355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кэтрин Портер » Иудино дерево в цвету » Текст книги (страница 8)
Иудино дерево в цвету
  • Текст добавлен: 5 сентября 2017, 01:31

Текст книги "Иудино дерево в цвету"


Автор книги: Кэтрин Портер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

К тому времени, когда дети начали обзаводиться собственными семьями, она уже могла каждому выделить по изрядному куску земли и кое-какие деньги и помогать им там, где им больше нравилось, прикупить еще земли, по кускам распродавая для этого собственные владения. У нее на глазах они все начинали хорошо, но не все так же хорошо кончали. Они занялись каждый своими делами, расселились по разным местам и, видимо, утратили то чувство семейного единства, которым бабушка так дорожила. Терпели ее нечастые наезды в гости, и ее советы, и ее непреодолимую правоту, а от ее нежности не знали, как увернуться. Когда жена Гарри умерла, – к жене Гарри она всегда относилась с неодобрением, очень уж та была большая неженка и хозяйка никудышная, даже рожать толком не могла, умерла третьими родами – бабушка взяла детей к себе и начала жизнь заново с той же энергией, но с большей снисходительностью. Она уже вырастила их до того уровня, когда, по ее представлениям, можно было приступить к исправлению у них недостатков, унаследованных, как она справедливо признавала, с обеих сторон, но тут умерла. Случилось это неожиданно, в начале октября, после того как она целый день работала в саду, показывая мексиканцу-садовнику своей третьей невестки, как навести в саду порядок. Она гостила у них на западной окраине Техаса, гостила с удовольствием. Невестка, доведенная до белого каления, виду, однако, не показывала и вела себя паинькой, и бабушка, для которой она была ребенком, не замечала ее бешенства. А сын давно привык не сопротивляться матери. Она подавляла его своими мягкими, справедливыми и неоспоримыми доводами. Он успокаивал жену, говоря, что потом, после отъезда матери, все можно будет вернуть в прежнее состояние. Но так как для этого пришлось бы, в частности, перенести обратно глинобитную стену в пятьдесят футов длиной, для жены это было плохим утешением. Довольная, разрумянившаяся бабушка вошла в дверь со словами, что здесь, на бодрящем горном воздухе, она прекрасно себя чувствует, – и упала мертвая на порог.

Свидетель

Дядя Джим Билли был так стар и так долго гнул спину над разными вещами, собирая их и разбирая, переделывая и починяя, что согнулся, можно сказать, пополам. Пальцы у него были скрючены и не разгибались, оттого что он, работая, всегда держал предмет очень крепко, и выпрямить их было невозможно, даже если ребенок брался за его толстые черные пальцы и пытался их разогнуть. Ходил он, ковыляя и опираясь на палку; сквозь клочковатую растительность на голове просвечивал лиловый череп, а сами волосы поседели, стали иззелена-серыми и как будто бы траченными молью.

Он чинил сбрую и подбивал подметки другим неграм, строил заборы и курятники, навешивал двери на сараи; протягивал провода и вставлял новые оконные рамы, подвинчивал ослабевшие дверные петли и латал прохудившиеся крыши; исправлял покосившиеся стенки конных экипажей и расшатанные ножи плугов. А также он умел вырезать из деревяшки маленькие надгробия; дай ему хоть какой-нибудь деревянный брусок, и он сделает из него замечательный могильный памятник, совсем как настоящий, с орнаментом и с надписью, если нужно. А нужно бывало часто, потому что какой-нибудь зверек или птица постоянно умирали и надо было их хоронить по всем правилам: на тележке, убранной, как похоронные дроги, в гробике – обувной картонке, под траурным покрывалом, с множеством цветов, ну и понятно, с надгробным памятником.

Орудуя своим большим ножом, ловко прорезая на дереве круги, чтобы получился цветок, обстругивая и сглаживая бока и низ, останавливаясь по временам и разглядывая сощуренным глазом свою работу на расстоянии вытянутой руки, дядя Джим Билли обязательно что-то бормотал тихим, прерывающимся голосом, как бы про себя; но на самом деле он что-нибудь рассказывал, обращаясь к тем, кто стоял рядом. Иногда это был запутанный рассказ о привидениях; тут, сколько ни слушай, все равно не поймешь, сам ли дядя Джим Билли видел привидение и действительно ли это было привидение, или же просто человек, который вырядился привидением. И еще он любил рассказывать про ужасы рабовладельческих времен.

– Его, бывало, схватят, привяжут и стегают, – невнятно повествовал он, – кожаным ремнем в дюйм толщиной и длиной с человеческую руку, а в ремне прорезаны круглые дыры, как хлестнет, так отрывает от кости круглые куски кожи и мяса. А как отхлещут ремнем и вся спина становится один кровавый кус мяса, наложат на спину сухой кукурузной шелухи и поджигают, поджаривают, а после сверху еще уксусом обольют… Н-да, сэр. А на следующее утро он уже должен выходить на работу в поле, а не то ему опять все то же учинят по новой. Вот так-то. Если не выйдет на работу, опять ему все по новой.

Дети – их трое: серьезная, воспитанная десятилетняя девочка, задумчивый восьмилетний мальчик и быстроглазая пугливая выдумщица шести лет – сидят вокруг дяди Джима Билли и слушают не без смущения. Конечно, они знают, что когда-то негры были рабами, но их уже давно всех освободили, и теперь они просто слуги. Детям трудно представить себе, что дядя Джим Билли родился при рабстве, как выражаются негры. Ведь он, должно быть, давно уже и думать забыл, что был когда-то рабом. На их памяти он никогда не выполнял то, что ему велят. Он делает свою работу, как хочет и когда хочет. Если тебе нужно вырезать надгробие, просить его об этом следует крайне осторожно и вкрадчиво. Рассказ его про рабскую жизнь звучал совсем беспристрастно и отвлеченно, но все-таки им неловко и немного не по себе. Поль предпочел бы сменить тему, но маленькая востренькая Миранда желает знать самое худшее.

– А с тобой тоже так обращались, дядя Джим Билли? – спрашивает она.

– Нет, мэм, – отвечает дядя Джим Билл. – Какое имя тебе вырезать на этом памятнике? Со мной никогда. Это на рисовых плантациях такие дела делались. Я всегда работал здесь, поблизости от господского дома, или в городе при мисс Софии Джейн. А вот там, на плантациях…

– И они от этого не умирали, дядя Джим Билли? – спрашивает Поль.

– Еще бы не умирали, – отвечает дядя Джим Билл. – Еще как умирали, – он мрачно поджимает губы. – Умирали тысячами и десятками тысяч.

– Ты можешь вырезать тут надпись «В блаженстве на небесах», дядя Джим Билли? – заискивающим голоском спрашивает Мария.

– Это над каким-то кроликом, мисси? – негодует дядя Джим Билли. Он вообще очень набожный. – Над язычником? Нет уж, мэм. На плантациях их привязывали к столбу и выставляли на весь день и всю ночь, и еще день и еще ночь, и еще день с завязанными руками и ногами, чтобы ни почесаться, ни отмахнуться, и комары пожирали их заживо. Накусают так, что человек распухнет, будто шар, и на всю плантацию слышны крики и мольбы о спасении. Н-да. Так-то вот. И ни капли воды напиться и ни корки хлеба… Да, брат. Вот как было. Именем Господа свидетельствую. Осанна! А теперь берите свой памятник, и чтоб я вас больше не видел… А не то я…

Дядя Джим Билли мог вдруг ни с того ни с сего рассердиться, а за что, непонятно. Чуть что, приходил в ярость. Но угрозы его были такие невероятные, что не могли нагнать страху даже на самого доверчивого ребенка. Он постоянно собирался кому-то сделать что-то ужасное, а потом еще самым жутким образом распорядиться останками. С кого-то грозился заживо спустить шкуру и прибить гвоздями к воротам хлева, или оттяпать топором чьи-то уши и прицепить на голову Бонго, безухому пегому псу. Часто он говорил, что выдерет у кого-то все зубы и смастерит из них вставную челюсть для Старика Ронка… Старик Ронк был бродяга, он все лето жил в хижине позади коптильни, кормился вместе с неграми и целыми днями сидел и шамкал беззубым ртом. У него росли на лице редкие черные, словно вощеные волоски, и из-под красных, воспаленных век смотрели злые глазки. Говорили, что он колется морфием, но что такое морфий и как это им колятся и зачем, никто, похоже, не знал… Подумать, что твои зубы достанутся Старику Ронку, было неприятно.

А не исполнял дядя Джим Билли свои угрозы, как он объяснял, потому, что руки не доходили. У него всегда было слишком много дел, которые он все не успевал переделать. Но когда-нибудь в один прекрасный день он еще кое-кого так удивит, что обомлеешь, а до той поры пусть все смотрят в оба.

Цирк

Доски, уложенные на клети из толстых бревен, длинными рядами поднимались одна над другой на страшную, головокружительную высоту и обнимали арену большим овалом. На них тесно сидели люди, «точно блохи на песьем ухе», сказала Дайси, крепко держа Миранду за руку и с неодобрением озираясь вокруг. Над головами на трех столбах пузырился огромный провислый брезент. Их семья, когда расселась, заняла почти целый ряд.

В одну сторону посмотреть, там друг за другом сидели папаша, сестра Мария, брат Поль, бабушка; за ними двоюродная бабушка Кизия, двоюродная сестрица Кизия и троюродная сестрица Кизия, они только что приехали в гости из Кентукки; потом дядя Чарльз Бро, кузен Чарльз Бро и тетушка Мари-Анн Бро. А в другую сторону – маленькая кузина Люси Бро, большой кузен Поль Гэй, двоюродная бабушка Салли Гэй (которая нюхала табак и потому была позором семьи); два незнакомых очень красивых молодых человека, они, может быть, тоже кузены, но, что точно, они влюблены в кузину Миранду Гэй; и сама кузина Миранда Гэй, шикарная красавица в шуршащих шелковых юбках, чуть не полдюжины одна на другой, у нее упоительные духи и чудесные черные кудри и огромные, испуганные серые глаза, «как у жеребенка», сказал папаша. Миранда мечтала, когда вырастет, стать тютелька в тютельку похожей на нее. Держась одной рукой за Дайси, она высунулась и помахала кузине Миранде, та улыбнулась и помахала ей в ответ, и незнакомые молодые люди помахали тоже. Миранда была страшно взволнована. Она в цирке первый раз и возможно, что последний, потому что бабушку уговаривали взять ее с собой чуть не всем семейством, и она в конце концов сказала: «Ну, хорошо, на этот раз. Поскольку съехалась вся родня».

На этот раз! Только на этот раз! Миранда глядела на все вокруг и не могла наглядеться. Даже заглянула в щель между досками, из которых сколочены сидения, и там, к своему удивлению, увидела странных, плохо одетых мальчиков. Они развалились на кучах мусора и смотрели вверх. Одному она посмотрела в лицо, и он ответил таким странным взглядом, что она никак не могла его понять, сколько ни глядела во все глаза. Его взгляд был нахальным, издевательским, без всякой примеси дружелюбия. Мальчик был худой, грязный, в клетчатой мятой фуражке, надвинутой глубоко на красные уши и немытые серые волосы. Миранда смотрела, а он толкнул локтем соседнего мальчика, что-то ему шепнул, и тот, второй мальчик тоже уставился на нее. Ну, это уж слишком. Миранда потянула Дайси за рукав. «Дайси, зачем эти мальчики сидят там внизу?» «Где это внизу?» – переспросила Дайси. А сама уже, видно, все сообразила, потому что нагнулась, посмотрела в щель между досками, сжала колени, обтянула подол вокруг ног и сердито сказала Миранде: «А тебе нечего обращать на них внимание. Сиди смирно и не раскидывай ноги в стороны. Что тебе за дело до всяких шалопаев. Мало ли какая публика собралась в цирке. Не хватает еще на этих смотреть».

Тут над самым ухом у Миранды грянул мощный духовой оркестр. Она вскочила, вся дрожа, охваченная страшным волнением, забыв вдохнуть воздух в легкие, – звук, и цвет, и запах налетели на нее со всех сторон, просочились сквозь кожу и волосы, застучали в голове, в руках, в ногах, в низу живота. «Ой, ой!» – закричала она в ужасе, зажмурившись и вцепившись в руку Дайси. Вспыхивающие огни прожгли ей веки, хохот, похожий на звериный рев, заглушил голоса труб и барабанов. Она приоткрыла глаза… Кто-то в просторном белом комбинезоне с оборками у шеи и на щиколотках, а голова – голый череп и лицо белое-белое, брови посреди лба топорщатся в разные стороны щеточками, веки черненные, домиком, рот ярко-красный, растянутый до ушей, с загнутыми кверху уголками, застывший в гримасе боли и недоумения, а не в улыбке, – идет по проволоке над рингом, вышагивает, балансируя длинным шестом с колесиками на обоих концах. Миранде сначала показалось, что он идет просто по воздуху, парит в вышине, и это ее нисколько не удивило. Но когда она разглядела проволоку, стало страшно. Кто-то, непонятно кто, движется высоко под куполом и вращает два колесика. Вот он замер, пошатнулся, задрыгал в пустоте белой ногой; поскользнулся, завалился набок и рухнул, но в последнее мгновение зацепился, повис на согнутом колене головой вниз, свободной ногой шевеля в воздухе, точно жук усиком; снова чуть было не упал, зацепился пяткой и висит, раскачиваясь, точно платок на веревке… Публика ревет в диком восторге, визг, адский хохот, сладкая мука… Миранда тоже визжит, но от настоящей боли, держась руками за живот и подогнув колени… Человек на проволоке, висящий на одной ноге, вертит головой туда-сюда, как тюлень, и, жестокий, шлет во все стороны издевательские воздушные поцелуи. Тут Миранда закрыла ладонями глаза и громко, во весь голос, закричала. Из-под пальцев у нее по щекам и подбородку катились слезы.

– Уведите ребенка. Немедленно уведите ее отсюда, – распорядился папаша, не успев даже стереть с лица смех. Он только покосился на Миранду и тут же снова перевел взгляд на циркача. «Отведи ее домой, Дайси», – громко приказала бабушка из-под приподнятой черной вуали. Дайси медленно, с негодованием, поднимается, не спуская глаз с повисшей на проволоке белой фигуры, тянет за руку безвольную, несчастную Миранду и волочит, проталкиваясь по башмакам и коленям, через весь ряд, потом вниз по дощатым ступеням и дальше, по песку с корьем, к выходу из шатра. Миранда тихо плачет и время от времени всхлипывает. На выходе стоит лилипут с острой бородкой, в колпачке, в тесных красных штанах и в туфлях с длинными загнутыми носами. Он держит тонкий белый жезл. Миранда заметила его, только когда чуть на него не натолкнулась. Одного с нею роста, он заглянул ей прямо в мокрое от слез, искаженное плачем лицо добрыми, нечеловеческими, как у близорукой собаки, золотистыми глазами. А потом вдруг, передразнивая, скорчил безобразную гримасу. Миранда разозлилась, закричала, замахнулась на него. Дайси сразу утащила ее прочь, но она все-таки успела заметить, как у него на лице внезапно появилось высокомерное, брезгливое, чисто взрослое выражение. Оно было ей хорошо знакомо. И это нагнало на нее нового страху: она же думала, что он не совсем человек.

– Обратный пропуск! Возьмите обратный пропуск! – крикнул какой-то несимпатичный человек, когда они выходили. Дайси прямо набросилась на него, сама чуть не плача:

– Мистер, вы что не видите, я же не смогу вернуться обратно. У меня вон ребенок на руках… Какой мне прок от этой вашей бумажки?

Всю дорогу домой она в сердцах ворчала себе под нос:

– Маленькая безобразница… Пугливая дурочка… Как младенец… Никуда с ней не пойдешь… Ничего не посмотришь… Давай, давай, поторапливайся, чего плетешься. Всегда надо испортить удовольствие другим людям… Дух перевести не дашь, развлечься хоть немного… Иди давай, сама хотела домой, вот и топай, – и тащила Миранду по улице, сердитая, но осмотрительная, не переступая черты, за которой девочка могла бы пожаловаться: «Дайси сказала или сделала мне то-то»… В обращении с Мирандой Дайси дозволялось многое; но не все.

Возвратились из цирка почти затемно и сразу разбрелись по комнатам. Из-за каждой двери раздавались звуки разговора и смех. Дети рассказывали Миранде о том, что было после того, как она ушла: чудесные маленькие лошадки с плюмажами и с бубенчиками на уздечке, а на них ехали верхом хорошенькие такие обезьянки в бархатных курточках и в колпачках… Дрессированные белые козочки, они танцевали… Слоненок, который сидел, скрестив передние ноги, прислонившись спиной к решетке и разевая рот, чтобы его кормили, ну, такой миленький!.. Еще клоуны, даже смешнее того, первого… Красавицы с золотыми волосами в белых шелковых трико, перепоясанных алыми атласными лентами, они кувыркались на белых трапециях и тоже висели, держась ногами, и перелетали с одной на другую, ну до того грациозно, прямо как птицы. Могучие белые кони, которые скакали круг за кругом по краю арены, и у них на спинах – танцоры и балерины! Один мужчина повис на зубах под самым куполом, а еще один засунул голову в пасть льву. Ах, сколько же всего она пропустила! Все получили уйму удовольствия, а она первый раз попала в цирк и ушла, да еще оставила без цирка Дайси. Бедная Дайси. Бедняжечка, бедняжечка Дайси. Дети, до этого дня вообще никогда о Дайси не думавшие, очень ее жалели, скорбно поджимали губы и злорадно посматривали, как терзается Миранда. Дайси так давно мечтала попасть в цирк! И надо же, Миранда испугалась. «Можешь себе представить, испугаться такого безобидного смешного клоуна!» – обращались они друг к дружке и сострадательно улыбались Миранде…

Этот день был важен еще и потому, что бабушка впервые позволила себя уговорить и отправилась вместе со всеми в цирк. Из ее общих высказываний невозможно было понять, то ли в ее молодости вообще не было цирков, то ли были, но посещать их считалось неприличным. Во всяком случае, на основании своих неизменных взглядов, бабушка цирк не одобряла, хотя не отрицала, что сегодня немного позабавилась, однако там были зрелища и звуки, мягко говоря, не особенно поучительные для молодежи. Ее сын Гарри, вошедший в столовую во время детского раннего ужина, обвел взглядом сияющие лица всех этих братьев и сестер, кузин и кузенов и заметил:

– Что-то не видно, чтобы этой молодежи они принесли вред.

На что мать ему возразила:

– Плоды настоящего созреют в будущем, столь отдаленном, что ни я, ни ты, быть может, не доживем до того, чтобы проверить. В том-то и беда. И продолжала разливать горячее молоко, которым поливали масляные тосты.

Миранда сидела молча, свесив нижнюю губу. Отец улыбнулся ей.

– Вот ты, например, малышка, не видела представления, и много тебе от этого было пользы?

Миранда снова расплакалась; в конце концов пришлось ее вывести; ужин прислали ей наверх. Дайси молчала и была вне себя. Есть Миранда не могла. Она старалась представить себе, словно вправду видела утром своими глазами, как чудесные существа в белом атласе с блестками и с алыми кушаками танцуют и резвятся на трапециях; как смешные обезьянки в пестрых одежках скачут верхом на чудных лохматых пони. Так она и уснула, и во сне придуманные воспоминания уступили место реальным: она увидела испуганное, горестное лицо человека в просторном белом комбинезоне с оборками – он падает, он сейчас разобьется на смерть – как можно над этим смеяться? – и страшную гримасу неулыбчивого лилипута. Она закричала во сне и села на постели, моля о спасении.

Вошла Дайси, тяжело топая толстыми босыми ступнями, выпятив большие, темные губы, еле-еле приподняв сонные веки.

– Ну, знаешь! – говорит она горячим, хриплым шепотом – Ты чего? Ей-Богу! Хочешь, чтоб тебя отшлепали? Весь дом подняла среди ночи…

Миранда подавлена собственными страхами. Она бы могла одернуть Дайси, поставить ее на место. Сказала бы: «Замолчи, пожалуйста, Дайси», или еще так: «Я не обязана тебя слушаться.

Я никого не обязана слушаться, кроме бабушки», что было, хоть и обидной, но истинной правдой. А еще можно было сказать: «Ты соображаешь, что говоришь?» Но минувший день все переставил. Миранда всей душой хотела одного: чтобы никто, включая Дайси, на нее не сердился. Раньше ей было безразлично, если даже ее поведение и раздражало сбившихся с ног взрослых. Но теперь пусть Дайси сердится, это неважно, только бы она не выключила свет и не оставила ее одну со страхами ночи, вместе с которыми снова придут сны. Она обхватила Дайси обеими руками и плача умоляла ее:

– Не надо! Не уходи от меня. Не… не сердись так! Я этого не перенесу-у-у!

Дайси с протяжным вздохом укладывается рядом, набираясь терпения и напоминая себе, что она как христианка должна нести свой крест.

– Ну, ну, спи, – говорит она обычным, добрым голосом. – Закрой глазки и спи спокойно. Я никуда не ухожу. Дайси вовсе не сердится, вот ни на столечко!..

Последний лист

Старушка няня сидит, вся сгорбившись, и с минуты на минуту ждет своей смерти. Бабушка при прощании предрекла ей с естественностью старости, что, наверно, они последний раз разлучаются на этом свете; они обнялись, поцеловали друг дружку в обе щеки и еще раз обменялись обещаниями встретиться на небесах. Няня уже приготовилась в путь. Ее обступили дети: «Тетя Нэнни, ты не думай! Мы тебя любим». Но она словно не слышала; ей было все равно, любят они ее или нет. Годы спустя Мария, старшая девочка, с болью думала, что они были недостаточно сердечны с няней. Они по-прежнему зависели от нее, позволяли ей брать на себя лишние заботы, и она трудилась больше, чем следовало. Она стала молчаливой, сгорбилась еще сильнее прежнего – вообще-то она была худая, но статная, с благородно вылепленным негритянским лицом, туго обтянутым угольно-черной кожей, никаких примесей в ее африканской крови, – но тут вдруг сдала и согнулась. По вечерам слышно было, как она, стоя на коленях у своей кровати, молит Бога, чтобы даровал ей отдых.

И когда из хижины на том берегу речки выехала одна негритянская семья – первое за долгие годы освободившееся жилье – Нэнни сходила туда, осмотрела его, а вернувшись, спросила у мистера Гарри: «Что вы думаете делать с этой хижиной?» Мистер Гарри ответил, что, наверно, ничего; и тогда няня попросила ее себе. Она сказала, что хочет иметь свой дом; за всю жизнь у нее не было собственного угла. Мистер Гарри сказал, конечно, пусть берет эту хижину. Но в семье все очень удивились и почувствовали себя немного обиженными. «Отпустите меня туда, дети, дайте дожить последние дни в покое», – сказала она им. Домик выскребли, отмыли и побелили, на стены набили полки, прочистили дымоход, отдали няне хорошую кровать и не особенно вытертый ковер и сказали ей, что она может взять из дому любые мелочи, какие пожелает. Ко всеобщему удивлению, выяснилось, что к некоторым вещам няня питала пристрастие и мечтала ими владеть, хотя всегда казалась довольной и ни в чем не нуждающейся. Она перебралась к себе, и дети потом признавались друг другу, до чего забавно и трогательно было видеть, как она старается при переезде не показывать своей радости; но все-таки они воспринимали его как зрелище, предназначенное специально для них.

С той поры она жила в блаженной праздности, только шила лоскутные покрывала и плела шерстяные половички. Родные внуки и члены ее белой семьи ее навещали, и многие другие белые, никогда не владевшие никем из няниной родни, тоже к ней заглядывали, покупали у нее половички и приносили гостинцы.

Всю жизнь она ходила в шерстяных черных платьях или в коленкоровых с черно-белым узором, поверх – туго накрахмаленный белый передник, на голове – белый плоеный домашний чепец, а по воскресеньям – выходной из черной тафты. Смолоду и до последнего дня она блюла во всем строжайшую аккуратность. Но теперь это уже была не старая верная служанка Нэнни, освобожденная рабыня, а престарелая женщина банту, хозяйка со средствами, сидящая у себя на крыльце и наслаждающаяся свежим воздухом. Она стала повязывать голову голубым ситцевым платком, а в восьмидесятипятилетнем возрасте пристрастилась курить трубку из кукурузного початка. Черная радужка ее глубоко запавших старых глаз обрела шоколадный оттенок и расплылась по всему глазному яблоку. Зрение уходило, веки сморщились, запали, и лицо ее стало похоже на слепую маску.

Дети, воспитанные в старомодном сентиментальном духе, всегда безмятежно считали, что няня – настоящий член семьи и полностью довольна своим положением, ее отселение, осуществленное твердо и без шума, послужило им чувствительным уроком. Годы шли, а няня знай себе сидела на пороге своей хижины. Дети росли, времена менялись, старый мир ускользал у них из-под ног, к новому они еще не приспособились. Им очень не хватало няни. Семейное достояние таяло, слуг становилось все меньше, и без нее им жилось ужасно трудно. Только теперь, увидев, как сразу после ее ухода все расползлось, потускнело и покатилось под откос, они полностью осознали, как много она для них делала. Дети не были обучены работать на себя, не умели и не склонны были делать длительные усилия, рассчитывать наперед. Ничему этому их не учили, и до самообразования им было еще далеко. Иногда няня поднималась по крутому речному откосу и приходила в гости. В таких случаях она делала по дому почти так же много, как в прежние времена, довольная, что может им показать, какую важную роль она когда-то играла в их доме. В благодарность, а также в залог того, что она придет опять, они собирали для нее корзинки и тюки разных мелочей, которые ей так нравились, и кто-нибудь из ее правнуков, Скид или Хейсти, вез это все в тачке, провожая ее домой. На минуту она снова превращалась в ласковую, зависимую, старую служанку, родную душу: «Я знаю, что мои детки не отпустят меня с пустыми руками».

А дядя Джим Билли все еще хлопотал при доме – то чинит упряжь, то чистит лошадей, заделывает дыры в заборе, иной раз посадит в землю какое-нибудь растение или взрыхлит по весне почву под кустами. И при этом постоянно бормочет себе под нос, синие губы все время шевелятся в несвязных комментариях по поводу того, что было и что есть, и по поводу того, что будет, конечно, тоже, хотя уж с будущим-то, даже с самым ближайшим, его, казалось бы, ничего не связывает… Мария только после смерти бабушки узнала, что дядя Джим Билли и няня, тетя Нэнни, – муж и жена… Этот брак по расчету, заключенный во время оно между ними, как между царственными особами, по соображениям кровных связей и семейной стабильности, сам собой прекратил существование, когда исчезли эти причины… Они совершенно не обращали друг на друга внимания, словно забыли, что у них есть общие дети (каждый говорил: «Мои дети»), и не сохранили общих воспоминаний, дорогих обоим. Няня переселилась в собственную хижину, даже не подумав о нем и не посмотрев в его сторону, а дядя Джим Билли не заметил ее отсутствия… Он спал на чердаке над коптильней, ел на кухне, когда вздумается, делал, что хотел, одинокий, как странствующий дух, и почти такой же невидимый… Но как-то однажды он проходил мимо няниного домика и увидел ее, сидящую на крыльце с трубкой во рту. Он присел рядом, со скрипом сгибая старые суставы, пристроился погреться на солнышке, точно дряхлый пес, и рад был бы тут и остаться, но няня не согласилась. «На что тебе одной эдакий домина?» – спросил он ее. «Мне в самый раз, – ответила она, не колеблясь. – Я не собираюсь последние мои дни тратить на уход за мужчиной, – добавила она. – Я свое время отслужила, все, сколько мне положено, отработала, и дело с концом». И дядя Джим Билли потащился обратно вверх по береговому склону, вернулся к себе на чердак и никогда больше к ней не подходил…

Летними вечерами она засиживалась в одиночестве далеко затемно, куря трубку от комаров и ожидая, когда потянет ко сну. Она ничего не боится, говорила няня, никогда не боялась и впредь бояться не собирается. Она давно привыкла считать ночь благодатным временем, когда можно лечь и до следующего утра не работать. И уже совсем освободившись от работы, она все равно с нетерпением дожидалась прихода ночи, словно вся усталость, накопившаяся за долгую жизнь, отложилась в костях и просит отдохновения. Но когда наступала ночь, няня спохватывалась, что утром-то она ведь может лежать в постели, сколько ей вздумается. И она оставалась сидеть на крыльце, упиваясь сознанием, что в ее распоряжении – целая вечность блаженства.

Когда в прежние времена мистер Гарри пытался возражать ей по какому-нибудь незначительному поводу, она одерживала над ним верх, ударяя себя узкой ладонью по старой, высохшей груди и восклицая: «Мистер Гарри, неужто вам не стыдно так говорить со мною? Я выкормила вас вот этой грудью!»

Гарри знал, что, строго говоря, это неправда. Няня выкормила троих его старших братьев. Однако он всегда отвечал ей: «Ладно, ладно, мэмми, уговорила!» – в точности так же, как отвечал и родной матери, после того как дал волю своей природной вспыльчивости, словно пытаясь очистить атмосферу дома от душной матриархальной тирании, в которую попал после смерти отца. В конце концов он уступал, поскольку принадлежал к позднему поколению сыновей, которые, хоть и нехотя, с горечью, но признавали свой иррациональный, неоплатный долг перед выносившим их чревом и вскормившей грудью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю