Текст книги "Великий Гусляр (худ. А. Кожановский)"
Автор книги: Кир Булычев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
3
Сверху провал представлялся Милице Федоровне Бакшт чернильной кляксой. Она наблюдала за событиями из окна второго этажа. Пододвинула качалку к самому подоконнику и положила на подоконник розовую атласную подушечку, чтобы локтям было мягче. Подушечка уместилась между двумя большими цветочными горшками, украшенными бумажными фестончиками.
Очень старая сиамская кошка с разными глазами взмахнула хвостом и тяжело вспрыгнула на подоконник. Она тоже смотрела на улицу в щель между горшками.
В отличие от остальных Милица Федоровна хорошо помнила то время, когда улица не была мощеной и звалась Елизаветинской. Тогда напротив дома Бакштов, рядом с лабазом Титовых, стоял богатый дом отца Серафима с резными наличниками и дубовыми колоннами, покрашенными под мрамор. Дом отца Серафима сгорел в шестидесятом, за год до освобождения крестьян, и отец Серафим, не согласившись в душе с суровостью провидения, горько запил.
Отлично помнила Милица Федоровна и приезд губернатора. Тот был у Бакштов с визитом, ибо обучался со вторым супругом Милицы Федоровны в пажеском корпусе. Хозяйка велела в тот вечер не жалеть свечей, и его высокопревосходительство, презрев условности, весь вечер провел у ее ног, шевеля бакенбардами, а господин Бакшт был польщен и вскоре стал предводителем уездного дворянского собрания.
Память играла в последние годы странные шутки с Милицей Федоровной. Она отказывалась удерживать события последних лет и услужливо подсовывала образы давно усопших родственников и приятелей мужа и даже куда более давние сцены: петербургские, окутанные дымкой романтических увлечений.
В годы революции Милица Федоровна была уже очень стара, и за ней ходила компаньонка из монашек. С тех лет ей почему-то врезалось в память какое-то шествие.
Перед шествием молодые люди несли черный гроб с белой надписью «Керзон». Кто такой Керзон, Милица Федоровна так и не сподобилась узнать.
И еще помнился последний визит Любезного друга. Любезный друг сильно сдал, ходил с клюкой, и борода его поседела. Задерживаться в городе он не смог и вынужден был покинуть гостеприимный дом вдовы Бакшт, не исполнив своих планов.
Появление провала на Пушкинской отвлекло Милицу Федоровну от привычных мыслей. Она даже запамятовала, что ровно в три к ней должны были прийти пионеры. Им Милица Федоровна обещала рассказать о прошлом родного города. Задумала этот визит настойчивая соседка ее, Шурочка, девица интеллигентная, однако носящая короткие юбки. Милица Федоровна обещала показать пионерам альбом, в который ее знакомые еще до революции записывали мысли и стихотворения.
Шурочку Милица Федоровна разглядела среди людей, окруживших провал. На зрение госпожа Бакшт не жаловалась: грех жаловаться в таком возрасте.
Потом Милица Федоровна задремала, но сон был короток и непрочен. Нечто необъяснимое волновало ее. Нечто необъяснимое было связано с провалом. Ей привиделся Любезный друг, грозивший костлявым пальцем и повторявший: «Как на духу, Милица!»
Когда Милица Федоровна вновь открыла глаза, у провала уже командовала известная ей Елена Сергеевна Кастельская, худая дама, работавшая в музее и приходившая лет десять-пятнадцать назад к Бакшт в поисках старых документов. Но Милице Федоровне не понравились сухость и некоторая резкость в обращении музейной дамы, и той пришлось уйти ни с чем. При этом воспоминании Милица Федоровна позволила улыбке чуть тронуть уголки ее сухих, поджатых губ. Раньше губы были другими – и цветом, и полнотой. Но улыбка, та же улыбка, когда-то сводила с ума кавалергардов.
Тут Милицу Федоровну вновь сморила дремота. Она зевнула, смежила веки и отъехала на кресле в угол, в уютную полутьму у печки.
Сиамская кошка привычно прыгнула ей на колени. «В три часа придут… В три часа…» – сквозь дремоту думала Милица Федоровна, но так и не вспомнила, кто же придет в три часа, а вместо этого опять увидела Любезного друга, который был разгневан и суров. Взор его пронзал трепетную душу Милицы Федоровны и наэлектризовывал душный, застойный воздух в гостиной – единственной комнате, оставленной после революции госпоже Бакшт.
4
За те полчаса, что было открыто влиянию жаркого воздуха, подземелье почти не проветрилось. Вековая прохлада наполняла его, как старое вино. Миша Стендаль оперся на протянутую из тьмы квадратную ладонь экскаваторщика, прижал к груди фотоаппарат и сиганул туда, в неизвестность.
В провале стояла тишина. Тяжелое дыхание людей металось по нему и глохло у невидимых стен.
В голубом овальном окне над головой обрисовывался круглый предмет, превышающий размером человеческую голову. Из предмета донесся голос:
– Ну как там?
Голос принадлежал маленькому директору ремконторы, которого так ловко поставила на место старуха Кастельская из музея. Предмет был соломенной шляпой, скрывавшей лицо Удалова.
– Тут ход есть, – ответил другой голос, в стороне, неподалеку от Миши.
По темноте елозил луч фонарика. Грубин начал исследования.
– Там ход… ход… – шелестом донеслись голоса в толпе наверху. Голоса были далеки и невнятны.
Миша Стендаль сделал шаг в сторону хода, но наткнулся на спину экскаваторщика. Спина была жесткая.
Глаза начали привыкать к темноте. В той стороне, куда двигался Грубин, она была гуще.
– Пошли, – сказал экскаваторщик.
Миша по-слепому протянул вперед руку, и через два шага пальцы уперлись во что-то – испугались, отдернулись, сжались в кулак.
– Тут стена, скользкая, – прошептал Миша. Шепот был приемлемее в темноте.
Толстые, надежные бревна поднимались вверх, под самый асфальт. Комната получалась длинная, потолок к углу провалился. Дальняя стена, у которой стоял Грубин и шарил лучом, была кирпичной. Кирпичи осели, пошли трещинами. Посреди стены – низенькая, перетянутая, как старый сундук, железными ржавыми полосами дверь.
Грубин уже изучил дверь: замка не было, кольцо кованое, но за него тяни не тяни – не поддается.
– Дай-ка мне, – сказал экскаваторщик.
– Нет, – возразил Миша Стендаль. – На это мы не имеем права. У нас нет открытого листа. Надо хотя бы сфотографировать.
Миша Стендаль читал незадолго до этого книгу про то, как была открыта в Египте гробница Тутанхамона. Там тоже были дверь и исследователи перед ней. И момент, вошедший в историю.
– Мы не на раскопках, – возразил Грубин. – Там, может, тоже земля. И конец нашему путешествию.
– Чего уж! – сказал Эрик. – Директорша велела посмотреть, так мы посмотрим. Все равно Удалов своего добьется. Засыплет, и поминай как звали – у него план.
Экскаваторщик присмотрелся к двери.
– Ты фонарь держи покрепче. Не дрожи рукой. Сюда, левее…
Он стал похож на хирурга. Грубин ассистировал ему. Миша Стендаль – студент-практикант, человек без пользы делу.
– Она внутрь открывается, – сказал экскаваторщик. Нашел место, то самое, единственное, в которое надо было упереться плечом, и нажал.
Дверь заскрипела жутко, ушла в темноту, кирпичи зашуршали, оседая, и экскаваторщик – береженого бог бережет – прыгнул назад, чуть не сбив Мишу с ног. Фонарь погас – видно, Грубин отпустил кнопку, – в подвале возникла грозная тишина, и все были оглушены звоном в ушах.
– Что случилось? – спросил голос сверху. Голос был близок до странности. Вроде бы за эти минуты трое исследователей ушли далеко от людей, а тут, в трех метрах, Удалов задает вопросы голосом тревожным, но обычным.
– Полный порядок, – сказал экскаваторщик. Он бодрился и о прыжке своем уже позабыл. – Свети прямо, – приказал он.
Грубин послушался и посветил.
Экскаваторщик закрыл спиной большую часть двери – всматривался, а Миша Стендаль почувствовал обиду. Он был наиболее исторически образован и морально чувствовал себя вправе руководить поисками. Но экскаваторщик этого не чувствовал, и как-то случилось, что впереди был он. Миша даже сделал шаг, хотел оттеснить экскаваторщика и дать какое-нибудь пусть зряшное, но указание. Тут экскаваторщик обернулся и посмотрел на Мишу. Глаз его, в который попал луч фонаря, засветился желто и недобро.
Миша ощутил внутреннее стеснение и приостановил дыхание. Там, за дверью, могли таиться сундуки с золотом и жемчужными ожерельями, серебряные кубки, украшенные сценами княжеской охоты на бой-туров, булатные мечи-кладенцы и скелет неудачливого грабителя – глазницы черепа черные, пустые… А экскаваторщик сейчас выхватит острый, чуть зазубренный от частого употребления кинжал и вонзит под сердце Стендалю.
Экскаваторщик отнял у Грубина фонарь: так ему было удобнее.
– Тоже комната, товарищи, – сказал он.
Скорчившись вдвое, он перешагнул высокий порог и пропал во тьме.
Грубин с Мишей стояли и ждали.
Изнутри голос произнес:
– Давайте за мной. Не оступитесь.
Вторая комната оказалась меньше первой. Луч фонаря, не успев достаточно расшириться, уперся желтым блюдцем в противоположную стену, порезав по пути светлым лезвием странные предметы и, что совсем непонятно, осветив пыльные гнутые стекла – бутыли, колбы и крупные сосуды темного стекла. Луч метался и позволял глазам по частям обозреть комнату – кирпичную, сводчатую, длинный стол посреди, – а дальний конец комнаты обвален и видится мешаниной кирпичей и железа.
– Типография, – определил Грубин. Помолчал. Подумал. – Может, здесь печаталась «Искра». Или даже «Колокол».
– Печатного станка нету, – резонно заметил экскаваторщик.
– Отойдите, – сказал Миша. – Ничего не трогайте. У меня вспышка. Сделаем кадры.
Послушались. В руках у Миши была техника. Его спутники технику уважали.
Миша долго копался, готовил в темноте аппарат к действию. Эрик помогал, светил начавшим тускнеть фонариком. Потом вспыхнула лампа. Еще раз.
– Все? – спросил экскаваторщик.
– Все, – кивнул Стендаль.
– На свет вынуть придется, – сказал Эрик. Он вернул фонарь Грубину, подхватил бутыль покрупнее и понес к выходу.
– Какого времени подвал? – спросил Грубин.
– Трудно сказать, – ответил Миша. – Вернее всего, не очень старый.
– Жаль, – произнес Грубин. – Второе расстройство за день.
– А первое?..
– Первое, когда думал, что землетрясение началось. Так вы уверены, товарищ Стендаль?
– Посуда довольно современная. И книги…
Миша подошел к столу, распахнул книгу в кожаном переплете.
– Ну, скоро? – спросил Эрик. – Там уже заждались.
– Наверху посмотрим, – решил Грубин. Подхватил еще одну бутыль и колбу.
Миша шел сзади с книгами в руках.
Шляпа Удалова отпрянула от провала. Зажмурившись от дневного, неистового сияния, Эрик протянул ему бутыль. Миша стоял в трех шагах сзади. Столб света, спускавшийся в провал, показался ему вещественным и упругим. Экскаваторщик, озаренный светом, был подобен скульптуре человека, стремящегося к звездам. Бутыль надежно покоилась у него на ладонях.
Вместо шляпы в провал спустились сухие руки Елены Сергеевны. Она приняла бутыль. Миша поднял вверх тяжелые фолианты.
– Вот так-то, – проговорил некто в толпе осуждающе. – А он засыпать хотел.
Удалов сделал вид, что не слышит. Он взял у Стендаля книги и положил их на асфальт. Рядом уже стояла бутыль, обросшая плесенью. Сквозь разрывы плесени проглядывала черная жидкость. Другие сосуды тоже встали рядом.
Удалову было холодно. Он даже застегнул верхнюю пуговицу синей шелковой рубашки. Удалова мучила совесть. Когда он вызвал экскаватор для засыпки провала, он действовал в интересах родного города. Его буйное воображение уже подсказывало страшные картины, торопившие к принятию мер и будившие энергию. Одна картина представляла собой автобус с пассажирами, едущий по Пушкинской улице. Автобус ухнул в провал, и только задний мост торчит наружу. А рядом иностранный корреспондент щелкает неустанно своим аппаратом, и потом в обкоме или даже в ЦК смотрят на фото в иностранной газете и говорят: «Ну уж этот Удалов! Довел-таки до ручки городское хозяйство в своем древнем городе!» И качают головами.
Была другая причина – куда более трагичная. Малое дитя в школьном передничке бежит с прыгалками по мостовой. И вокруг летают бабочки и певчие птицы. И ребенок смеется. И даже Удалов, наблюдающий за этой картиной, смеется. И вдруг – черной пастью провал. И отдаленный крик ребенка. И только осиротевшие прыгалки на растерзанном трещинами асфальте. И мать, несчастная мать ребенка, которая кричит: «Ничего мне не надо! Дайте мне только Удалова! Дайте его мне, я разорву его на части!..»
Пока не приехал экскаватор, Удалов неустанно боролся со своим воображением и все оглядывался, не бежит ли ребенок с прыгалками, не видел ли иностранный корреспондент, которому здесь делать нечего.
Удалов верил, что в провале ничего не обнаружится. Сколько их было на его памяти, и ничего не обнаруживалось. Он и причуды Кастельской не принял всерьез. Просто не стал воевать с общественностью. Накладно. Все равно засыплем. Все провалы – и тот, у архиерейского дома, и тот, что был на строительстве бани, и тот, у мясокомбината, – все они вызывали оживление в районном музее, даже в области. Но Удалову и городским властям никакой радости – провал не запланируешь. В провале есть что-то постыдное для хозяйственного работника – стихия мелкого порядка, пакостная стихия.
Теперь у ямы стояли бутыли. И книги. И были они не только прошлым – будущим тоже. Будущим, в котором имя Удалова будут склонять работники культуры вплоть до Вологды и корить за узкоглядство. Он даже слово такое знал – «узкоглядство». Так что надо было спасать положение и руководить.
– Много там добра? – спросил Удалов, приподнимая шляпу и показывая щенячий лоб с залысинками.
– Целая лаборатория, – ответил из-под земли экскаваторщик, который уже забыл о своей первоначальной задаче – переметнулся.
– Стоит законсервировать находку, – отозвался Миша из-за спины экскаваторщика. – Пригласить специалистов из области.
– Ошибка, – трезво рассудил Удалов. – Специалисты у нас не хуже областных. У нас есть, товарищи, Кастельская!
Последнее слово он произнес громко, будто ждал аплодисментов. И удивительное дело – есть такая особенная интонация, которую знают люди, поднаторевшие в речах, и эта интонация заставляет присутствующих сложить ладони одна к другой и бессознательно шлепнуть ими.
При слове «Кастельская» в толпе раздались аплодисменты.
Удалов потаенно улыбнулся. Он овладел толпой. Положение спасено. Подвал будет засыпан.
Елена Сергеевна в любом другом случае на такой ход не поддалась бы. Отшутилась бы, съязвила – она это умела делать. Но тут, пока стояла и ждала, что найдут, пока смотрела на принесенные вещи, поняла – нет смысла начинать войну с Удаловым. Вещи были не бог весть какими древними.
– Сейчас мы, товарищи, под наблюдением Елены Сергеевны спасем культурные ценности и отправим их в музей. Правильно?
– Правильно, – сказали слушатели.
– Ну, где у нас культурная ценность номер один?
Корнелий посмотрел на большую бутыль и поймал себя на жгучем желании наподдать ногой по ценности номер один. Даже захотелось сказать народу, что все эти штуки – дореволюционная самогонная мастерская. Но Удалов сдержался.
Исследователи подземелья, прослушав речь Удалова, пошли снова в дальнюю комнату выносить остальные вещи. Удалов послал гонцов в универмаг за оберточной бумагой. Елена Сергеевна присела на корточки и подняла одну из книг. Осторожно, поддев ногтем, открыла ржавые застежки переплета и перевернула первый лист.
Зрители склонились над книгой и шевелили в два десятка губ, разбирая ее название.
5
Милица Федоровна проснулась. Ее томило предчувствие. В виске по-молодому тревожила-билась жилка. Что-то произошло за минуты сна. Каретные часы Павла Буре показывали три. Альбом в сафьяновом переплете лежал на столе, был приготовлен для чего-то. Сквозь стекло, с улицы, прилетали обрывки голосов. Надо было вернуться к окну. Тогда мысли проснутся, как проснулось тело, и все станет на места. Потревоженная кошка удивилась резвости движений хозяйки. Портреты знакомых, акварели и желтые фотографии взирали на Милицу Федоровну равнодушно или враждебно. Одни умерли давно, другие не простили госпоже Бакшт завидного долголетия.
Розовая подушечка ждала на подоконнике. Милица Федоровна уперла острый локоток и выглянула между горшками. На улице мало что изменилось. Толпа поредела. Перед Еленой Сергеевной Кастельской стояли на асфальте какие-то предметы и бутыли старинного вида. Сама же музейная дама на корточках, в непристойной возрасту позе, листала трепаную книгу.
Значит, подвал не пуст. В подвале оказались находки. Милица Федоровна заставила себя задуматься. В мозгу вздрогнули склеротические сосуды, живее побежала кровь, и по дому разнесся тихий треск – будто заводили бронзовым ключиком старые часы.
Куда вел ход из того подвала? Ведь не с улицы заходили в него?.. К отцу Серафиму? Нет, дом его, пока не сгорел, стоял в глубине, за кустами персидской сирени. Может, в дом, соседний с бакштовским, по той же стороне? И того быть не могло – там испокон веку был лабаз. Может, во флигель? Там были зеленые ставни с прорезями в виде сердец. И что-то еще связано с флигелем…
– Милица! – Мужской голос возник от двери, голос знакомый и вечно молодой. – Не пугайтесь. Вы узнаете меня?
– Я не пугаюсь, друг мой, – ответила Милица Федоровна, стараясь обернуться. Ответила степенно и тихо. – Я отвыкла пугаться. Подойдите к свету.
Старик подошел поближе к окну. Он тяжело опирался на суковатую палку из самшита. Борода седая, в желть, недавно подстрижена. Грубый запах одеколона «Шипр», запах дешевой парикмахерской, разнесся по комнате, чужой другим, обжившимся здесь запахам. Те, родные – нафталиновый, ванильный, шерстяной, камфарный, – толкали пришельца, гнали его, но шипровый нагло занял самую середину комнаты.
– Простите, Милица, – сказал старик. – Я сейчас из парикмахерской.
– Давно у нас, Любезный друг? – спросила Милица Федоровна. Она протянула старику тонкую, изящную, хоть и опухшую подагрически в суставах руку.
Старик оперся покрепче о палку, нагнулся и поцеловал пальцы.
– Сдал я, – сознался он, распрямляясь. – Сильно сдал.
– Садитесь, Любезный друг, – предложила Милица Федоровна. – Там стул есть.
– Спасибо. Я с черного хода пришел. Задами. Не хотел встречать людей.
– Надолго к нам?
– Не скажу, Милица. Сам не знаю. Если то дело, что ранее не совершил, удастся – может, задержусь. А то помирать придется.
– Не говорите о смерти, – запротестовала Милица. – Она может услышать. Мы слишком слабо связаны с жизнью. Нить тонка.
– Пустое, – проговорил Любезный друг. – Вами, Милица, движет любопытство. Это значит – вы еще живы.
– Там странное, – сказала Милица Федоровна. – Провалилась мостовая. Волнуются, бегают.
– Суета сует, – сказал старик. – Сколько я вас не видел? Лет пятьдесят.
– Вы опять за свое.
– Я и прям неделикатен. И жизнь меня ожесточила. Пятьдесят лет – большой срок.
Милице Федоровне не хотелось расспрашивать гостя о том, что произошло с ним за эти годы. Для нее они протекли однообразно. Одиноко. Иногда голодно. Последнее время – лучше. Соседи выхлопотали старухе пенсию. Нет, лучше не расспрашивать. Пусть будет встреча, хоть и долгожданная, без времени, вне его пут и шагов.
Старик осмотрелся. Портреты узнали его. Он их признал тоже. Кивнул вежливо. Те в ответ закивали, взмахнули бакенбардами, бородами, усами, многократно улыбнулись знаменитой улыбкой Милицы, пожали обнаженными плечами, качнули локонами и кудрями…
Милица смотрела на него, узнавала то, что уже скрылось под сетью морщин. Предчувствия и сны указывали верно – Любезный друг пришел.
– Откройте форточку, – попросила Милица, стесняясь своей немощи. – Мне душно. А встаю редко. Весьма редко.
Старик встал, подошел к окну. Был он высок. Взглянул, открывая форточку, на улицу, вниз, увидел дыру в асфальте и книги рядом. И бутыли с ретортами.
– О боже! – сказал он. Сказал, как человек, к которому смерть пришла за час до свадьбы.
Старик вцепился в раму, и узловатые пальцы заметно побелели. Ноги не держали его.
– Что с вами? – спросила Милица, не поняв причины смятения. – Вам плохо?
Старик не смотрел на нее.
– Ничего, – ответил он. – Это пройдет. Все пройдет.
– Кстати, – проговорила успокоенная Милица Федоровна, которой знакомы по себе были приступы слабости и удушья, – куда бы мог вести ход из этого подвала?
– Куда?
– Ну конечно. Я сначала подумала – не в дом ли отца Серафима? Вы помните отца Серафима? Он страшно пил, когда дом у него сгорел. Нет, думаю, не туда. Тот дом в глубине стоял. Еще колонны были покрашены под мрамор. И лабаз рядом. Зачем лабазу такой подвал?.. Может, в лабаз?
– Не в лабаз, – прохрипел старик. – Не в лабаз. Какой еще лабаз? Ход к вам шел во флигель. Господи, несчастье-то какое…
«Правильно, – резонно подумала Милица Федоровна. – Конечно, выход из подвала должен быть под флигелем». Но она такого не помнит. Совсем не помнит. Запамятовала. А может, и не знала о подвале.
А Любезный друг сердился. Глаза его увеличивались, росли и гневались. И он взлетел под потолок, и оттуда грозил сухим пальцем, и говорил беззвучно…
Это Милице Федоровне уже снилось. Она задремала. Старик не взлетал и не грозил пальцем. Он стоял, прислонившись лбом к стеклу, и тяжко стонал.