую Елену, Савич испытал раздражение против себя и понял, что вчера был совершенно прав, надеясь связать свою новую жизнь именно с Еленой. Когда тебе двадцать – в самом деле двадцать, – ты можешь не разглядеть за соблазнительной девичьей оболочкой вульгарность, грубость и даже – Савич не боялся этого слова – пошлость. Но с сорокалетним опытом совместной жизни пришло и полное осознание прежней ошибки. Теперь оставалось сделать один лишь шаг – честно рассказать обо всем Елене, прекрасной, тонкой, понимающей, и добиться ее взаимности. Ведь была же эта взаимность сорок лет назад? Ведь страдала Лена, когда он оставил ее! Теперь должно наступить искупление и затем – счастье.
Но, размышляя так, Савич сам себе не верил. Он всей шкурой ощущал, что у него неожиданно появился соперник, который не даст возможности не спеша осмотреться, все обсудить и принять нужные меры. Этот бывший старик был нахален и, видно, привык забирать от жизни все, что ему приглянулось. А у Елены совершенно нет опыта обращения с подобными субъектами. И осмотрительность Савича, которую Елена может ложно истолковать, также работает против него – с каждой минутой шансы Савича тают.
Елена Сергеевна также была в растерянности, но Савич не занимал в ее мыслях главного места. Она поняла, что возврата к прошлой жизни нет, надо искать выход, но ведь вся старая жизнь с ее требованиями и обязанностями оставалась. Оставалась дочь, которая вернется из отпуска за Ваней, оставались должности в общественных организациях и незавершенные дела, оставались друзья и знакомые, от которых придется отказаться. И отъезд в Москву, хоть и был бегством, оказывался наиболее разумным выходом из тупика. А что касается Никиты, конечно же, шок от появления молодого, курчавого, милого и доброго Никитушки был велик. И был бы больше, если бы рядом не оказалось Ванды Казимировны с ее хозяйскими повадками и взглядом женщины, которая Никитушкой владеет. Да и неудивительно – она же была первой, кто увидел Савича помолодевшим, и, наверное, уж успела принять меры, чтобы оставить его за собой. Да и взгляд Никиты, виноватый и растерянный, выдавал его с головой. Ясно было, что вчера он решился принять участие в опыте, потому что мечтал изменить жизнь. Сегодня же он вновь колеблется. И хорошо – все было решено сорок лет назад, зачем же начинать снова эту волынку?
Так Елена Сергеевна утешала себя, потому что нуждалась в утешении. Оказывается, ее чувство к Савичу не совсем испарилось за эти годы – да и много ли сорок лет в жизни человека? Кажется, только вчера она выслушивала клятвы в вечной верности и только вчера они с Никитой обсуждали свои совместные планы на жизнь.
И неудивительно, что Елена тянулась к Алмазу. Бывают мужчины, которых надо утешать. Значительно реже встречаются такие, которые сами могут тебя защитить и утешить. Алмаз не просил жалости, да и нелепо было бы его жалеть. Вот он, думала Елена, незаметно глядя на Алмаза, может взять тебя на руки и унести, куда пожелает, потому что знает, как хочется иногда женщине не принимать решений.
Алмаз перехватил этот несмелый взгляд и широко улыбнулся.
– Нашел тебя, – сказал он, поднимая бокал шампанского. – Теперь не упущу.
Ванда Казимировна, не спускавшая глаз с мужа и Елены, настороженная, как кошка перед мышиной норой, с радостью отметила эти слова. «Плохо твое дело, мой зайчик», – подумала она о муже.
А если так, то можно поехать в Москву. Взять отпуск в магазине за свой счет и прокатиться. Тысячу лет там не была. Заодно надо будет и приодеться. Ведь когда ты солидная пожилая дама, то подчиняешься одной моде, чтобы все было из дорогого материала и с драгоценностями. Когда тебе двадцать, надо менять стиль. В Москве театры, концерты, может быть, придется сверкать. Правда, для этого требуются средства. И значительные. Доехать, устроиться и там пожить. А почему и не пожить? Сорок лет накапливала. Можно позволить, накопления есть. Надо будет взять сберкнижку, которая хранится в сейфе, в универмаге.
– У меня совершенно нет сбережений, – призналась Милица. – Знаете, я как-то все свои жизни прожила без сбережений. Это так неинтересно – сберегать.
– И в поклонниках отказа не было, – сказал Алмаз.
– Не только в поклонниках – в мужьях, – поправила его с улыбкой Милица.
И поглядела, расширив глазищи, на Сашу. Тому показалось, что острые черные ресницы вонзаются ему в сердце. И ему стало стыдно, что у него тоже нет никаких сбережений. Последние он истратил на детали для вечного двигателя.
– Но в Москву попасть мечтаю, – сказала Милица. – Меня всегда тянуло в столицу.
Миша Стендаль поправил очки и приобрел сходство с Грибоедовым, прибывшим на первую аудиенцию к персидскому шаху. Он решился:
– Деньги достать можно.
– Откуда? – сокрушенно произнес Грубин. – Нам даже занять не у кого. Если я к своей двоюродной сестре приду, она меня с лестницы спустит. Решит, что я авантюрист.
– А ты ей паспорт покажи, – пискнул от двери Удалов, но никто не обратил внимания на его слова.
– Может, у тебя, Ванда Казимировна? – спросил Грубин. – Ты же директор.
– Нет, – сказала Ванда, не задумываясь, – мы только что гарнитур купили. Савич, подтверди.
– Купили, – сказал Савич и расстроился, потому что жене не поверил, но не посмел оспорить ее слова. Сам он свободных денег не имел, да и не нуждался в них. Зарплату сдавал домой, получал рубль на обед и когда нужно – на книгу.
«Так мы и не стали молодыми», – подумала Елена. Ванда когда-то была мотовкой, хохотушкой, цены деньгам не знала и знать не желала. А привыкла к деньгам постепенно. И сидит сейчас в юной Ванде пожилая директорша, которая не любит расставаться с копейкой. Так что молодость наша – только видимость.
– У меня есть шестьдесят рублей, – проговорила Елена.
– Не тот масштаб, – сказал Грубин.
– Может, отложим отъезд? – спросил Савич.
– Нельзя, – ответил Грубин. – Вы же знаете.
Он вылез из-под стола с букетиком зеленых листьев, что выросли за ночь в том месте пола, куда пролилось зелье. Листья он намеревался исследовать, попытаться определить состав жидкости.
– Вы же знаете, – сказал Грубин, – с каждой минутой следы эликсира в нашей крови рассасываются. День-два – и ничего не останется. На основе чего будут работать московские ученые? Любая минута на учете. Или мы выезжаем ночным поездом, либо можно вообще не ехать.
– Вот я и говорю, – продолжил Стендаль. – Деньги достать можно, и вполне официально. Я начну с того, что наши события произошли именно в городе Великий Гусляр. А кто знает о нашем городе? Историки? Статистики? Географы? А почему? Да потому, что Москва всегда перехватывает славу других городов. Я сам из Ленинграда, хотя уже считаю себя гуслярцем. И что получается? В Кировском театре почти балерин не осталось – Москва переманила. Команда «Зенит» успехов добиться не может – футболистов Москва перетягивает. А почему метро в Ленинграде позже, чем в Москве, построили? Все средства Москва забрала. А о Гусляре и говорить нечего, даже и соперничать не приходится. А почему бы не посоперничать? Обратимся в нашу газету!
– Правильно, Миша, – поддержала его Шурочка. – А раньше Гусляр, в шестнадцатом веке, Москве почти не уступал. Иван Грозный сюда чуть столицу не перенес.
– Красиво говоришь, – сказал Алмаз. – Город добрый, да больно мелок. Даже если здесь совершенное бессмертие изобретут, все равно с Москвой не тягаться.
– Газета добудет нам денег, – продолжал Стендаль, – опубликует срочно материал. И завтра утром мы отбываем в Москву. И нас уже встречают там. Разве не ясно? И Гусляр прославлен в анналах истории.
– Ну-ну, – сказал Алмаз. – Попробуй.
Стендаль блеснул очками, обводя взглядом аудиторию. Остановил взгляд на Милице.
– Милица Федоровна, вы со мной не пойдете?
– Ой, с удовольствием, – согласилась Милица. – А редактор молодой?
– Средних лет, – сдержанно ответил Стендаль.
– Тогда я возьму мой альбом. Там есть стихи Пушкина.
28
Пленка, которую принес с птицефермы фотограф, никуда не годилась. Ее стоило выкинуть в корзину, пусть мыши разбираются, где там несушки, а где красный уголок. Так Малюжкин фотографу и сказал. Фотограф обиделся. Машинистка сделала восемь непростительных опечаток в сводке, которая пойдет на стол к Белосельскому. Малюжкин поговорил с ней, машинистка обиделась, ее всхлипывания за тонкой перегородкой мешали сосредоточиться.
Степан Степанов из сельхозотдела, консультант по культуре, проверял статью о художниках-земляках. Пропустил ляп: в очерке сообщено, что Рерих – баталист. Малюжкин поговорил со Степановым, и тот обиделся.
К одиннадцати половина редакции была обижена на главного, и оттого Малюжкин испытывал горечь. Положение человека, имеющего право справедливо обидеть подчиненных, возносит его над ними и лишает человеческих слабостей. Малюжкину хотелось самому на кого-нибудь обидеться, чтоб поняли, как ему нелегко.
День разыгрался жаркий. Сломался вентилятор; недавно побеленный подоконник слепил глаза; вода в графине согрелась и не утоляла жажды.
Малюжкин был патриотом газеты. Всю сознательную жизнь он был патриотом газеты. В школе он получал плохие отметки, потому что вечерами переписывал от руки письма в редакцию и призывал хорошо учиться. В институте он пропускал свидания и лекции и подкармливал пирожками с повидлом нерадивых художников. Каждый номер вывешивал сам, ломал, волнуясь, кнопки и долго стоял в углу – глядел, чем и как интересуются товарищи. Новое полотнище, висящее в коридоре, было для Малюжкина лучшей, желанной наградой, правда, наградой странного свойства – со временем она переставала радовать, теряла ценность, требовала замены.
Иногда вечерами, когда институт таинственно замолкал и лишь в коридорах горели тусклые лампочки, Малюжкин забирался в комнату профкома, где за сейфом старились пыльные рулоны прошлогодних стенгазет, вытаскивал их, сдувал пыль, разворачивал на длинном столе, придавливал углы тяжелыми предметами, приклеивал отставшие края заметок и похож был на донжуана, перебирающего коллекцию дареных фотографий с надписями «Любимому» и «Единственному».
И теперь, дослужившись к вершине жизни до поста редактора городской газеты, Малюжкин уходил из редакции последним, перед уходом перелистывая подшивки газеты за последние годы.
Перед Малюжкиным стоял литсотрудник Миша Стендаль. Вид его был неряшлив, очки запылились.
– Что у тебя? – спросил Малюжкин.
– Важное дело.
– Важное дело здесь. – Малюжкин показал на недописанную передовицу о подготовке школ к учебному году. – К сожалению, не все понимают.
Малюжкин прижал палец к губам, затем им провел по воздуху и упер в стенку. Из-за стены шло всхлипывание. Стендаль понял, что машинистка снова допустила опечатки.
– Итак? – произнес Малюжкин, склонный к красивым словам.
– Итак, поверить мне трудно, но я принес настоящую сенсацию.
– Сенсация сенсации рознь, – заметил Малюжкин.
Само слово «сенсация» имело неприятный оттенок, связывалось в уме с унизительными эпитетами.
– Только без дешевых сенсаций, – сказал Малюжкин. – В одной центральной газете напечатали про снежного человека – и что? – Малюжкин резко провел ребром ладони по горлу, показывая судьбу редактора. – Ну, ты говори, не обижайся.
– У нас есть возможность стать первой, самой знаменитой газетой в мире. Интересует?
– Посмотрим.
Машинистка за стеной перестала всхлипывать – прислушивалась.
– Но в любом случае, – продолжал Малюжкин, – передовую заканчивать придется. Ты же за меня ее дописать не сможешь?
Малюжкин прикрыл на несколько секунд глаза и чуть склонил седеющую голову благородного отца. Ждал лестного ответа.
– Передовицу – в корзину, – сказал невежливо Стендаль. – На первую полосу другое.
Малюжкин терпеливо улыбнулся. Он умел угадывать нужное, своевременное. По виду Стендаля понял – блажь. И мысли переключил на завершение передовой.
– Вчера, – начал Стендаль, – в нашем городе произошло величайшее событие, сенсация века. Впервые удачно произведен эксперимент по коренному омоложению человеческого организма.
Торжественные слова, как рассчитывал Стендаль, легче проникают в мозг Малюжкина, но тот, слыша их, не вникал в смысл, а старался приспособить к делу, к передовой. «Впервые в стране произведен эксперимент, – повторял мысленно Малюжкин, – по полному охвату подрастающего поколения сетью восьмилетнего обучения». Внешне Малюжкин продолжал поддерживать беседу со Стендалем.
– В больнице, говоришь, эксперимент? – переспросил он. – Там у нас способная молодежь.
Из собственной фразы в передовицу пошли слова «способная молодежь». Надо было подыскать им нужное обрамление.
– Нет, не в больнице. На частной квартире.
– Не бегай по кабинету, садись.
Бегающий в волнении Стендаль, махающий руками Стендаль, протирающий на ходу очки Стендаль мешал Малюжкину сосредоточиться.
– Несколько человек, – продолжал Стендаль, присаживаясь на кончик стула и продолжая двигать ногами, – получили возможность овладеть секретом вечной молодости.
Обрамление для «способной молодежи» нашлось: «Способная молодежь получила возможность овладеть секретом науки». Малюжкин мысленно записал эту фразу.
– Да-да, – произнес он вслух. – Как же, читал.
– Где? – Стендаль даже перестал двигать ногами. – И ничего не сказали?
– Где? – удивился Малюжкин. – «Наука и жизнь» писала. – Редактор был уверен, что во лжи его не уличить. – «Наука и жизнь» уже писала обо всем. В Штатах опыты производились. У нас тоже – на собаках.
– Ясно, – сказал Стендаль. Понял, что редактор невнимателен. – И вы могли бы! – неожиданно крикнул он.
Малюжкин забыл все фразы для передовой. Испугался. Машинистки за стеной ахнули.
– И вы могли бы стать молодым! – кричал Стендаль. – Каждый может стать молодым! Вчера старик, сегодня юноша. Понимаете?
– Спокойно, – приказал Малюжкин. – Ты нервничаешь, Цезарь, значит, ты не прав. – Малюжкин указал пальцем на перегородку и продолжал шепотом: – За стеной люди, понял? Пойдут сплетни. А ты не проверил, а кричишь. Свидетели есть? Проверка была?
– Я сам свидетель, – сказал Стендаль, также переходя на шепот, наклоняясь через стол.
Они сидели как заговорщики, обсуждающие план ограбления банка.
– И еще свидетель есть, – пролепетал Стендаль. – Позвать?
– Ну-ну, – согласился Малюжкин. Передовицу все равно придется придумывать снова.
Стендаль высунулся в окно, крикнул:
– Мила, будьте любезны, поднимитесь! Комната пять, я вас встречу.
Стоило Стендалю отойти, как Малюжкин вернулся к передовой. Стендалю это не понравилось. Схватил лист, разорвал, бросил в корзинку.
– Ты с ума сошел, – зашипел Малюжкин. Обида завладела им.
– Сейчас придет женщина, – сообщил Стендаль. – Ей минимум двести лет. Она была знакома с Александром Сергеевичем Пушкиным.
Стендаль убежал.
«Женщины… – думал Малюжкин, склоняясь над мусорной корзиной, – везде женщины, все знакомы или с Пушкиным, или с Евтушенко, а верить никому нельзя».
За дверью послышался голос Стендаля:
– Сюда, Милица, главный ждет вас.
– Спасибо, – засмеялся серебряный голос в ответ.
«Театр, – подумал Малюжкин. – Показуха». Дверь распахнулась, и возникло чудо. Вошла шамаханская царица, прекрасная девушка в сарафане с альбомом в руках. Этой девушки раньше не было и быть не могло. Эту девушку можно было увидать однажды и всю жизнь питаться воспоминаниями.
– Здравствуйте. – Девушка протянула Малюжкину руку. Она держала ее выше, чем принято, и потому рука оказалась поблизости от губ редактора.
Малюжкин неожиданно для себя поцеловал тонкую атласную кисть и сел, заливаясь краской.
– Я тоже сяду? – спросила девушка.
– Очень приятно, – ответил Малюжкин. – Познакомиться очень приятно. Садитесь, ради всего святого… – Редактору хотелось говорить очень красиво, хотя бы как говорили герои Льва Толстого. – Крайне польщен, – закончил он.
– Мишенька, наверное, про меня рассказал, – улыбнулась девушка, и из ее глаз вылетели острые сладкие стрелы. – Меня зовут Милицей Бакшт, я живу в этом городе более ста лет.
– Не может быть, – сказал Малюжкин, приглаживая волосы на висках, – я бы запомнил ваше чудесное лицо…
По редакции уже прошел слух о появлении неизвестной красавицы. Думали, что из киногруппы, снимающей в городе историко-революционный фильм. Все мужчины пошли в коридор покурить. Курили рядом с дверью главного.
– А вы меня узнать и не можете, – сказала Милица. – Я еще вчера была древней старухой с клюкой. Ужасное зрелище, вспоминать не хочется. Вы меня понимаете?
– О да, – проговорил Малюжкин.
Милица гибко вскочила со стула, повернулась кругом, сарафан взметнулся и обнажил стройные ноги, и тут же она согнулась, оперлась на воображаемую палку, скривила спину, зашаркала, еле переставляя ноги, и руками двигала с трудом.
Смешно и радостно стало Малюжкину, и он сказал:
– Вы актриса, вы талантливая актриса, вам надо сниматься.
Машинистки, услышавшие эти слова через стенку, вынесли в коридор подтверждение новости: незнакомка была киноактрисой, главный ее хвалит.
Степанов вспомнил две картины, в которых он эту киноактрису видел. И многие согласились.
– Очень похоже, – подтвердил Стендаль. – Примерно так это и выглядело. Я сам помню.
– Вы верите мне? – спросила Милица, садясь снова на стул, и глаза ее настолько приблизились к лицу редактора, что тот ощутил головокружение.
– Вам верю во всем, в большом и в малом.
– Вы ему паспорт покажите, Мила, – посоветовал Стендаль.
– Не надо, – возразил Малюжкин. – Не надо никакого паспорта. Сейчас Миша подготовит материал, и вы не уходите, ради бога, не уходите. Вы расскажете мне все как было, что, как, когда. Сейчас же в номер.
– Вместо передовой, – напомнил Стендаль, который был еще молод и легко верил в добро.
– Вместо передовой, – подтвердил Малюжкин.
– Мишенька, – сказала Милица, – он, по-моему, в меня влюбился. Он рассудок теряет. Что же теперь делать? Вы в меня влюблены?
– Кажется, да, – произнес тихо редактор, не смея отрицать, но и не желая, чтобы сотрудники услышали об этом.
– Ну, я готовлю материал и в номер? – спросил Миша.
– Конечно. А вы… – в голосе Малюжкина проявилась жалкая просьба, – а вы посидите здесь, со мной? А?
– Посижу, конечно, посижу. Ведь ты недолго, Миша?
– Да я здесь же, на подоконнике, напишу. У меня вчерне все готово.
– Ну вот, – улыбнулась Милица. – Мы с вами знакомы и теперь будем разговаривать. Разве не чудесно, что я вчера была старухой, а сегодня молода?
– Чудесно, – согласился Малюжкин. – У вас чудесные зубы.
– Фу, это говорят только некрасивым девушкам, чтобы их не обидеть. – Милица засмеялась так звонко, что машинистки нахмурились.
– Нет, что вы, у вас красивые руки, и волосы, и нос, – сказал Малюжкин. Он хотел было продолжить перечисление, но тут зазвонил телефон, и редактор, не желавший ни с кем разговаривать, все-таки поднял трубку и сказал резко, чтобы отвязаться: – У меня совещание.
Трубка забулькала отдаленным человеческим голосом, и Малюжкин, не положивший ее вовремя, стал слушать. Миша подмигнул Милице, считая, что дело сделано, а та подмигнула в ответ, ибо была довольна своей красотой.
– Да, – ответил вежливым голосом Малюжкин. – Конечно. В завтрашнем номере, товарищ Белосельский. Я сам этим займусь, лично… Я отлично понимаю. Наше упущение, товарищ Белосельский.
Голос в трубке все урчал, и понемногу лицо Малюжкина собиралось в обычные деловые морщины, а волосы, завернувшиеся было в тугие цыганские завитки, на глазах распрямлялись и ложились организованно по обе стороны пробора.
– Отразим, разумеется, будет сделано, – закончил он разговор и повесил трубку. – Вот, – сказал он, глядя на Милицу, и потрогал пальцем кончик носа. – Такие дела. Передовица идет о прополке. Ясно, Стендаль? О прополке, а не о подготовке школ. Со школами еще не горит. Наше упущение. Самим следовало догадаться. Позовите ко мне Степанова. Одна нога здесь, другая там. Пусть захватит график прополки.
– Как же? – спросил Стендаль. – А статья?
– Да-да, – сказал Малюжкин. – Очень приятно было познакомиться. Всегда рад. Иди же, Стендаль! Время не ждет. В газете главное – сохранять спокойствие. Ясно?
В голосе Малюжкина была настойчивость. Стендаль не смог ослушаться. Вышел в коридор и нашел Степанова. Степанов задавал вопросы, касающиеся девушки, но Стендаль не отвечал.
– Пошли, – произнес он. – Передовую будете писать. Зайдите в отдел, возьмите данные по прополке. Одна нога здесь, другая там. Так сказал шеф.
– Я же в самом деле омолодилась, – говорила Милица редактору, когда Стендаль вернулся в кабинет.
Малюжкин поднял на Стендаля обиженные глаза – его отвлекали от дела.
– Завтра чтобы быть на работе вовремя, – велел он Мише.
– Но мне же Александр Сергеевич Пушкин стихи в альбом писал! – повторяла Милица. – Личные стихи. Только мне. И нигде их не печатали.
– Очень любопытно, – сказал Малюжкин. – Оставьте альбом, посмотрим. Поместим в рубрике «Из истории нашего края». Хорошо? Значит, по рукам. Молодцы, что стихи разыскали!
И Малюжкину, переключившемуся на прополку, казалось, что он хорошо обошелся с посетителями.
– Вы не волнуйтесь, мы стихов не затеряем, понимаем ценность, девушка.
– Вы звали? – спросил Степанов, глядя на Милицу Бакшт.
Малюжкин проследил за взглядом вошедшего сотрудника, что-то забытое шевельнулось в сердце.