Текст книги "Пианисты"
Автор книги: Кетиль Бьёрнстад
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Прости, папа.
– Перестань. Ты уверен, что поступил правильно?
– Я был вынужден все поставить на музыку. Это трудно объяснить. Но ты должен мне верить. Я приму участие в осеннем конкурсе. И у меня есть все шансы в нем победить.
– Значит, все эти недели, когда я думал, что ты зубришь французские слова, ты сидел дома и упражнялся?
– Прости меня.
Он снова начинает смеяться. Но уже иначе. Ух, проехали! Я тоже смеюсь. Неожиданно у меня поднимается тошнота. Такой уж отец. Он неспособен сердиться. Сердилась только мама.
– Странный ты мальчик, Аксель. Но я тебя уважаю. Несмотря ни на что, ты сделал смелый выбор. Отныне я хочу, чтобы ты позволил мне слушать, как ты упражняешься. Это будет что-то вроде концерта.
Мы болтаем несколько минут. По телефону говорить с отцом нетрудно. Нам с ним следует говорить только по телефону.
Однако спросить у меня о Катрине, о ее жизни отец не решается, так же как не решается спросить об этом у нее самой. Она для нас как будто чужая. Мы вместе обедаем, говорим об убийстве Мартина Лютера Кинга и Роберта Кеннеди, о том, какие фильмы стоит посмотреть, и о том, какие цветы стоит посадить у нас в саду. Но голос у нее звучит монотонно, а глаза блестят. Иногда она сердится так, как могла сердиться только мама. Тогда ни отец, ни я ее не понимаем. Это нам становится ясно, когда она уходит, хлопнув дверью.
Наступает лето. Последнее лето без друзей, без любимой девушки. Я сотворил собственный мир, воздвиг стену, отгораживающую меня от всего. Лишь рояль и я. Ольшаник. Аня Скууг. В мире лжи ни отец, ни я ничего не говорим Катрине. Она считает, что я по-прежнему хожу в школу. И меня почему-то это устраивает. Мало ли что пришло бы ей в голову, если б она узнала, чем я занимаюсь на самом деле, так же как и мне бог знает что лезет в голову, когда я думаю о ее жизни. Что скрывает эта Желтая Вилла? Ходит ли Катрине туда до сих пор? Я не верю, что она там пишет картины. Скорее всего, она там встречается с мужчиной. Она ведет грешную и бурную жизнь. Позволяет этому мужчине проделывать с ее телом то, о чем не принято говорить. Ну а Аня Скууг? – думаю я сердито. Может, и Аня Скууг, когда она торопливо проходит по дороге мимо меня, тоже направляется в какую-нибудь желтую виллу в богатом районе, чтобы отдаться там мужчине? От этой мысли мне делается нехорошо. Я иду в кино на французский фильм. Героиню обуревает желание. Я вижу, как они с героем ласкают друг друга, как приближается высшая точка. В это трудно поверить. Меня охватывает тревога. Сидя в ольшанике, я смотрю на реку, и меня одолевают вопросы, на которые у меня нет ответа. Может, Катрине права, думаю я. Она выбрала жизнь, пока не поздно. Я слышал, что один парень из моего класса болен раком крови и лежит при смерти. Ему шестнадцать. Каждый день до полудня я занимаюсь на рояле и каждую среду хожу к моему учителю Сюннестведту, чтобы услышать, что я очень сильно продвинулся. Сюннестведт живет в маленькой грязной квартирке на Соргенфригата. Там повсюду пыль и грязные пятна. А еще жир от рыбы, маринада и бесконечных рождественских вечеров, проведенных в обществе сестры. Неужели там никогда никто не убирает? Покрытые слоновой костью клавиши на его старом «Блютнере» липкие и черные от грязных пальцев учеников. Сюннестведт – добрый приветливый неудачник, который никогда не осмелился выступить на сцене и, по глупости, думает, будто я продолжаю учиться в школе. Средний преподаватель музыки, катастрофически неудачный пианист, что он и демонстрирует всякий раз, когда показывает технику. Я опередил его уже на несколько световых лет. Он пытается направлять меня. Неуклюжие интерпретации и толкования. Сентиментальный голос. Человек, у которого на рояле стоит слишком много собственных фотографий, который вряд ли может чему-нибудь научить, у которого шелушится кожа, пересыхает слизистая в носу и дурно пахнет изо рта, но который при всем при том, как ни странно, стимулирующе на меня действует. Он верит в меня, позволяет мне стремиться соответствовать самым высоким требованиям, ставить перед собой труднейшие цели – например, еще до двадцати лет сыграть концерт си-бемоль мажор Брамса с Филармоническим оркестром.
Во всем виновата мама, деньги, которые она начала мне давать, ее мелкие поощрения, потому что моя первая учительница музыки была очень противная. У этой фру Холтеманн, которая жила в Хеггели рядом с кладбищем, был вечно заложен нос. Она была вечно простужена, руки у нее всегда были грязные, и от толстой лоснящейся шерстяной одежды, которую она носила даже летом, шел сладковатый запах. Я до сих пор вздрагиваю при мысли о ней, она стояла у меня за спиной и чихала мне в волосы, заставляя меня барабанить эти ужасные этюды Черни. От нее пахло смертью, потом и меренгами. После трех мучительных лет занятий с фру Холтеманн мама нашла Сюннестведта. Лучшее, что можно сказать о Сюннестведте, это то, что он – добрый, боготворит Шумана, пьет украдкой портвейн и, так же как я, почитает латиноамериканского пианиста Клаудио Арро. Наверное, от тоски по силе, мужественности, жидким черным усикам и запаху сигары. Мечта о невозможном. Для худого бледного узкоплечего Сюннестведта. Он – промежуточная станция в моей жизни, педагог музыки, который не мог ничему меня научить, не открыл мне ни одной тайны, как можно развить технику или углубить толкование. А это мне небезразлично, потому что я все-таки играю не так хорошо. Мне требуются замечания, и мне тоже. Все нуждаются в поправках. Однако не меньше я нуждаюсь и в самоуверенности. И Сюннестведт каждую среду призывает меня принять участие в большом конкурсе, который состоится в ноябре. Конкурс молодых пианистов. Хотя не понимает, что для меня этот конкурс важен именно потому, что я бросил школу. Конкурс может стать для меня настоящим прорывом. В прошлом году на нем победил некто Георг Фредрик Салвесен, надутый шестнадцатилетний парень из Рюккинна. Когда Салвесен играет, у него на кончике носа обычно висит капля. Он не отличается особым талантом, однако сумел пролезть через игольное ушко и исполнил Моцарта по телевидению. А все благодаря конкурсу. Конкурс молодых пианистов – это наш осенний кошмар. Наши декорации – «Солнце» Эдварда Мунка и Аула – университетский актовый зал. Мы хорошо знаем этот зал по частым посещениям, в том числе и тогда, когда у нас в городе гастролируют мировые знаменитости. Каждый год десятого декабря в Ауле вручается Нобелевская премия мира. В этом зале играли Рубинштейн, Рихтер, Гилельс и Арро. Ашкенази сказал, что «Стейнвей», который стоит в Ауле, лучший в мире. Георг Фредрик Салвесен чуть с ума не сошел, когда победил на конкурсе. Я сидел в зале и аплодировал, хотя мне хотелось уйти. Ведь я играю гораздо лучше, чем он. Салвесен – однодневка. Очень скоро он сам это поймет, бросит рояль и предпочтет профессию инженера. Легко победить на конкурсе, если уровень конкурсантов не очень высок. Это придало мне уверенности в себе и надежды, что на следующем конкурсе мне может повезти.
И вот он наступил, этот следующий год. Сейчас лето, время остановилось, я не встречаю Аню Скууг, хотя прохожу по ее улице несколько раз в день. Катрине получила летнюю работу в «Палатке Сары» в Студентерлюнден – кафе на открытом воздухе. Я верю ей, потому что, проходя через Студентерлюнден к магазину Музыкального издательства или к Грёндалу [3]3
Магазин музыкальных инструментов.
[Закрыть], вижу, как она подает пенящееся пиво усталым людям. Весной она должна была сдать выпускной экзамен, стать студенткой. Должна была рассказывать нам, как все происходило. Вместо этого она огорошила нас заявлением: «Я отказалась от участия во всех празднованиях по случаю окончания школы. Это все глупости. Вместо этого я нашла себе работу на лето». Отец покорно выслушал Катрине, но не воспользовался случаем, чтобы разоблачить ее ложь. В ту минуту я понял, что мы все зашли уже слишком далеко. Что-то мелькнуло в улыбке Катрине. Она знала, что мы знаем, что она лжет. И в то же время понимала, что я тоже привираю. Поэтому в этом было что-то комичное. Мы больше не находили слов для общения друг с другом. Все остановилось. Лжи стало слишком много, и это было смешно. Во всяком случае, Катрине улыбалась. Я улыбнулся ей в ответ. Тогда улыбнулся и отец. Мы могли бы посмеяться вместе, но не посмели. Мы больше не знали друг друга. Наша семья исчезла после того, как мама утонула в водопаде, потому что именно она, ее мечты и ее необузданность удерживали нас вместе.
Я сижу дома, занимаюсь и думаю о Катрине, которая встречается с мужчинами, и об Ане Скууг, которая, возможно, делает то же самое. Катрине говорит, что осенью она от нас переедет, найдет меблированную комнату, начнет учиться, но я чувствую, что она пребывает в подвешенном состоянии, в каком-то тупике, как и я сам, хотя у меня есть цель. Мне шестнадцать лет, и я освободился от надежд, которые связывал со мной отец. Предпочел разочаровать его и последовать курсом своей мечты. Он помогает мне деньгами. Я принимаю их как самый низкий обманщик. И все-таки: разве у меня нет призвания? Разве я не исполняю желания мамы? Желание мамы всегда было и желанием отца. Да будет так.
Дом лектора
Вечера учеников в Доме лектора. Рядом с Домом художника. Но Дом лектора – это нечто совсем другое. В Доме художника картины пишут кистями, в Доме лектора пользуются указательным пальцем. Дом лектора – это также и Дом преподавателей музыки. Они приходят туда со своими питомцами, как владельцы кошек на кошачьи выставки. Маленькие одаренные девочки, напудренные, в балетных пачках. Бледные гениальные мальчики в накрахмаленных воротничках, с напомаженными волосами. Вечера учеников неизбежны. На них зерна очищают от плевел. Педагоги музыки знакомятся с учениками своих коллег. Все мечтают, что среди их учеников есть будущий Рубинштейн, блестящее дарование. Кое-кто из нас и в самом деле верит в свой талант, когда мы однажды сентябрьским вечером приходим сюда каждый со своим преподавателем, чтобы исполнить свой коронный номер. Я ничего не сказал о предстоящем полуфинале ни отцу, ни Катрине, потому что не хотел, чтобы они на нем присутствовали. Мне было необходимо пройти через это одному. Со временем они в любом случае узнают, есть ли у меня талант.
На полуфинал в Дом лектора я иду с Сюннестведтом, у которого по случаю торжества изо рта пахнет сильнее, чем обычно. Что с ним творится? Он дышит на меня, одурманивает, убивает своей пересохшей слизистой, наверное, он наелся лука, бог его знает. Перед подобными мероприятиями он бывает особенно сердечным. Должно быть, он выпил. Конечно, выпил, потому что он шепчет мне на ухо, что я буду сенсацией этого вечера. Все может быть – ведь никто здесь не слышал меня с прошлого года, а тогда я еще не начал прогуливать школу. Сюннестведт не знает, что уже много месяцев в моем распоряжении были целые дни. Я мог без конца играть эти проклятые фуги Баха и этюды Шопена. Техника для меня больше не проблема, другое дело мои чувства. Как выразить их в музыке?
Сюннестведт думает, что я буду играть Брамса, опус 118. Но у меня другие планы. Я хочу поразить всех «Революционным этюдом» Шопена. Пусть послушают, как я работаю левой рукой и какие октавы беру правой. Я смотрю на этих разряженных четырнадцатилетних девочек с накрашенными ногтями и блестками и думаю: я из всех вас сделаю пюре. После этого вечера им будет противно смотреть на себя в зеркало. И останется только махать жезлом перед духовым оркестром.
Однако увидев Ребекку Фрост, я умеряю свой пыл. Она, во всяком случае, не вырядилась, как остальные девочки; может, потому, что она сказочно богата, живет на Бюгдёе, и ее папаша судовладелец, миллионер. У Ребекки какая-то странная потребность обниматься со мной при каждой встрече, и мне это не нравится. Но, помня о ее горячих чувствах ко мне, я смягчаюсь.
– Аксель, дорогой! Как поживаешь? – В ее голосе звучат материнские нотки, хотя она всего на несколько месяцев старше меня.
– Хорошо, – отвечаю я. Ребекка симпатичная девушка, но никто не проявляет к ней особого интереса. Темная блондинка, хорошенькая, она так богата и успешна, что кажется скучной еще до того, как ты успеешь обменяться с ней парой слов, не помогают ни ее пронзительно голубые глаза, ни крохотные веснушки, неожиданные на ее бледном лице. Мы ничего не знаем о ее среде. Ходят слухи, что она вращается в кругах, близких к королевской семье, но мы-то к этой семье не имеем отношения. К тому же там нет наших ровесников.
Ребекка хватает меня за руку:
– Мне так интересно! Я уже давно не слышала, как ты играешь!
Мы выступаем со своей программой, к радости наших преподавателей музыки и родителей. Богатый отец Ребекки, дородный судовладелец, чья статуя уже установлена в Ставангере, тоже сидит в зале, аплодирует и кричит «браво!» после того, как его дочь довольно средне исполнила экспромт Шуберта. Она и сама это знает. Ребекка пожимает плечами и, не успев закончить, бросает на меня многозначительный взгляд. Словно хочет сказать: «Лучше не могу. Я мало занималась. Прости, Аксель, но так бывает, когда у людей много денег».
Конечно, думаю я. И вспоминаю мамин императив: большими художниками становятся только бедные. А разве я не бедный? Не завишу от милости отца? У меня же ни черта нет! Как ни странно, но «Революционный этюд» очень соответствует моему настроению, думаю я. Эта пламенная солидарность Шопена с его соотечественниками-поляками! Когда до меня доходит очередь, я поднимаюсь на сцену и кашляю. В зале наступает гробовая тишина. Я знаю, что они знают. Я первый раз выступаю после смерти мамы. Все знают о ее гибели. Я говорю:
– Мой дорогой проводник в жизни и в музыке, преподаватель музыки Оскар Сюннестведт, присутствующий сегодня в этом зале, просил меня исполнить произведение Брамса. Но когда я ехал сюда на трамвае из Рёа, меня охватило непреодолимое желание сыграть «Революционный этюд» Шопена. Надеюсь, что ни господин Суннестведт, ни другие присутствующие не будут иметь ничего против.
И я начинаю.
Это мой великий вечер. Мой триумф, триумф взрослого человека, каким я себя ощущаю, и триумф ребенка, каким я на деле являюсь. Я смущаюсь, когда слышу гром аплодисментов, но самому себе должен признаться, что мне это нравится. Я стою за занавесом и отказываюсь выйти к зрителям, хотя аплодисменты не стихают. Отныне это будет моим стилем, думаю я. Нельзя быть слишком доступным. Противно, когда музыканты выступают на бис до того, как их об этом попросит публика. К таким музыкантам относится Ребекка Фрост.
И именно Ребекка ждет меня, когда я выхожу в фойе для артистов, в ее и без того синих глазах горят бирюзовые звезды.
– Ты был восхитителен, Аксель! Ты должен это знать! Ты самый лучший!
И она с восторгом целует меня в губы.
Мне противно. Я никогда не целовался с девушками, но уже давно об этом мечтал.
Убедившись, что на меня никто не смотрит, я вытираю губы бумажным носовым платком.
Человек с карманным фонариком
Осень. Холодные ночи и много-много звезд. Искусственный городской свет еще не затмил блеск Венеры. Я иду на закате по Тропинке Любви и думаю о своем будущем. Тоскую по девушке, которой совсем не знаю. Ее зовут Аня Скууг. Почему я все время мечтаю о ней? Потому что у нее зеленые глаза? Или маленький носик? Или потому что она всегда дружески, но с каким-то сожалением улыбается мне?
Я продолжаю заниматься почти как одержимый. По семь часов в день. У меня болит спина.
Катрине не уехала из дому, как она часто угрожала нам в последнее время. Никто из нас не знает, что она делает днем. О ее вечерах мы тоже знаем не слишком много. Ее почти никогда нет дома. Но неожиданно в субботу вечером она является домой с пакетом булочек. Мы сидим втроем и беседуем о событиях в мире, как будто ничего не случилось.
Однажды возле ольшаника я падаю, поскользнувшись на мокрых камнях. Такого со мной еще не случалось. Падаю на левую руку и сразу понимаю, что упал неудачно. В кости, наверное, трещина. Я осторожно пробую пошевелить рукой и чувствую резкую боль. Что-то не в порядке.
Неожиданно меня охватывает холодная радость. Я контролирую ситуацию. В конце концов это обернется моим триумфом! Отныне никакие случайности не будут направлять мою жизнь. Я иду домой и сразу звоню нашему домашнему доктору, старому алкоголику доктору Шварцу, заблудшему швейцарцу, которого когда-то в пятидесятых годах любовь привела в Норвегию и который утешал маму все эти годы. Он знает, кто я, и просит меня немедленно приехать в его кабинет, находящийся в подвале на Кристиан Аубертс вей. Попасть на прием к доктору Шварцу не составляет труда. Он любил маму и в последние десять лет ее жизни снабжал всеми необходимыми лекарствами. Теперь сидит передо мной и плачет.
– Это невосполнимая потеря, мой милый.
– Мы это понимаем, – говорю я, стараясь держаться как подобает взрослому человеку.
Он изучает меня с нежностью в глазах и спрашивает:
– Ты знаешь, что твоя мама была алкоголичкой?
– Я много чего знаю о моей маме, – отвечаю я.
– Если бы она не пила так много, она бы выплыла из этого водопада, – говорит доктор Шварц.
– Об этом, доктор, вам ничего не известно. Когда это случилось, она была совершенно трезвая.
– Сомневаюсь. Осе Виндинг пила постоянно.
– В таком случае эта консультация совершенно бессмысленна.
Я встаю и ухожу, не удостоив доктора взглядом, не попрощавшись. Откуда во мне взялось это бешенство? Оно пугает меня, потому что выводит из равновесия. Я должен вернуться обратно в ольшаник. Объяснить мои чувства невозможно. Через несколько минут я уже сижу на берегу реки и раздумываю над тем, что привело меня в ярость. Ведь доктор все-таки прав. Мама была пьяна, когда ее увлек водопад. Очевидно, до того она пила всю ночь. И меня бесит, что я хочу сохранить ложь. Кроме того, я лишился возможности получить необходимую мне медицинскую справку. Я корю себя за собственное поведение. Оно не способствует становлению мастера. Я воспринимаю его как угрозу. Надо следить за собой. Всегда есть два пути, из которых можно выбирать. Светлый и темный. Мама с отцом выбрали темный путь. Катрине тоже. Разрушительный, беспомощный, подчиненный чувствам. Я не хочу быть таким, как они. Не хочу быть разрушителем! Озлобленным! Я убеждаю себя, что я уже взрослый. И страшно сержусь на себя за свое поведение у доктора Шварца. Это плохо для всех. Во всяком случае, для амбициозного пианиста, у которого для успеха в жизни есть единственное средство. Абсолютное владение собой.
Я сижу в ольшанике, злюсь на себя и вдруг понимаю, что просидел тут уже несколько часов. Я как будто очнулся от сна и все-таки еще не совсем проснулся.
Светит луна. Мне хочется пить, и я потерял душевное равновесие. На другом берегу реки темнеют силуэты елей. Лунный свет отливает холодным серебром. Неожиданно я слышу какой-то звук. Он доносится с Тропинки Любви за ольшаником. Там почти никто не ходит. За несколько месяцев, что я провел в ольшанике, пытаясь наладить отношения с миром, я не видел там ни души. Ни человека, ни зверя. Скорее всего, сейчас рядом со мной находится косуля или лисица. Я замираю.
И вижу, что по тропинке в сторону Люсеюрдет идет человек. Сначала я решаю, что это какой-нибудь подозрительный тип, может быть, вор-домушник, который хочет спрятаться после кражи, но когда этот человек проходит мимо ольшаника всего в нескольких метрах от меня, я вижу, что это девушка.
Аня Скууг.
Против своего желания, я от неожиданности вскрикиваю. Аня Скууг! Поздний осенний вечер. Неужели наши отношения начнутся таким образом? На берегу реки? Где в это время суток осмеливаюсь бывать только я. От моего движения шуршат прошлогодние листья. Наверное, Аня глубоко задумалась, потому что она вздрагивает и кричит. Хуже этого уже ничего быть не может. Она испугалась и бежит.
– Нет! – кричу я и выбегаю из ольшаника.
Аня в панике. Она сворачивает к своей улице. Пробегает совсем рядом со мной, я чувствую, как во мне все холодеет, этот холод идет извне и требует от меня действий. Мы с ней одни. Вряд ли она сможет убежать от меня. На мгновение у меня темнеет в глазах. Но я быстро беру себя в руки. Аня не могла меня видеть, она видела только мой силуэт. К виллам идет крутой подъем. Она скользит, надает, но тут же вскакивает и бежит дальше. Я не могу больше сдерживаться.
– Подожди! – кричу я. – Подожди!
Тогда и она кричит во все горло:
– Помогите! Помогите!
Я могу сейчас броситься на нее, думаю я, могу заставить ее подчиниться мне, понять, что это я. Мне невыносимо слышать ее истерический крик. Но все бесполезно. Она бежит, ползет на четвереньках, подпрыгивает, очевидно, она ушиблась. Я останавливаюсь, хорошо, что она меня не узнала. Во рту появляется привкус железа. Кровь. Я вне себя от случившегося. Но почему? Сколько раз я представлял себе, какой будет наша первая встреча! Но все получилось иначе. Аня Скууг напугана, к Эльвефарет бежит испуганная пятнадцатилетняя девочка. Ни один нормальный человек не ходит здесь у реки. Во всяком случае, поздним осенним вечером.
Я смотрю ей вслед. Сплевываю. Поворачиваюсь. Кровь! У меня из носа течет кровь. Больше я не кричу. Я стою и пытаюсь понять, что заставило Аню спуститься сюда к реке, в эту злосчастную долину, заросшую высокими елями, с которой связано уже достаточно трупов – изнасилованная женщина в пятидесятых годах, утонувший пять лет назад мальчик и мама с разбитой в омуте головой в прошлом году.
Я отказываюсь верить, что Аня в страхе убежала от меня. Я мог представить себе что угодно, только не это.
И тут я снова слышу какие-то звуки. Они доносятся сверху, с Эльвефарет. Сначала я вижу три звездочки, потом понимаю, что это горят три карманных фонарика. Люди, мелькает у меня в голове. Сейчас меня схватят! Это Скууг, доктор Скууг, профессор Брур Скууг, нейрохирург, специалист по заболеваниям мозга. Я не раз встречал его на дороге, за эти месяцы мы часто с ним пересекались – приятная внешность, коренастый, крепкий, всегда немного растрепанный человек лет за сорок.
Каждый раз при виде него у меня к горлу подкатывает тошнота. Потому что он отец Ани, потому что в нем есть что-то агрессивное. Сейчас меня тошнит больше обычного, они уже близко. Меня вот-вот обнаружат. Меня, опасного преступника с Мелумвейен, шестнадцатилетнего парня, мечтающего об Ане Скууг. Кара неминуема! Но у меня есть перед ними преимущество – я хорошо знаю эту долину, тропинки, лес, камни, ольшаник. Только бы у них не было с собой собаки! Вот тогда я пропал. Я прячусь за деревьями. Они по-прежнему находятся в тридцати метрах от меня. У меня болит левая рука. Бежать уже поздно. Мне надо вернуться назад, на мое место, скрытое ветками. Но я потерял направление. Ольшаник очень густой. Я пробираюсь через кусты, не понимая, что иду не в ту сторону. Я подошел слишком близко к реке. Надо спуститься еще ниже, чтобы потом подняться наверх. Я скольжу на камнях, оступаюсь в ледяную воду, мои ботинки насквозь промокли. Наконец я поднимаюсь по склону и нахожу свое гнездо. Может ли страх соперничать со страхом? По-моему, мне еще страшнее, чем было Ане полчаса назад. Нет, думаю я, ведь я боюсь не за свою жизнь. Я только боюсь, что у них есть собака.
Но у них нет собаки, по крайней мере сегодня вечером. Это трое мужчин с карманными фонариками. Иногда они светят фонариками в мою сторону, но не замечают меня из-за веток.
– Черт, как темно, – говорит один из них. – Нам его не найти.
– Ему бы не поздоровилось, если б он нам попался, – откликается второй.
– Да я бы его просто убил, – говорит третий. Это отец Ани. – Ни один честный, порядочный человек не пойдет сюда в такую пору.
– А почему здесь оказалась твоя дочь?
– Аня? Она обретается в своем мире. В мире музыки. Она ею одержима. Это и делает ее немного странной.
Наконец они уходят. Остаются только луна и силуэты елей. Шум реки. Они меня не нашли, но хотели уничтожить. Отнять у меня мое убежище. Отныне ольшаник уже никогда не будет для меня прежним. После того, что они сказали.
Но самое важное они сказали про Аню.
Насчет Ани и музыки.
Целый час я сижу и думаю о том, что случилось. Думаю о ней, у меня горит кожа и тело наливается тяжестью. Вне меня царит холод. Вскоре он пронизывает меня, я коченею. Но не замечаю этого, во всяком случае, до тех пор, пока солнце не освещает верхушки елей на другом берегу реки. Господи, неужели уже утро? Я с трудом поднимаюсь. Пора пойти домой и лечь спать.
Ворчащая тошнота
Мне следует изменить репертуар. Если бы я вел себя умнее у доктора Шварца, я бы получил медицинскую справку, а с нею и несколько дней передышки. Я слышал, что в некоторых случаях жюри может отсрочить прослушивание. Именно на это я и надеялся, но что толку теперь думать об этом, мне остается только благодарить свой характер. Придется выступать вместе со всеми. В ближайший четверг. «Революционный этюд» отпадает сам собой. Сыграть его мне не позволит левая рука. Надо найти что-то поэтичное, соблазнительное, с чем бы я справился благодаря звучанию и утонченности. Только где это искать? Конечно, у Дебюсси. Я вспоминаю свое обещание маме.
Просматриваю все фортепианные сочинения Дебюсси и выбираю наиболее известное, оно должно произвести впечатление на публику, и я смогу хорошо его интерпретировать. «Лунный свет» из «Бергамасской сюиты», произведение, терзаемое многими, но обладающее собственным трепетным гипнотическим настроением. У меня отняли ольшаник. Мою чистую, неоскверненную тайну. И потому в исполнении Дебюсси я вижу особый смысл, хотя престиж «Лунного света» у интеллигентов и невелик. Мне бы хотелось дерзнуть и исполнить что-нибудь из «Ночного Гаспара» Равеля, но до этого я еще не дорос. Техника у меня неплохая, однако не слишком уверенная. Ненавижу, когда молодые пианисты переоценивают свои силы, чтобы произвести впечатление. Я не такой. «Лунный свет» – это с моей стороны будет честно, принимая во внимание все обстоятельства. И неважно, что произведение затаскано, это изысканная затасканность. К тому же это небольшое, скромное сочинение для фортепиано бесконечно грустное, а мне и самому в эту осень не очень-то весело, мне, шестнадцатилетнему подростку, обрекшему себя на добровольное изгнание. Я живу вне жизни, влюблен на расстоянии в девочку, о которой ничего не знаю, и много времени провожу в ольшанике. Мне хочется сделать «Лунный свет» прозрачным и современным. Хочется найти для него такое неповторимое и глубокое звучание, чтобы было уместно сравнение с Дину Липатти. Липатти умер молодым, у него была своя манера игры, сдержанная, призрачная, он придавал значение каждому туше. Мне предстоит всего этого добиться.
Только я об этом подумал, как все становится на свои места. Я справлюсь даже с Бахом, обязательной прелюдией и фугой до мажор из второго тома «Хорошо темперированного клавира».
Отбор на конкурс состоится в Доме лектора. Ребекка Фрост звонит мне за день до этого и желает удачи. Я так и вижу, как она сидит в своем роскошном особняке перед большим «Стейнвеем», модель Д, и смотрит на фьорд. Для нее предстоящий отбор как будто не имеет значения. Миллионы у нее уже есть. Хотя Ребекка и любит музыку, это для нее не больше чем хобби. Несмотря на то, что она занимается с лучшим педагогом, самой легендарной Сельмой Люнге, невероятно красивой женщиной, которой уже около пятидесяти.
– Что ты выбрал для исполнения? – спрашивает Ребекка.
– Дебюсси. «Лунный свет».
Я так и слышу ее удивление.
– Не слишком ли это легко? – быстро спрашивает она.
– Я повредил руку. С более сложной вещью мне не справиться. А ты что будешь играть?
– Тоже Дебюсси. Токкату для фортепиано.
– Отличный выбор. Я уверен, что ты хорошо сыграешь.
– Лучшей я все равно не буду. Лучшим должен быть ты.
Все так считают. Ты – фаворит.
– Спасибо. Только многое зависит от нервов.
– Ну, с этим-то у тебя все в порядке.
Все в порядке? После разговора с Ребеккой у меня странным образом меняется настроение. Оказывается, где-то есть люди, которые чего-то ждут от меня, не отец, не Катрине, а наше сообщество, наша музыкальная среда, состоящая из экспертов, снобов, тружеников и энтузиастов. Всех, кто одержим музыкой по самым разным причинам. Я знаю, что они есть, но я еще слишком молод, чтобы быть с ними знакомым. Это заслуга мамы, что я так рано начал посещать концерты молодых исполнителей в Ауле – актовом зале университета. Сначала мне было интересно, потому что там выступал удивительнейший человек – Юн Медбё. Этот профессор философии наверняка уже примеривался к собственному гробу, студенты обожали его за исключительное красноречие и восторженные рассказы о музыке, с которыми он выступал перед нами, рассеянными недоумками. Да, сначала мне было интересно. Но потом стало невыносимо скучно. Я, двенадцатилетний парень, пускал газы и мало понимал то, что слышал. Однако постепенно я начал узнавать некоторые произведения из тех, что мама слушала по радио, например скрипичный концерт Чайковского. Тот, умопомрачительно трудный и в то же время душераздирающе мелодичный. Так меня воспитывала мама. Сколько раз в детстве я сидел, не отрывая глаз от «Солнца» Мунка и могучих мотивов его «Истории» и «Альма Матер». От обнаженных людей у водопада. Я слушал музыку, которой не понимал и которая мне, собственно, не нравилась. Брюзжащие скрипки, воющие деревянные духовые, навязчивые ударные. Но в то же время я видел представителей мощной музыкальной жизни маленькой страны: профессоров, солистов, критиков, педагогов. Каждую неделю давался концерт по абонементу. Каждый четверг эти люди собирались вместе, чтобы послушать одну и ту же музыку, чтобы одобрить или отвергнуть ее, исполняемую для них всемирно известными музыкантами: Исааком Штерном, Вильгельмом Кемпффом, Альфредом Бренделем, Давидом Ойстрахом. Мы все, посещающие концерты в Ауле, такие разные, и вместе с тем нас что-то связывает. Связывает так называемая классическая музыка. Мы немного странные, почти как небольшая секта. И едва ли знаем что-нибудь о «Битлз» или «Роллинг Стоунз». Нас интересует нечто совсем другое.
Наступает четверг. Я просыпаюсь от рези в животе. Меня донимает ворчащая во мне тошнота. И хотя обычно я уверен в себе, сейчас меня мучает неуверенность. А что если я провалюсь? Одна неверная нота, и все пропало. Этим-то «Лунный свет» и труден. Ведь его все знают, поэтому, исполняя это произведение на концерте, ошибиться недопустимо. Всю первую половину дня я сижу дома один и медленно проигрываю свой небольшой репертуар, предназначенный для этого вечера. Прослушивание проходит без публики. Жюри в одиночестве будет по очереди слушать каждого из нас – это три пожилых господина: два вышедших на пенсию преподавателя музыки и глава музыкального отдела Норвежского радио уже много лет определяют, кому из нас в будущем быть музыкантами. Маловероятно, что того, кто провалится на Конкурсе молодых пианистов, ждет блестящая карьера музыканта.