Текст книги "Байкал - море священное"
Автор книги: Ким Балков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
8
День как мгновение, а мгновение как пыль земная, была и тут же истаяла, малого напоминания про нее не отыщешь… Бальжийпин не сразу и скажет, что происходило с ним вчера, позавчера и уж вовсе задумается если вдруг спросят: а что он делал неделю назад? И не потому, что дни так уж похожи один на другой, нет, конечно, и теперь разнятся, каждый новый не повторяет ушедший, а только Бальжийпин так соединяет их в памяти, так выстраивает, отбрасывая все, что выпирало бы наружу, не укладываясь в общий, размеренный, не терпящий ничего лишнего ритм жизни, который с каждым разом все более подчиняет себе, что дни делаются похожими один на другой, как узлы на веревке… Длинна ли веревка, он не знает и не думает об этом, как не думает, в чьих руках тот, другой, конец ее. Он почти не выходит из юрты, понимая про ту опасность, которая угрожает ему. Но надолго ли его хватит? Он не привык жить без того, чтобы не видеться с людьми, помогая им и принимая их помощь. Он, может, потому и ушел из дацана, что тесно сделалось в его стенах, душно. А разве здесь, в юрте, ему не тесно? Не душно?.. Ну, а что делать? Надо потерпеть, и он это понимает, хотя бы неделю, месяц, пока хувараки не перестанут искать его. Другого выхода нет.
Бальжийпин прежде никогда не имел ни времени, ни желания подумать о себе: кто же он такой и для чего живет на этой земле?.. А вот теперь в его распоряжении есть все, чтобы подумать, однако ж очень скоро от этих мыслей делается неспокойно, сердце начинает биться так сильно, что становится страшно: он не боится смерти и все-таки не хотел бы умереть посередине пути… Иногда он спрашивает себя: что это за путь, о котором часто размышляет и силится воссоздать в воображении, но так и не умеет?.. И не находит ответа, в голове возникает что-то призрачное и слабое, в чем-то удивительно схожее с паутинкою, вот висит она промеж листьев и подрагивает, и чудится: каждую секунду готова лопнуть, оборваться, но приходишь на старое место через день, а потом еще через день, а она все там же…
В полдень в юрте появился Студенников. И это было и неожиданно, и приятно, и не только Бальжийпину, а кажется, и старухе. Засиделись допоздна, а потом Бальжийпин вышел проводить гостя, вернулся, подсел к очагу. В его памяти, как, впрочем, и в памяти Студенникова, который теперь ехал по лесу, держался едва ль не слово в слово случившийся разговор. Вроде бы ничего такого не было сказано, но и тому, и другому как-то спокойнее сделалось на сердце.
Говорили о разном, а пуще о душевной боли, с которою не просто сладить, и Бальжийпин все вспоминал про Шаманкин улус, откуда родом старуха, и Студенников с интересом слушал. Ламы не простили людям из улуса, и по сию пору грозят всякими бедами, и надо бы людям поменять название родного улуса, и тогда ламы перестали бы обижать их и запугивать, но те не делают этого. Упрямство тут или что-то другое?.. Оба, враз, не сговариваясь, решили: нет, не упрямство. Видать, есть что-то в людях, и не всегда разглядишь – что именно, а только выплеснется наружу и светится ярко…
Студенников, не привыкший так судить о людях, немало подивился себе, когда вдруг и сам – впрочем, отчего же «вдруг», если уже давно в душе бродит, бродит и то толкнет на берег Байкала, и тогда подолгу стоит и смотрит, как плещут волны, то уведет в тайгу, где урчит и посверкивает горный ручей, разбиваясь об острые катыши, и тогда на сердце сделается легко и ясно, и слезы выступят на глаза, непрошеные, и он не будет стыдиться их, и лишь тогда смахнет, когда солона вода коснется сухих губ.
Мефодий Игнатьевич сказал об этом Бальжийпину, сказал и о том, что никогда прежде не испытывал подобного, тот лишь улыбнулся устало:
– Так и должно было случиться. Рано или поздно это случается со всеми.
Студенников охотно поверил. Странно, он ничего не скрывал от человека, которого и знает-то всего ничего, но даже и в этой странности чудилась какая-то особая прелесть, понятная лишь ему, и было легко и одновременно тревожно, впрочем, нет, скорее, сладостно-тревожно чувствовать себя как на исповеди. Впрочем, на исповеди было несколько иначе, там все его слова сопровождала какая-то обязательность. Совсем иначе здесь в разговоре с бродячим монахом, тут он вовсе не обязан открывать свою душу, а все ж делает это, и с удовольствием, впрочем, о своих предприятиях и связанных с ними хлопотах он не говорит ни слова. Нет, нет, не потому, что не хочет, просто об этом у него не спрашивают, а если бы спросили, что ж, он сказал бы и об этом. Здесь все просто и понятно, собеседник слушает и соглашается, бывает, что и поспорит, но тут же и посочувствует и недоуменно разведет руками, если что-то придется не по нраву.
Сколько помнит себя Студенников, он еще ни с кем так не говорил, не опасаясь, что не поймут. А ведь он пытался найти дорожку к сердцу деловых людей, но те либо отмалчивались, либо снисходительно улыбались:
– Ах, о чем вы, Мефодий Игнатьевич? Да есть ли что-то еще важнее дела?
На том все и кончалось, и постепенно Студенников привыкнаходясь в обществе и даже беседуя о деле, жить своими мыслями и устремлениями, не пытаясь поделиться ими с кем бы то ни было. Это вынужденное отъединение от людей, впрочем, не волновало, со временем он научился принимать его как нечто само собой разумеющееся. И теперь уже если кто-то пытался вывести его из этого сделавшегося привычным одиночества, он недоумевал, а то и досадовал и говорил:
– Подите вы к черту!..
Студенников считал, что так будет всегда, во всю его жизнь, и это тоже находил естественным. Но вот заговорил с Бальжийпином, и для него открылось нечто новое. Видел, как внимательно слушал монах, и это радовало. Значит, он не один такой… с душою словно бы надтреснутою, есть и еще люди, и им тоже несладко, и случается, их тоже мает тревога. Говорили и о войне, и обо всем том, что связано с нею.
Лицо у Бальжийпина сделалось мрачным, долго молчал, сказал дрогнувшим голосом:
– Убивают, чтобы убивать… Никакой другой причины я не вижу. И объяснения сыскать не могу.
Студенников так и не понял: объяснения чему?.. Хотел спросить, но промолчал. Его, собственно, удивило не это… удивило, что бывший буддийский монах, а ныне лекарь, который, как уже слышал Студенников, пользуется немалым авторитетом среди инородцев, сказал:
– Убивают, чтобы убивать…
И что же, более ничего, никаких причин не стоит за насилием?.. Или убийство для человека такая же потребность, как есть, пить, рожать детей?.. Да нет же, нет, существуют, наверное, какие-то идеи, которыми можно оправдать насилие. Можно ли?.. До сих пор считал: да, можно, а теперь засомневался, и это сомнение как нельзя лучше говорило о той открытости, беззащитности даже, с какою он принимал каждое слово Бальжийпина, и то было удивительно для него самого, однако ж это не угнетало, напротив, приподнимало в собственном мнении, а душевные подвижки делало ярче и неожиданнее.
Они негромко беседовали, а чуть в стороне от них, возле очага, так что длинный языкатый огонь едва ли не касался полы халата, сидела старуха и, безучастная, разламывала хворостинки, подбрасывала в очаг. В какой-то момент Студен-ников обратил па нее внимание, и в голову пришла мысль: «Впрямь ли она безучастна ко всему иль уж так умеет прятать чувства, что стороннему глазу и малости не приметить?..» Кожа на лице старухи желтая, сухая и глаза почти неживые, и Студенников старался не глядеть на нее, а когда все ж возникала такая потребность, долго еще не мог прийти в себя и мучительно размышлял: в самом ли деле старуха жива или это тень ее на земле?..
Старуха сидела в стороне, слушала и ничего не понимала из того, о чем они говорили, по ото не смущало, было б хуже, если б понимала, тогда бы разрушилось то плавное, ни на минуту не нарушаемое течение мысли, которая никуда не вела, а все ж была приятна как раз этою своею ненавязчивостью, веяло от нее спокойствием и ощущением непрерывности всего, что окружало. Мысль ее крутилась вокруг Бальжийпина, да нет, не Бальжийпина, а Баярто, ведь она по сей день уверена, что ее муж после смерти принял облик белого человека, и она думала о нем с материнской нежностью и боялась только одного: как бы он не узнал ее… Слышала, мертвые, воскреснув, уже ничего не помнят о том, что было в другой жизни, и не надо ни о чем напоминать им, а не то случится неладное, они исчезнут, как дым, как пыль… И, когда Бальжийпин смотрел на нее, старуха старалась отвести глаза, и внутри у нес все сжималось, наплывал страх, но это был не тот, привычный страх, который в последнее время испытывала при встрече с незнакомыми людьми, а другой – холодный и давящий; от того страха можно было избавиться и даже позабыть про него, от этого же, чувствовала, никуда не денешься. И все же успокоение приходило, приходило, когда Бальжийпин опускал глаза пли же оказывался па мужской половине юрты и начинал что-либо делать, чаще всего он брал в руки книгу и надолго задумывался. Старуха, успокоенная, силилась вызвать в душе привычный для нее страх, не знала, зачем так делает, а все ж делала, и, когда это удавалось, мысленно говорила: «За что же вы преследуете меня? Или вам мало того, что вы лишили возраста, Баярто? Ну так возьмите меня. Я не боюсь…» Она говорила с незнакомыми людьми голосом спокойным и мягким, и это не нравилось им, хотели бы увидеть в ее глазах смятение и муку, помнится, то же самое они хотели бы увидеть в лице Баярто, когда разжигали огонь под деревом, а не обнаружив этого, злились и кричали… Еще тогда она поняла, что главное для людей в желтых халатах не лишить человека возраста, а лишить памяти. Нет, она не доставит им такого удовольствия, ее страх перед ними тихий и неприметный, про него только она и знает,
Люди в желтых халатах не однажды встречались на ее пути, требовали, чтобы покорилась, пошла в улус и сказала, что Баярто был плохой человек и за это его лишили возраста. Понимала, что, если бы согласилась, ее жизнь сделалась бы легче и спокойнее, но не умела и не хотела переступить через себя.
Старуха сидела и слушала, вся отдаваясь мысли, которая никуда не вела… Она думала о Баярто, а смотрела на Бальжийпина внутренним взором, она научилась пользоваться им уже после смерти Баярто, и оказалось, что это не так сложно, надо лишь сильно захотеть и суметь избавиться от всего лишнего, что, случается, бродит в голове, и сосредоточиться на одном, на том, что в эту минуту волнует больше всего, и тогда откроется дивное, видела какое-то свечение вокруг его облика, и это свечение было пока еще бледным, несильным, еще не поднялось так высоко, едва ль не до самого неба, как в тот раз, когда он пришел усталый, а потом проспал чуть ли не сутки на мужской половине юрты; и все это время старуха не сомкнула глаз, неподвижно сидела в своем углу и молила добрых духов, чтоб дал силы не заснуть… Жила опаска, придуманная ею же самою, в которую, как это теперь нередко случалось с нею, очень скоро поверила, и уже не смогла бы сказать, что было на самом деле, а чего и вовсе не было, и эта опаска дала понять, что ей нельзя заснуть: вдруг прилетят злые духи, и тогда случится неладное, и Баярто уйдет. А этого она боялась пуще всего. Сидела в своем углу и пристально, не мигая, смотрела на спящего мужа, тогда и увидела вокруг его головы свечение и возликовала… Поняла, что Баярто, принявший облик белого человека, ниспослан вечным синим небом. Она возликовала и тут увидела, как свечение стало расти, подыматься все выше, выше, и спустя немного она уже не различала человека, а только это свечение, испугалась, что Баярто исчезнет, и – вскрикнула… Белый человек проснулся и долго глядел на нее: видать, не мог сразу вспомнить, где он… Потом лицо у него прояснело, заговорил о чем-то… Он заговорил, и свечение пропало, старуха огорчилась, но скоро успокоилась, слышала: свечение не пропадает вовсе, через какое-то время появляется снова над тем человеком, который ниспослан вечным синим небом.
Старуха сделала над собою усилие и перевела глаза на Студенникова, сильно забилось сердце, и вокруг него увидела свечение.
– Я так и знала, так и знала… – прошептала она и хотела подняться с земляного пола, выйти из юрты, но в груди сделалось тесно и дышать больно, силы оставили ее…
Бальжийнин слушал Студенникова, но отчего-то уже не испытывал удовлетворения, словно бы беседа исчерпала себя и не могла дать ничего нового. Однако ж это было не так, он знал, не так… Тогда почему же росло чувство тревоги, и столь стремительно, что минуту спустя Бальжийнин уже мало что понимал из слов Студенникова. С беспокойством поглядел вокруг: вроде бы все на своих местах и все же чего-то не хватало. Вспомнил: старуха во время беседы сидела в углу и смотрела… И он постоянно ощущал ее взгляд, токи, которые идут от нее, и эти токи как-то умиротворяюще действовали на него. Теперь их не стало.
Вскочил на ноги, прошел на женскую половину юрты, старуха лежала на боку, и глаза у нее были закрыты, лицо бледное, почти белое.
– Что… с нею? – спросил Мефодий Игнатьевич.
Бальжийнин не ответил, нагнулся над старухою, выпрямился, сказал с облегчением:
– Все нормально. Сердце чуть-чуть устало…
Старуха очнулась и виновато посмотрела на них, что-то сказала негромко. Бальжийнин улыбнулся, дотронулся до ее лица руками:
– Она подумала, что маленько задремала…
Студенников ушел. Бальжийнин остался подле старухи, долго сидел молча, и она глядела на него и тоже молчала. Они ни о чем не говорили, а только размышляли, каждый о своем, по, странное дело, им казалось, что раздумья одного очень близко принимаются другим, и тут не надо слов, получается, можно говорить и глазами, а может, не глазами – сердцем, только надо уметь настроить себя на нужный лад и сильно захотеть, чтобы тебя поняли. А Бальжийпин как раз и чувствовал, что его понимают, и это было приятно. Он вышел из юрты. И скоро очутился на узкой, меж ветвистых деревьев, тропе, замедлил шаг. Глянул вокруг себя и увидел изжелта-серую смолу на стволах деревьев, широкие, с острыми углами, листья папоротника на тонких стеблях и слабый, какой-то дрожащий ручеек света, падающий сверху и такой одинокий в этом тихом таежном келюдье. Бальжийпин остановился, вытянул вперед руки, норовя подставить ладони под этот ручеек. Долго не удавалось, в какой-то момент потерял надежду ощутить слабое струящееся тепло, однако ж вдруг почувствовал, что в ладонях словно бы сделалось теплее, а потом уж увидел и тот самый ручеек, а увидев, тихонько рассмеялся и лишь теперь почувствовал на лбу легкую испарину и подумал, что ничто не дается даром, даже это…
Он стоял долго, так долго, что заныло в спине, но боялся пошевелиться, боялся, что тогда из ладоней уйдет тепло, а этого как раз и не хотелось бы… Странное чувство испытывал, а может, и ее странное, а всего лишь до сей поры незнакомое, чувство удивительной слитности со всем, что видят глаза, будто бы он и не человек вовсе, а так себе, малая частичка в огромном мире, и раздавить-то ее ничего не стоит сдуть с лица земли. Но вот что удивительно – эта беззащитность не пугает, а слабость не гнетет, он словно бы открыл для себя такое, что примирило с миром, неведомым и могучим, и что сказало: благо и то чувство одинокости, которое нынче живет г. душе, это чувство не высокомерно и не вызывающе горделиво, тихое и спокойное, как струящееся тепло в ладонях, и так не хочется, чтобы проходило, все бы носил в себе, носил…
А потом он пришел в юрту, сидел, подбрасывал в очаг хворост, лицо бледное, под глазами – черные тени, он чувствовал слабость во всем теле, но не хотел поддаваться ей, изредка подымал голову, нетерпеливо смотрел в продушину, куда утягивался дрожащими розовыми колечками, сцепленными друг с другом, дым от очага.
Все эти дни Бальжийпин пребывал в том несуетном состоянии духа, когда даже маленькая травинка на земле вызывает удовлетворение, хочется пристальнее вглядеться в узкие, тонкие, прозрачные стебельки. Он так и делал: остановится посреди лесной поляны и, увидев следы увядания на листьях берез, прикоснется рукою к теплому тонкому стволу и скажет:
– А ничего… Придет время, и ты снова сделаешься красивой и яркой.
И это будут не просто слова, а нечто идущее от миропонимания, впрочем, еще не до конца ясного даже себе самому, когда в обычных вроде бы явлениях природы видится в высшей степени разумное и благостное. И потому, примечая в тайге разящие перемены, грусть и обреченность, которые сопровождают эти перемены, он выражал сочувствие травинке ли, березке ли в рощице, обещал им скорое возрождение, желая, чтобы они поверили и приободрились.
Ко всему сущему на земле он относился как к чему-то разумному, принимающему его собственные мысли. Изо дня в день одиноко бродя по таежным тропам, подолгу просиживая на байкальских берегах и вспоминая все те легенды и были, которые слышал и которые казались удивительными, а все же плоть от плоти земли, не придуманными, нет, он проникся убежденностью, что и сам есть часть сущего, когда-нибудь и он прорастет травою, и будет трава буйно цвести над могилою, минет срок, и она даст начало чему-то еще, но тоже живому. И это наполняло его особою радостью, которая в прежние годы была незнакома.
Бальжийпин подбрасывал в очаг хворост и все нетерпеливее посматривал в продушину, а чуть в стороне на старой свалявшейся кошме сидела старуха и, перебирая четки, медленно и с какою-то удивительною равномерностью, словно бы подчиняясь внутреннему, живущему в ней от века ритму, покачивала головою. «Как маятник», – можно было бы сказать про это ее движение, и то было бы похоже на правду.
С недавнего времени старуха стала примечать что-то новое в белом человеке, которого принимала за Баярто, пришедшего к ней в другом облике. И это новое радовало: вот так же в свое время и ее Баярто был нетерпелив, когда к нему пришло доброе и умное чувство. И этот человек нетерпелив и уже не хмурится, а бывает, что и улыбнется, и скажет что-то… Значит, он обрел новый смысл в жизни. Но этого могло бы не случиться, и тогда он оставался бы мрачным и недоступным людскому пониманию. «Интересно, – думала старуха, – значит, Баярто начал жить но новому кругу?» Было, конечно, грустно, что в этом круге уже не найдется места для нее, дряхлой старухи. Но она не огорчалась. И часто, глядя на Бальжийпина, шептала слова молитвы, а может, не молитвы, а слова какого-то все еще живущего в ее мозгу заклинания. Она просила у духов широкой дороги, и чтобы он шел по этой дороге, свободный и гордый, но думая о злых напастях.
Было удивительно, как старуха узнала про все, что нынче на душе у Бальжийпина. А он и впрямь чувствовал себя спокойнее, и вынужденное ничегонеделание не угнетало, как прежде. Старуха и сама не смогла бы ответить, как она узнала про это. Но, видать, жила в ней внутренняя сила, зоркость духа, и этого не умели сломать несчастья, которые пали на ее голову. Порою Бальжийпин, радуясь близости к первобытной природе, словно бы светился изнутри, и это свечение было так сильно, что старухе бывало неловко смотреть на него. Знала, что большая радость не ходит одна, следом за нею непременно бредет горе или отчаяние. Сколько раз в ее жизни случалось, когда нежданная радость сменялась таким же нежданным горем, думала: уж не состоят ли они в родстве, эти два самых сильных человеческих чувства? С годами же поверила, что так и есть, и приучила себя не очень сильно радоваться, что б ни случилось, и каждое утро просыпалась с тревожным ожиданием, которое непросто было заглушить.
Она и Бальжийпина хотела бы предупредить, что не надо шибко радоваться. Он идет в жизни по второму кругу, и ему надо быть осторожнее, хитрее. Но тут же она подумала, что не так-то просто оставаться спокойным, когда сердце проснулось к жизни. Уж она-то знает.
Старуха думала, что прошлое не уходит вместе с годами, а остается, скрытое от наших глаз. И, если очень захотелось, можно встретить свою молодость и молодость близкого человека. Так говорил Баярто, а она привыкла верить ему. Она могла бы постараться сделать так, чтобы и ее душа проснулась для жизни. Но она устала и уже ничего не хотела.
Старуха не умела сказать про то, что на сердце, не знала этих слов. Всю жизнь думала, что они ни к чему, и вот теперь сильно жалела, что в свое время не выучила их.
С недавних пор старуха стала думать, что Баярто пришел на землю ненадолго, наверное, и там, откуда пришел, у него немало дел, про которые нынче забыл. Но настанет срок, вспомнит, и тогда никто не удержит его на земле. И про себя решила: в тот день, когда Баярто исчезнет, растает, как дым, она умрет. Так часто говорила себе об этом, что скоро не только ее старый мозг, но и все тело приготовилось к тому, что в свое время случится, и это было хорошо, уважала людей, которые держат слово: сказав, что устали жить, уходят в царство теней, а не повторяют об этом каждый день, не умея ничего сделать, чтобы исполнить свое желание. Знала, что так с нею не случится, и это прибавило уважения к себе.
Вальжийпин догадывался о мыслях старухи и пытался утешить ее, и она, кажется, принимала это его утешение, потому что в худом сморщенном лице вдруг что-то дрогнет, засветится неярко.
Вальжийпин помедлил и вышел из юрты. Недолго шел по вечернему лесу, скоро очутился на узкой, меж невысоких скал, поросшей мягкою травою, полянке. Остановился, разглядывая слабые пожелтевшие травинки, их вроде бы много, растут густо, одна к одной, однако ж присмотришься – и промеж них увидишь черную, словно бы даже обугленную как после пожара землю и удивишься, и в этой земле узрится непривычная нечуткому разуму, с малых лет приученному следовать за правилами, по которым общество судит обо всем на свете, и даже о том, что недоступно ему, слабость какая-то, обреченность, и сделается не по себе, скажешь тихо:
– Что же ты, милая? Иль тоже устала?..