Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Кэтрин Мэнсфилд
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
– Если тебе в глаз попадет хотя бы крупиночка, ты на всю жизнь останешься слепым, – говорил Пип, растирая смесь железной ложкой. – И не исключена возможность– заметь, возможность, – что произойдет взрыв, стоит только ударить чуть сильнее…
Двух ложек такого состава на бидон с керосином было бы достаточно, чтобы убить целые полчища мух. Но Снукер все свободное время только сопел и кусался, и от него шел отвратительный запах.
– Это потому, что он настоящий бойцовый пес, – объяснял Пип. – Бойцовые псы всегда пахнут.
В городе маленькие Трауты часто оставались у Бернелов на целый день, а теперь, когда Бернелы жили в этом красивом доме с прекрасным садом, они были настроены особенно дружелюбно. Кроме того, оба мальчика любили играть с девочками: Пип, потому что их ничего не стоило провести и Лотти легко пугалась, а Регз по причине весьма постыдного свойства. Дело в том, что Регз обожал кукол. Как он смотрел на куклу, когда она лежала с закрытыми глазами-! Он говорил шепотом и робко улыбался. А какое это было наслаждение, когда ему разрешали подержать куклу!
– Обхвати же ее. Не держи руки, как палки. Ты ее уронишь, – сердито наставляла его Изабел.
И вот они стояли на веранде, удерживая Снукера, который хотел войти в дом, а ему это не разрешалось, потому что тетя Линда терпеть не могла порядочных собак.
– Мы приехали с мамой в омнибусе, – сообщили они, – и пробудем у вас весь день. Мы привезли с собой большущий имбирный пряник для тети Линды. Его испекла наша Минни, он весь в орехах.
– Миндаль чистил я, – сказал Пип. – Нужно опустить руку в кастрюлю с кипятком и выгрести его оттуда, а потом щелкнуть вот так, и ядра сами повыскакивают из скорлупок; некоторые летят до самого потолка. Правда, Регз?
Регз утвердительно кивнул головой.
– Когда у нас пекут пироги, – продолжал Пип, – мы с Регзом всегда сидим на кухне. Мне дают чашку, а ему ложку и сбивалку для яиц. Интереснее всего бисквит… Его делают из одной пены…
Он сбежал на лужайку по ступенькам веранды, нагнулся, уперся ладонями о землю, оттолкнулся и чуть было не встал на голову.
– Лужайка неровная, – сказал он. – Чтобы встать на голову, место должно быть ровное. Дома я на голове обхожу вокруг баобаба. Правда, Регз?
– Почти, – сказал Регз не очень уверенно.
– А ты встань на голову на веранде. Здесь совсем ровно, – посоветовала Кези.
– Ишь ты, умница. Это можно делать только на мягком. Потому что если дать толчок чуть посильнее и перевернуться, то в шее что-то щелкнет, и она сломается. Мне папа сказал.
– Ну, давайте поиграем во что-нибудь, – предложила Кези.
– Очень хорошо, – быстро согласилась Изабел. – Мы будем играть в больницу. Я буду милосердной сестрой, Пип может быть доктором, а ты, Лотти и Регз – больными.
Лотти не захотела так играть: прошлый раз Пип что-то засунул ей в горло, и ей было ужасно больно.
– Пф! – презрительно усмехнулся Пип. – Чуть побрызгал соком из мандариновой корочки…
– Ладно, давайте играть в дочки-матери, – сказала Изабел. – Пип будет папой, а вы нашими дорогими детками.
– Терпеть не могу играть в дочки– матери, – заявила Кези. – Ты всегда сначала заставляешь нас идти в церковь парами, потом ведешь обратно домой и укладываешь спать.
Вдруг Пип вытащил из кармана грязный носовой платок.
– Снукер! Сюда, сэр! – позвал он. Но Снукер поджал хвост и, по обыкновению, попытался улизнуть. Пип вскочил ему на спину и сжал коленями.
– Подержи ему голову, Регз, – скомандовал он, обвязывая голову пса носовым платком так, что на макушке у Снукера появился смешной узел.
– Зачем это? – спросила Лотти.
– Чтобы приучить уши расти ближе к голове. Поняла? – объяснил Пип. – У всех бойцовых собак уши стоят. А у Снукера они немного мягковаты.
– Да, – сказала Кези. – Они у него всегда вывернуты наизнанку. Терпеть не могу такие уши.
Снукер лег на землю и сделал слабую попытку сорвать платок лапой, но, убедившись, что из этого ничего не выйдет, поплелся вслед за детьми, горестно вздрагивая.
9
По тропинке медленно шел Пэт; в руке он держал поблескивающий на солнце топорик.
– Пошли со мной, – сказал он детям, – Я покажу вам, как ирландские короли рубят головы уткам.
Дети попятились – во-первых, они ему не верили, а во-вторых, маленькие Трауты никогда раньше не видели Пэта.
– Пошли, пошли, – манил Пэт, улыбаясь и протягивая Кези руку.
– Головы настоящим уткам? Которые пасутся на лугу?
– Ну да, – сказал Пэт.
Кези вложила свою руку в его грубую, сухую ладонь, и Пэт, засунув топорик за пояс, протянул другую Регзу. Он любил малышей.
– Раз будет кровь, мне, пожалуй, лучше держать Снукеру голову, – заявил Пип, – потому что от вида крови он становится как бешеный. – Он побежал вперед и поволочил за собой Снукера.
– Как ты думаешь, нам можно пойти? – шепотом сказала Изабел. – Ведь мы не спросились.
В конце фруктового сада в изгороди была прорублена калитка. По другую ее сторону, с крутого берега можно было спуститься к мостику, перекинутому через ручей; а стоило перейти на другой берег и подняться вверх, как вы уже были на пастбищах. На первом из них стояла старая маленькая конюшня, превращенная в птичник. Птица разбредалась далеко, по всему пастбищу, до самой ямы, где была свалка, но утки держались поближе к протекавшей под мостом речке.
Высокие деревья, покрытые красными листьями, желтыми цветами и гроздьями черных ягод, нависали над водой. Местами речка была широкой и мелкой, но кое-где она образовывала глубокие маленькие водоемы, пенящиеся у краев и усеянные дрожащими пузырьками. Эти-то водоемы и были излюбленным местом белых уток, которые плавали и кормились вдоль поросших водорослями берегов.
Выпятив свои ослепительно белые грудки, они плавали все взад и вперед, а под ними плавали вниз головой другие утки с такими же ослепительно белыми грудками и желтыми клювами.
– Вот она, наша ирландская флотилия, – сказал Пэт. – Посмотрите только на старого адмирала: шея у него зеленая, а на хвосте – флагшток.
Вытащив из кармана горсть зерна, Пэт двинулся к птичнику. Он шел неторопливо, надвинув на глаза соломенную шляпу с продавленной тульей.
– Уть! Уть-уть-уть-уть-уть, – звал Пэт.
– Кря! Кря-кря-кря-кря, – отвечали утки, подплывая к берегу. Хлопая крыльями и карабкаясь вверх, они потянулись за ним длинной, покачивающейся из стороны в сторону вереницей. Он манил их, делая вид, что бросает зерно, потряхивая им в руке, и звал до тех пор, пока они не окружили его белым кольцом.
Заслышав издали громкое кряканье, другие птицы тоже сбежались со всех сторон; вытянув шеи, распустив крылья, по-птичьему смешно ставя внутрь лапы, они мчались по лужайке, бранясь на ходу.
Тогда Пэт рассыпал зерно, и жадные утки стали хватать его. Быстро наклонившись, Пэт схватил двух уток, зажал их под мышками и широкими шагами пошел к детям. При виде дергающихся из стороны в сторону голов и круглых глаз дети испугались – все, кроме Пипа.
– Ну, ну, глупыши, – закричал он, – они же не могут укусить! Зубов-то у них нет. У них есть только вот эти две дырочки в клюве, чтобы дышать.
– Хочешь подержать утку, пока я кончу с другой? – спросил Пэт.
Пип выпустил Снукера.
– Я? Я? Давайте ее сюда. Пусть барахтается сколько хочет. Я не боюсь.
Он даже застонал от удовольствия, когда Пэт положил ему на ладони мягкий белый комок.
У дверей птичника стояла старая деревянная колода. Схватив утку за ноги, Пэт бросил ее плашмя на колоду, и почти в то же мгновение топорик опустился и голова утки отлетела в сторону. Кровь струей хлынула на белые перья и на руки Пэта.
Когда дети увидели кровь, они перестали бояться. Они столпились около Пэта и завизжали. Даже Изабел прыгала и кричала: «Кровь! Кровь!» Пип совсем забыл о своей утке. Он просто швырнул ее в сторону и с криками «Я видел! Видел!» стал носиться вокруг деревянной колоды.
Регз, белый как бумага, подбежал к утиной головке, вытянул палец, словно хотел потрогать ее, отпрянул назад и затем снова вытянул палец. Он весь дрожал.
Даже Лотти, испуганная маленькая Лотти, начала смеяться и, указывая на утку, кричала: «Смотри, Кези! Смотри!»
– Глядите! Глядите на утку! – заорал Пэт. Он положил безголовое туловище на землю, и оно начало двигаться; из того места, где раньше была голова, длинной струей текла кровь. Утка беззвучно пятилась к крутому берегу ручья. Это было чудо из чудес.
– Видите? Видите? – пронзительно вопил Пип. Он бежал вместе с девочками, дергая их за передники.
– Она совсем как паровоз. Смешной маленький паровозик! – взвизгнула Изабел.
Но вдруг Кези подбежала к Пэту, обхватила его ноги ручонками и изо всех сил стала биться головой о его колени.
– Поставь на место голову! Поставь назад голову! – кричала она.
Он наклонился, стараясь поднять ее, но она не отпускала его ног, не отнимала голову. Она судорожно цеплялась за него и, рыдая, повторяла: «Поставь назад! Поставь назад!» – пока ее крик не перешел в громкое иканье.
– Все уже. Она уже упала. Умерла, – сказал Пэт.
Пэт взял Кези на руки. Ее шапочка сбилась на затылок, но Кези все равно прятала от Пэта лицо; уткнувшись носом ему в ключицу, она крепко обняла его за шею.
Дети перестали кричать так же внезапно, как и начали. Они окружили мертвую утку. Регз теперь уже не боялся ее головы. Он опустился на колени и погладил ее.
– Голова, наверно, еще не совсем умерла, – сказал он. – Как вы думаете, она будет жить, если я дам ей воды?
Но Пип грубо оборвал его:
– Эх ты! Младенец! – Он свистнул Снукера и пошел прочь.
Когда Изабел подошла к Лотти и взяла ее за руку, Лотти вдруг вырвалась.
– Зачем ты меня всегда трогаешь, Изабел?
– Ну вот, – сказал Пэт Кези, – ну вот, теперь ты опять хорошая девочка.
Она разжала руки и дотронулась до его ушей. Ее ладони задели за что-то. Кези медленно подняла все еще кривящееся лицо и посмотрела. В ушах Пэта были маленькие круглые золотые сережки. Она очень удивилась.
– Их можно надевать и снимать? – спросила она охрипшим от плача голосом.
10
Дома, в теплой опрятной кухне, служанка Элис делала сандвичи к чаю. Она была «в полном параде», то есть в черном шерстяном платье, чуть попахивающем под мышками, в белом переднике, похожем на большой лист бумаги, и кружевной наколке, прикрепленной к волосам двумя иссиня-черными булавками. Удобные, мягкие домашние туфли она сменила на черные кожаные, от которых мозоль на мизинце болела просто ужасно.
На кухне было тепло. Жужжала большая муха, над чайником поднимался белый пар– вода уже закипела, и, дребезжа, танцевала крышка. В теплом воздухе медленно и размеренно тикали часы, словно старушка перебирала спицами, и без видимой причины– ветра не было – то закрывалась, то раскрывалась ставня, стукаясь об окно.
Элис делала сандвичи с кресс-салатом. Перед ней на столе лежал большой кусок масла, барракуда и завернутый в белую салфетку кресс-салат.
Но к тарелке, на которой лежало масло, была прислонена грязная, засаленная книжка с выпадающими страницами и замусоленными углами. Элис намазывала масло и читала: «Видеть во сне тараканов, запряженных в катафалк, – к беде. Это означает смерть близкого и дорогого человека – либо отца, мужа, брата, сына, либо нареченного. Если тараканы, когда вы на них смотрите, ползут назад, это означает смерть от огня или от падения с большой высоты, например с высокой лестницы, помоста и т. д.
Пауки. Видеть во сне ползающих по вас пауков – к добру. Означает большие деньги в близком будущем. Если в семье ждут прибавления, можно ожидать легких родов. Но в течение шести месяцев следует остерегаться употреблять в пищу дареные устрицы и крабы…»
Как много птиц поет вокруг…
Ну и жизнь! Это мисс Берил. Элис: уронила нож и быстро сунула сонник под тарелку. Но совсем спрятать его у нее не хватило времени; влетев в комнату, мисс Берил подскочила прямо к столу и сразу же заметила засаленные углы книги. Элис видела, как мисс Берил многозначительно улыбнулась, подняла брови и прищурила глаза, словно не сразу догадываясь, что это такое. Элис решила, что, если мисс Берил начнет ее допрашивать, она скажет: «Вас это не касается, мисс». Но она знала, что Берил ни о чем: ее не спросит.
В сущности, Элис была очень кротким созданием, но она всегда держала наготове: великолепнейшие ответы на вопросы, которые, она знала, ей никогда не зададут. Она составляла эти ответы, мысленно все время оттачивая, и это приносило ей почти такое же облегчение, как если бы она произнесла их вслух. Пожалуй, только это и поддерживало ее, когда ей приходилось жить у таких хозяев, которые за день до того ее, бывало, загоняли, что, ложась спать, она боялась взять с собой коробок спичек, чтобы во сне не наглотаться серных головок.
– Элис, – сказала мисс Берил, – к чаю будет гость, так что, пожалуйста, подогрейте вчерашние булочки. Подайте к столу сандвичи и кофейный торт. И, прошу вас, не забудьте положить под тарелки салфеточки. Вчера, как вы помните, вы забыли это сделать, и стол выглядел так уродливо и вульгарно. И еще вот что, Элис: будьте добры, вечером не накрывайте чайник этой ужасной старой покрышкой, розовой с зеленым. Ее можно подавать только утром. Я вообще отдала бы ее на кухню, она вся затрепанная и от нее уже пахнет. Накройте чайник японской покрышкой. Вам все понятно, да?
Мисс Берил кончила.
Мне про тебя, мой милый друг… – напевала она, уходя из кухни, очень довольная тем, что так строго обошлась с Элис.
Элис была в ярости. Она не относилась к тем людям, которые обижаются на замечания. Но в том, как мисс Берил говорила с ней, было что-то такое, чего она не могла вынести. Нет, не могла. У нее, как говорится, все внутренности переворачивало, и ее всю прямо трясло. В сущности, Элис больше всего ненавидела Берил за то, что в ее присутствии она постоянно чувствовала себя униженной. Берил разговаривала с ней каким-то особым тоном, словно Элис – пустое место, и никогда не выходила из себя– никогда! Даже если Элис случалось что-нибудь уронить или забыть какое-нибудь важное поручение, мисс Берил, казалось, заранее знала, что именно так оно и будет.
«Пожалуйста, миссис Бернел, – говорила мысленно Элис, намазывая булочки маслом, – я бы предпочла получать распоряжения не от мисс Берил. Я, конечно, всего лишь простая служанка и не умею играть на гитаре, но…»
Эта последняя шпилька ей так понравилась, что она даже повеселела.
– Тут больше ничего не придумаешь, – услышала она, когда открыла дверь в столовую. – Нужно совсем убрать рукава и отделать по плечам широкими полосами из черного бархата.
11
Белая утка, которую Элис поставила вечером перед Стенли Бернелом, имела такой вид, словно у нее никогда и не было головы. Великолепно подрумянившаяся, уже не от мира сего, она лежала на синем блюде, окруженная маленькими шариками с начинкой; ее лапки были подвязаны ниткой.
Трудно было сказать, кто лучше подрумянился– Элис или утка: обе были красные, обе сияющие и важные, но Элис была пунцовой, а утка цветом напоминала красное дерево.
Бернел бросил быстрый взгляд на лезвие ножа. Он гордился своим уменьем разрезать жаркое, у него это получалось первоклассно. Он терпеть не мог, когда за это брались женщины. Они всегда резали слишком медленно, и их, по-видимому, вовсе не интересовало, как мясо будет выглядеть потом. А его интересовало именно это. Он не шутя гордился тем, что умел нарезать холодную говядину тонкими ломтиками, баранину – маленькими кусочками как раз такой величины, как нужно, и с предельной точностью разделать цыпленка или утку.
– Это уже произведение нашего собственного хозяйства? – спросил он, прекрасно зная, что так оно и есть.
– Да. Не пришел мясник. Оказывается, он приходит только два раза в неделю.
Но никаких извинений не требовалось. Утка была великолепна. Это было даже не мясо, нет, а какое-то особенное, восхитительное заливное.
– Мой отец, – сказал Бернел, – в таких случаях говорил, что это, вероятно, та самая утка, мамаша которой в детстве играла на немецкой флейте. И нежные звуки сладостного инструмента оказали такое влияние на младенческую душу… Тебе еще, Берил? В этом доме, кроме нас с тобой, никто по– настоящему не понимает толк в еде. Я готов заявить где угодно, даже перед судом, если потребуется, что люблю вкусно поесть.
Чай был подан в гостиной, и Берил, которая почему-то весь вечер была очень мила со Стенли, предложила сыграть в крибидж. Они уселись за маленький столик у одного из открытых окон. Миссис Ферфилд куда-то исчезла, а Линда, закинув руки за голову, раскачивалась в качалке.
– Тебе ведь не нужен свет, Линда? – спросила Берил. Она передвинула высокую лампу так, чтобы сидеть в кругу ее мягкого света.
Какими они казались далекими, и он и она, с того места, где, покачиваясь, сидела Линда. Зеленый стол, глянцевитые карты, большие руки Стенли и маленькие ручки Берил – все слилось в одно таинственное целое. Стенли, большой и крепкий, в темном костюме, наслаждался отдыхом, а Берил то и дело вскидывала хорошенькую головку и надувала губки. Вокруг шеи она повязала новую бархотку. Эта бархотка придавала ей необычный вид, меняла овал лица, но была прелестна, – решила Линда. В комнате пахло лилиями; два больших кувшина с цветами аронника стояли на камине.
– Пятьдесят два – пятьдесят четыре, пара – шесть, и три по три – это будет девять, – сосредоточенно подсчитывал Стенли, словно вел счет овцам.
– У меня всего-навсего две пары, – сказала Берил, стараясь казаться ужасно расстроенной, потому что знала, как любит Стенли выигрывать.
Фишки похожи на двух маленьких человечков, идущих вместе вверх по дороге, преодолевающих крутые подъемы и снова шагающих вниз. Они словно бежали наперегонки. И им не так хотелось обогнать друг друга, как просто идти рядом и разговаривать – может быть, просто идти рядом и все.
Но нет, одна из них всегда торопилась и, как только другая догоняла ее, убегала вперед и не хотела ничего слушать. Может быть, белая фишка боялась красной, а может быть, она была жестокой и не позволяла красной фишке высказаться.
На груди у Берил был приколот букет анютиных глазок, и вот, когда маленькие фишки стояли рядом, Берил вдруг наклонилась и анютины глазки упали и закрыли их.
– Стыд какой! – сказала Берил, снова прикалывая букет к груди. – Они как будто воспользовались случаем, чтобы обняться.
– Прощай, моя милая! – засмеялся Стенли, и красная фишка побежала вперед.
Гостиная, длинная и узкая комната со стеклянной дверью, выходившей на веранду, была оклеена кремовыми обоями с рисунком из золотых роз; в ней стояла простая темная мебель, некогда принадлежавшая старой миссис Ферфилд. К стене было придвинуто маленькое пианино; на его резной крышке лежал кусок желтого гофрированного шелка. Над пианино висела писанная маслом картина– произведение Берил, изображавшая большой букет словно чем-то изумленных лютиков. Каждый цветок был размером с блюдечко, а серединка напоминала удивленный глаз, обведенный черной каймой. Но комната еще не была закончена. Стенли во что бы то ни стало хотел купить диван и пару приличных стульев. А Линде нравилось так, как есть.
Два больших мотылька влетели в окно и закружились, закружились в свете лампы.
– Летите прочь, пока еще не поздно. Летите прочь!
А они все кружились и кружились. Казалось, на своих бесшумных крыльях они принесли с собой тишину и лунный свет…
– У меня два короля, – сказал Стенли. – А у тебя хорошие карты?
– Очень хорошие, – ответила Берил.
Линда перестала раскачиваться и поднялась. Стенли оглянулся:
– Ты что, дорогая?
– Ничего. Пойду поищу маму.
Она вышла из комнаты и, стоя на нижней ступеньке лестницы, позвала: «Мама!», но голос матери ответил ей с веранды.
Луна – та самая, которую Лотти и Кези видели, сидя в фургоне возчика, – была совсем круглая: и дом, и сад, и старая женщина, и Линда – все купалось в ее ослепительном блеске.
– Я все смотрю на алоэ, – сказала миссис Ферфилд. – Кажется, в этом году оно будет цвести. Посмотри туда, на верхушку. Что это – бутоны или свет так падает?
Они стояли на ступенях и смотрели, и вдруг высокий травянистый вал, на котором росло алоэ, взмыл как волна, и алоэ поплыло, словно лодка с поднятыми веслами. Яркий лунный свет сверкал на поднятых веслах, точно капли воды, а зеленая волна поблескивала росой.
– Тебе тоже это кажется? – сказала Линда матери тем особым голосом, которым женщины говорят между собой ночью, точно во сне или из глубокой пещеры. – Тебе тоже кажется, что оно приближается к нам?
Ей мерещилось, что ее вытащили из холодной воды и посадили в лодку с поднятыми веслами и мачтой, покрытой распускающимися почками. И сразу же быстро-быстро заработали весла. И она поплыла вперед над верхушками деревьев, над лугами и темными зарослями вдали. И она кричала гребцам: «Скорее! Скорее!»
Это видение казалось ей явью, а то, что нужно было идти назад в дом, где спали дети, где Стенли и Берил играли в крибидж – только сном.
– По-моему, это бутоны, – сказала она. – Пройдемся по саду, мама. Мне нравится алоэ. Мне оно здесь больше всего нравится. Я уверена, что буду помнить его долго, когда все другое уже забудется.
Она взяла мать под руку, они спустились по ступенькам в сад и, обойдя зеленый островок, пошли по дороге, ведущей к воротам.
Взглянув теперь на алоэ снизу, Линда заметила, что листья заканчиваются длинными острыми шипами, и при виде их сердце ее ожесточилось… Ей положительно нравились эти длинные острые шипы… Никто не осмелился бы приблизиться к такой лодке или преследовать ее.
«Даже мой ньюфаундлендский пес, – подумала она, – которого я так люблю днем».
Потому что она действительно любила его; он ей нравился, и она восхищалась им и уважала его бесконечно. Больше всех на свете. Она знала его насквозь. Он был такой правдивый, такой порядочный и, несмотря на всю свою житейскую опытность, ужасно простодушный: ему было так легко угодить и его так легко было ранить.
Если бы только он не кидался на нее так, не лаял бы так громко, не смотрел бы на нее таким страстным, жадным взглядом. Он был для нее слишком силен. Она всегда, с самого детства, не выносила тех, кто на нее бросался. Иногда он бывал ужасен – да, ужасен. И тогда ей было нелегко сдержать себя и не закричать, срывая голос: «Ты убиваешь меня!», – и хотелось говорить самые грубые, полные ненависти слова.
– Ты же знаешь, как я слаба. Ты не хуже меня знаешь, что у меня больное сердце. Доктор сказал тебе, что в любую минуту я могу умереть. Я родила тебе уже троих…
Да, да, все это было так. Линда высвободила свою руку из-под руки миссис Ферфилд.
При всей своей любви, и уважении, и восхищении она его ненавидела. А каким нежным он бывал всякий раз потом, каким покорным, каким внимательным. Он готов был сделать для нее все что угодно; ему так хотелось послужить ей… Вот она говорит ему слабым голосом:
– Стенли, зажги, пожалуйста, свечку.
И в ответ раздается его радостное:
– Сейчас, дорогая, сейчас… – Он выпрыгивает из постели так, словно ради нее готов сейчас же прыгнуть на луну.
Никогда еще ей не представлялось все так ясно, как в эту минуту. Тут были все ее чувства к нему, точные и определенные, и каждое из них было настоящим. И это другое чувство – ее ненависть к нему – тоже было настоящим, как и все остальное. Она могла бы разложить их по маленьким пакетикам, а потом отдать Стенли. Ей очень хотелось вручить ему самый последний, в виде сюрприза. Она так ясно представила себе его глаза, когда он открывает этот пакетик…
Она стиснула скрещенные руки и беззвучно рассмеялась. Как нелепа жизнь– смешно, просто смешно. И вообще, откуда эта болезненная привязанность к жизни? «Это и впрямь болезнь», – думала она, издеваясь и смеясь над собой.
«К чему я так берегу себя, словно сокровище какое-нибудь? Я буду все так же рожать детей, Стенли – все так же зарабатывать деньги, дети и сады будут все расти и расти, и в садах будут целые флотилии алоэ, чтобы мне было из чего выбирать…»
Сперва она шла, опустив голову, ни на что не глядя. Потом бросила взгляд на небо и вокруг себя. Они стояли возле деревьев – возле красной и белой камелий. Как красива была пышная темная листва, омытая лунным светом, и круглые цветы, которые притаились в ней, словно красные и белые птички. Линда сорвала листок вербены и смяла его, затем протянула руки матери.
– Как здесь приятно, – сказала миссис Ферфилд. – Тебе не холодно? Ты, кажется, дрожишь? Ну, конечно, руки холодные. Пойдем-ка лучше домой.
– О чем ты думала, мама? – спросила Линда. – Скажи мне.
– Так, ни о чем, собственно говоря. Когда мы шли садом, я думала о том, хороши ли здесь фруктовые деревья и много ли варенья мы сможем сварить осенью. В огороде есть отличные, вполне здоровые кусты смородины. Я их только сегодня заметила. Мне очень хочется, чтобы полки в кладовой были плотно заставлены банками с нашим собственным вареньем.
12
«Дорогая моя Нэн!
Конечно, это свинство, что я не написала тебе до сих пор, но у меня не было ни минутки свободной, дорогая, и даже сейчас я такая измученная, что едва держу в руках перо.
Ну вот, страшное дело сделано. Мы действительно покинули головокружительный вихрь городской жизни, и не думаю, чтобы мы когда-нибудь вернулись назад.
Мой деверь, по его выражению, купил этот дом „окончательно и бесповоротно“.
Конечно, в некотором смысле мы все почувствовали ужасное облегчение, потому что Стенли грозился перебраться за город уже тогда, когда я только что переселилась к ним, – и должна сказать, что дом и сад ужасно милы, в тысячу раз лучше той ужасной крысиной норы, в которой мы жили в городе.
Но, дорогая моя, я погребена. И погребена– еще не то слово. У нас здесь, конечно, есть соседи, но они всего-навсего фермеры – неотесанные мужланы, которые, кажется, весь день только и делают, что доят своих коров. Потом есть еще две препротивные особы женского пола с кроличьими зубами. Они явились к нам в первый же день, когда мы приехали, и притащили с собой булочки, и сказали, что с удовольствием нам помогут. Сестра, которая живет в миле от нас, не знает здесь ни души, и я уверена, что мы тоже ни с кем не сможем завести знакомство. Из города к нам, конечно, никто никогда не приедет, потому что хотя сюда ходит омнибус, но это такая старая колымага, обитая черной кожей, что всякий порядочный человек лучше умрет, чем проедет в ней шесть миль.
Такова жизнь. Печальный финал для бедной маленькой Б. Года через два я стану ужаснейшей каргой и буду приезжать к тебе в макинтоше и соломенной шляпке с белой дорожной вуалью из китайского шелка. Мило, не правда ли?
Стенли говорит, что теперь, когда мы здесь окончательно устроились – а мы, после самой ужасной в моей жизни недели, действительно устроились, – так вот, он говорит, что будет по субботам приглашать своих приятелей из клуба поиграть в теннис. И, в виде особой милости, двое обещаны уже на сегодня. Но, дорогая моя, если бы ты только видела этих приятелей Стенли из клуба… Толстые без жилетов выглядят совершенно непристойно, ходят всегда носками внутрь – и это так заметно, когда они расхаживают по корту в белых туфлях! Каждую минуту они подтягивают штаны и почем зря хлопают ракетками по воздуху.
Прошлым летом мне приходилось играть с ними в клубе, и ты, безусловно, поймешь, что это за публика, если я скажу тебе, что они с третьего раза стали называть меня мисс Берил. Надоели они мне. Мама, конечно, просто влюблена в этот дом, но, право, когда я доживу до маминых лет, мне тоже будет хотеться только одного: сидеть на солнышке и лущить горох в миску. Но пока что нет, нет и еще раз нет.
Что обо всем этом думает Линда, я, как обычно, не имею ни малейшего представления. Таинственна, как всегда…
Моя дорогая, ты, конечно, помнишь мое белое атласное платье. Я совсем отпорола рукава, отделала по плечам широкими полосками из черного бархата и приколола два больших красных мака, которые сняла с шляпы моей дорогой сестрицы. Получилось очень удачно. Но когда я буду носить его, право, не знаю».
Берил писала письмо за маленьким столиком в своей комнате. С одной стороны, все это, конечно, так, но с другой – сплошная чушь, и она сама не верила ни единому слову. Нет, это неправда. Что-то такое она действительно чувствовала, но, в сущности, совсем не так, как об этом писала.
Это письмо написало ее другое «я», а в подлинной Берил оно вызывало не только горечь, но даже отвращение.
«Какое пустое, глупое письмо!» – говорило ее подлинное «я». И все же она знала, что отошлет его и всегда будет писать Нэн Пим подобный вздор. Право, это еще не самый худший образец писем, которые она обычно пишет.
Берил, облокотившись на стол, перечитала написанное. Со страниц письма до нее, казалось, доносился голос. Он был негромким, словно она слышала его по телефону, высоким, лился непрерывно, и в нем звучали нотки горечи. Сегодня он показался ей отвратительным.
«Ты всегда такая оживленная, – не раз говорила ей Нэн Пим. – Поэтому мужчины тобой и увлекаются, – добавила она уныло, потому что мужчины совсем не увлекались Нэн: она была толстушка с широкими бедрами и ярким румянцем. – Не могу понять, как тебе удается быть всегда такой веселой. Но, вероятно, такой уж у тебя характер».
Чушь. Ерунда. У нее совсем не такой характер. Боже мой, если бы она хоть раз была с Нэн Пим сама собой, Нэнни от изумления выпрыгнула бы из окна… «Моя дорогая, ты, конечно, помнишь мой белый атлас…» Берил с силой захлопнула шкатулку с конвертами и бумагой.
Она вскочила и не то намеренно, не то машинально направилась к зеркалу.
На нее глянула стройная девушка в белом– белая саржевая юбка, белая шелковая блузка и кожаный пояс, туго стянутый на тонкой талии.
Лицо у нее в форме сердечка – широкое у скул и заостренное к подбородку, но не слишком заостренное. Лучше всего, пожалуй, глаза: они такого удивительного, совсем необыкновенного цвета – зеленовато-синие, с маленькими золотыми точками.
У нее тонкие черные брови и длинные ресницы – такие длинные, что, когда они опущены, в них, как сказал ей один знакомый, запутываются солнечные лучи.
Рот довольно большой. Слишком большой? Нет, право же, нет. Нижняя губа немного выступает, и Берил постоянно ее закусывает, кто-то ей сказал, что это у нее получается просто очаровательно.
Нос, пожалуй, наименее хорош. Не то чтобы он был уродлив, но он и вполовину не так красив, как у Линды. Вот у Линды действительно точеный носик. А у нее чуть широковат – не очень, конечно. И скорее всего она преувеличивает этот свой недостаток, потому что нос – ее собственный, а к себе она всегда относится очень критически. Берил взяла себя двумя пальцами за кончик носа и состроила гримаску.
Волосы у нее изумительные, изумительные. И такие густые. Они цвета только что опавших листьев – коричневато-красные с желтоватым отблеском. Когда она заплетает их в длинную косу, у нее всегда такое ощущение, словно на спине лежит длинная змея. Она любит чувствовать их тяжесть, когда откидывает голову, любит распускать их, закрывая ими голые руки. «Да, моя дорогая, никаких сомнений – ты действительно очень хороша».