Текст книги "Пианисты"
Автор книги: Кетиль Бьёрнстад
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
А потом родился и я.
Легкая неприязнь, которую мама испытывала к собственной дочери, длилась всю жизнь. Насколько я помню, между ними всегда существовала какая-то тревожная напряженность. Катрине постоянно находилась в оппозиции к маме, что часто выливалось в такие сильные приступы ярости, что Катрине нередко даже теряла сознание. Как правило, я видел Катрине лежавшей на полу без чувств в праздничные дни – в сочельник, на Пасху, Семнадцатого мая [1]1
17 Мая – национальный праздник Норвегии – день принятия норвежской Конституции в мае 1814 года.
[Закрыть]. Тогда ожидания обеих достигали своего пика.
Не найдя ответа на свою любовь у матери, Катрине начала искать ее у отца, но у отца не было на дочь времени. Недолго она искала взаимности у меня, однако меня слишком пугала необузданность ее натуры. Кроме того, к тому времени я уже давно был маминым любимчиком. Может быть, именно угрызения совести по отношению к Катрине заставили маму обрушить всю свою любовь на меня. Утешать Катрине было уже поздно, я же принял мамино обожание по-детски, без всяких оговорок и сомнений.
А потом мама погибла. Катрине не собиралась брать на себя заботу о семье, как непременно сделала бы на ее месте другая молодая девушка, если бы отношения в семействе Виндинг были более обычными. Она как будто сказала мне: ты всегда был маминым любимчиком, вот и возьми на себя ее обязанности.
Я убираю из шкафов мамины вещи. Думаю о стариках, тех, которые давно умерли. И благодаря которым я появился на свет. Прогуляв школу, иду в спальню отца, бывшую их общей с мамой спальней, там стоит неприятный запах, запах старого и больного человека, хотя отец нанял женщину, живущую по соседству, чтобы она раз в неделю делала у нас уборку. Однако ее моющие средства бессильны перед кроватью, этой проклятой кроватью, где брали свое начало все их бесконечные ссоры. Эти средства не в силах справиться с запахом пота и бессонницы. И все-таки мне не жалко отца. Я все еще нахожусь в плену маминой версии их с отцом истории. Он загнал ее в угол, лишил выбора, солгав о своем материальном положении. Я убираю из шкафов вещи женщины, никогда не жившей так, как ей хотелось. Торчу в спальне до полудня, освобождаю комод, роюсь в глубине ящиков, ищу письма, которые, по моему мнению, должны где-то быть, но которых я не нахожу. И фотографий тоже. Это меня смущает. После мамы осталась только одежда. Одежда и обувь. И пластинки, их отец слушает теперь каждый вечер, чтобы вызвать ее образ. Вызвать маму? Казалось бы, это нетрудно сделать.
Однако я не чувствую ее, даже когда держу в руках ее платья. Она словно хочет что-то сказать мне своим отсутствием. Я аккуратно складываю ее одежду в пакеты, которые отправятся в Армию спасения. Я хорошо помню, что и по какому поводу она надевала. Зеленое платье она впервые надела, когда я первый раз выступал на ученическом вечере. В красном – была на обеде в «Континентале», по возвращении с которого у них с отцом произошла самая крупная ссора. Черное – обычно надевала на похороны или по особым случаям. И пока я всем этим занимаюсь, я думаю о музыке, о том, что музыка, и только она, составляет смысл моей жизни. Музыка – это великий дар мне от мамы, и я обещаю, что на следующем конкурсе сыграю ей Дебюсси, где бы она ни находилась. Отныне я буду приходить в комнату, из которой убраны все ее любимые картины, и лишь светлые пятна на обоях напоминают о том, где они висели. Но я обещаю себе, что когда-нибудь повешу здесь новые картины, еще лучше прежних. Комната изменится до неузнаваемости. И все-таки это будет мамина комната.
Инструмент
После Нового года я начинаю регулярно прогуливать занятия в школе. Темный январский день. Отец и Катрине уже встали и вот-вот уйдут. Лежа в кровати, я обычно прислушиваюсь к тому, что происходит в доме, к бессловесным звукам, доносящимся из кухни: кто-то ходит, открывает холодильник, нарезает хлеб. Отец с Катрине почти не разговаривают друг с другом. И тем не менее хорошо понимают друг друга. У них есть свой тайный язык, мне он недоступен. Сам я лежу и думаю о том, что день, безусловно, будет пасмурный и что я заранее его боюсь. Я живу словно на краю действительности, которой не существует или которой я не понимаю. По дороге в школу я высматриваю Аню Скууг. У нее есть подруги. Они обычно окружают ее. Частная школа находится по дороге на Холменколлен. Поскольку мы учимся в разных школах, у меня нет повода лишний раз встретить ее, заговорить, попросить разрешения проводить ее домой. Частная школа – это для избранных, для особенных. Я ничего не знаю об этой девочке, кроме того, что ее зовут Аня Скууг и что она живет на Эльвефарет. Но даже она не может помешать мне прогуливать школу, предаваться грешной лени, валяясь в кровати, слушать, как захлопнется входная дверь, и знать, что я остался совершенно один в этом доме, где я слышал столько громких и горьких ссор и где теперь так тихо, как только может быть тихо снежным январским утром.
Только зачем мне эта тишина? Мне шестнадцать лет, и я боюсь всего, что может случиться. По ночам я мечтаю слишком о многом.
Неприятно, что мечтают вообще все. О самом обычном. Я мечтаю, что в моей жизни будет много прекрасного, что у меня впереди еще куча возможностей, я только не знаю, где их искать. Я брожу бесцельно по нашему большому дому, перебираю мамины пластинки, но не в состоянии слушать музыку. Во всяком случае, мамины любимые произведения, которые отец по-прежнему слушает каждый вечер с глазами полными слез. Уж лучше играть на рояле. Когда я упражняюсь, уже одно это придает смысл моей жизни. Я могу уединяться в музыке, могу похоронить себя в деталях, барабанить по клавишам, пока не утихнет гнев, или играть Шопена, чтобы выплакаться. С каждым днем занятия в школе кажутся мне все более бессмысленными, занятия в этой дорогой школе, к которым я, по внушению отца, должен относиться серьезно, хотя бы потому, что в его время сдать экзамен-артиум [2]2
Выпускной экзамен на аттестат зрелости, дающий выпускникам право называться студентами и уже без экзаменов записываться в высшие учебные заведения.
[Закрыть]не считалось чем-то само собой разумеющимся. Сколько раз он рассказывал мне о безжалостном выборе, сделанном в свое время в Хамаре его родителями. В семье было пятеро детей, четыре мальчика и одна девочка. О сестре можно сразу забыть. Она в очереди была последней. Но из четырех сыновей мой дед имел возможность дать образование только двоим. Он выбрал моего отца и дядю Вильгельма. Яльмар и Вильгельм получили аттестаты зрелости, а Эдгар и Арнт были вынуждены взять на себя автомобильную мастерскую деда. Ну а тете Боргхильд пришлось стать уборщицей в больнице. Отец получил большие возможности, но как он ими распорядился? Мечтал о недостижимом, вкладывал деньги в безнадежные проекты, женился на маме. Все получилось не так, как ему хотелось.
Вот теперь я начинаю упражняться всерьез, по несколько часов каждый день. Я упражняюсь как будто из мести. Но за что и кому я мщу? Я думаю об этом, без конца повторяя свои упражнения, фуги и прелюдии Баха. Добровольное самоистязание. Я думаю о том, что Катрине всегда любила маму, что в этом-то и заключается трагедия, потому что мама не любила ее, дочь не нравилась ей, потому что слишком напоминала ее самое, ее собственные слабые стороны. Катрине так и не добилась маминой любви, и, может быть, именно поэтому она еще больше, чем я, хотела ее спасти. Я же, мамин любимчик, просто позволил водопаду увлечь ее.
Я сижу за старым бабушкиным роялем, черным «Бехштейном», строптивым чудищем, отреставрированным за большие деньги и выдерживающим, когда я барабаню по клавишам, словно жду от него ответа на любую причуду, что пришла мне в голову. Мне хочется отстраниться от собственной судьбы. Сосредоточиться на конкурсе. На Бахе и Дебюсси.
Отец ни о чем не подозревает, Катрине тоже. Но теперь я день за днем сижу дома, в уже мертвой комнате моего детства, и думаю, что единственная приемлемая для меня действительность – это та, которую я создам себе сам. Никто не будет выбирать за меня, во всяком случае, не отец. Детство было грустной сказкой. И мама, и отец приглашали домой своих знакомых сослуживцев. Мама – певцов, музыкантов, рабочих сцены. Отец – плотников, обойщиков, инвесторов, предпринимателей. По воскресеньям они смешивались друг с другом в нашем доме, мама с отцом выпивали, и все было возможным. Двери дома были распахнуты навстречу миру. В нем царили праздник и музыка, и в центре всего был инструмент, рояль, окруженный поющими, горланящими людьми, бокалами и бутылками. Да, это была грустная сказка, потому что на другой день она всегда кончалась похмельем и ссорой между родителями. И все-таки это была сказка, хотя мы с Катрине оба боялись того, что случится утром, когда смех стихнет и наш «Бехштейн» будет стоять черный и расстроенный, с пеплом на клавишах, покрытых слоновой костью, и пятнами красного вина на крышке, отвернувшийся от всего мира. Я хочу вернуть этот инструмент к жизни, хочу постичь все тонкости так, чтобы он подчинился моей музыке. Ибо там, где есть музыка, есть жизнь, и она более ощутима, чем что бы то ни было. Этому меня научила мама. И я тоскую по тому месту, где есть музыка, мечтаю, чтобы оно стало моим. Я говорю себе, что терять мне нечего.
Ночной разговор
Наступил февраль. В пятницу мы с отцом смотрим телевизор. Скверный детективный сериал. Неожиданно мы оба засыпаем. Мы устали. Между нами много невысказанного. Безденежье, которое, насколько мне известно, душит отца. Мой собственный выбор, о котором я ему ничего не сказал. Но вот мы просыпаемся и видим, что уже наступила ночь. Катрине вернулась домой с вечеринки, поднялась к себе и легла. Ее туфли стоят в передней.
– Могла бы нас разбудить, – говорит отец. В его голосе звучит упрек, отец выглядит старым, гораздо старше, чем он есть на самом деле, – седые волосы, дряблая кожа, сутулая спина, худоба. К тому же он теперь больше пьет. Красное вино. Мы с ним совершили несколько хороших лыжных прогулок на Брюнколлен, и мне в голову пришло то, о чем я думал давным-давно, в своем долгом, длившемся почти вечность детстве: может быть, отец мне близок не меньше, чем мама, потому что мы оба не любим шума, не стучим кулаками по стене, как имели обыкновение стучать и мама, и Катрине. И хотя всему миру известно, что я был маминым любимчиком, а Катрине – папиной дочкой, я вдруг сознаю, глядя на отца, что могу понять этого человека. Все его решения могли бы быть и моими. Я понимаю его самоуверенность, азартность, странную способность боготворить, его безграничную любовь к маме, заставившую его изменить свои планы. Одно время он каждый день присылал ей большой букет красных роз. Мама была в бешенстве. Она не хотела принимать эти розы. Искренне просила отца как-нибудь более разумно употребить эти деньги. Но он ее не слушал. Он хотел видеть, как она танцует. Хотел побывать с нею в Ковент-Гардене или в Метрополитен Опера. Отец все еще находится в состоянии шока. Он пьет красное вино и не знает, что делать со своей жизнью. Старые мамины пластинки никогда не ответят на его вопросы. А тем временем по почте приходят гневные письма из банка, которые он предпочитает засовывать за хлебницу на кухне, даже не открыв конверта.
Отец пристально смотрит на меня. Я думаю, что мне надо поговорить с ним, признаться, что я его обманываю, что мои дни перевернуты с ног на голову, что я провожу много времени в тени ольшаника, слушая шум реки, или в гостиной за роялем. Он как будто читает мои мысли.
– Тебе надо окончить школу, – говорит он. – Вся надежда только на тебя. Катрине с этим не справиться.
– Катрине? – Я с удивлением смотрю на него.
– Да. Сегодня ректор вызвал меня для разговора. Катрине еще до Рождества перестала посещать школу.
Я искренне удивлен.
– Еще до Рождества? – переспрашиваю я, широко открыв глаза, словно мне предстоит распутать серьезное преступление. – Но где же она пропадала все это время?
– Не знаю, боюсь даже спросить у нее. – Отец беспомощно смотрит на меня. Обычно он так смотрел на маму, когда у него больше не было аргументов, подарков или бутылки вина, чтобы задобрить ее.
– Но это же неслыханно! – Мой голос срывается на фальцет. Остатки отвратительной ломки голоса.
– Вот именно! – Отец качает головой.
Между нами воцаряется тишина. Отец не в состоянии ее вынести. Он подходит к музыкальному центру и ставит последнюю пластинку, которую мама купила перед смертью. Как ни странно, это «Весна священная» Стравинского. Сегодня днем, когда солнце стояло высоко, я подумал, что скоро уже весна, что в возвращающемся свете есть что-то грубое – новая жизнь прокладывает себе дорогу, круша все старое.
– Не понимаю, как Катрине могла так поступить по отношению к тебе, – говорю я. – Ведь только благодаря тебе она учится в Кафедральной школе!
Отец пожимает плечами. Он всегда терпеть не мог комплименты.
– Я только сделал, что мог, использовал некоторые знакомства. Но школу нужно окончить, Аксель. Иначе у тебя не будет будущего. Сейчас у тебя трудный возраст. Ты мечешься из стороны в сторону, и мечты уводят тебя еще дальше. Я знаю, какой ты неустойчивый. Такой же, как я. Поэтому я и прошу тебя закончить то, что ты начал. Не повторяй мамину ошибку, мама никогда не могла ничего довести до конца. Она придавала слишком большое значение своим прихотям. И потому была несчастна.
Я киваю, никогда прежде не слышал, чтобы отец так говорил о маме. Мне о многом хочется спросить у него, но сейчас не время. Да и что я скажу ему? Он хочет считать меня своим другом. В последние годы он остался совсем без друзей. Но я слишком молод, чтобы быть ему другом. И в то же время я чувствую, что он слабее меня. Это моя воля восторжествовала в то августовское воскресенье. Это я силой удержал его тогда. Помнит ли он об этом?
– Я прошу тебя только окончить школу, – мямлит он.
Я не отвечаю. Делаю вид, что слушаю музыку. Она становится все более бурной. Я смотрю на конверт от пластинки. Интересно, что мама ожидала найти в этом произведении, которое до боли прекрасно в своей необузданности, гневе и грубости?
Правда
Я начинаю следить за собственной сестрой. Мне надо узнать, чем она занимается, когда не посещает школу, когда ни она, ни я не посещаем школу. А я был так уверен, что уж она-то, по крайней мере, грызет гранит науки и числится среди наиболее перспективных учеников. Учащиеся Кафедральной школы с самого начала обречены на успех. Там учатся только лучшие из лучших. Те, кто в будущем должен стать украшением общества. Новыми адвокатами Верховного суда, врачами, философами и политиками. Наверное, и представителями искусства тоже? Нет, думаю я. Представители искусства, как раньше, так и теперь, берутся отовсюду: из глухой провинции, из многоквартирных домов, из промышленных городов и рыбацких поселков и, только очень редко, из преуспевающей среды. Наши лучшие живописцы, музыканты и писатели вышли из низшего класса. Об этом мне напомнила мама, когда мы с нею слушали в Опере одного тенора, который пел партию Рудольфа в «Богеме».
– Он очень подходит для этой роли, – шепнула мне мама. – У него тоже нет ни кола ни двора.
Я понял, что она сказала это, чтобы подбодрить меня, выскочку, потому что в нашем доме на Мелумвейен мы все выскочки. Да, думаю я, проблема Катрине в том, что она никогда не интересовалась музыкой, круглые сутки наполнявшей наш дом. Мамина же потребность в музыке была неутолима. Она не выносила тишины. Даже я иногда уставал от этого. Как будто всю жизнь до последнего дня можно прожить на самой большой скорости. Мама без перерыва потребляла симфонии, сигареты и алкоголь, а в Опере она каждую свободную минуту стояла в кулисах и упивалась тем, что происходило на сцене. Такая же неукротимая страстность свойственна и Катрине, но только теперь я понимаю, что именно эта мамина страстность не давала Катрине покоя, гнала ее на встречи с друзьями или заставляла опережать нас на лыжне на сотни метров. Катрине росла как все обычные дети, только никогда не занималась музыкой. Из чистого протеста. Зато она занималась балетом, спортивной гимнастикой, бегала на коньках и на лыжах. Когда в гостиной звучала музыка, Катрине сидела в своей комнате, рисовала или писала картины, которые никому из нас не показывала. Если порой я пытался изловчиться и увидеть их, она закатывала истерику.
Теперь я собираюсь украдкой следить за ней, но уже совсем иначе. Моя единственная цель – выяснить, куда она уходит каждое утро, узнать, на каком трамвае ездит в центр. Я знаю, что она всегда садится в первый вагон и как можно ближе к первой двери. Поэтому мне нужно пойти на соседнюю остановку и сесть в самом конце второго вагона, чтобы оттуда следить, кто выходит на остановках по пути к Национальному театру.
Я больше не прогуливаю. Я покончил со школой. Вскоре после того нашего странного разговора отец получил письмо. От симпатичного ректора Рюестада. Рюестад в любое время года ходит в твидовом пиджаке, дымит, как паровоз, – мама тоже так курила – и выглядит, как итальянская кинозвезда. Преподает он французский, норвежский и историю. Его ласковое прозвище Универсальный Гений, потому что он может ответить на любой наш вопрос. К тому же Рюестад был неравнодушен к маме, хотя я уверен, что он гомосексуалист. В письме он написал, что он и другие учителя тревожатся за мое здоровье, потому что я слишком часто пропускаю школу по болезни, – записки от имени отца я писал сам. Но всему приходит конец. Отца просили прийти в школу в ближайший четверг. Я вскрыл письмо, как только понял, что оно должно содержать. И тут же написал ответ на отцовской машинке и от имени отца. Я выразил сожаление, что мой сын Аксель Виндинг, к несчастью, решил не оканчивать школу и не сдавать выпускной экзамен. Я поблагодарил школу и всех учителей за их неоценимые старания по возможности облегчить для Акселя последствия той страшной трагедии, которая в прошлом году постигла нашу семью. Аксель прилежный, хороший и добрый мальчик, но отныне он решил все свои силы отдать музыке. Он очень талантлив… и дальше в таком же духе. Закончил я новыми благодарностями, уверениями в искреннем уважении и отцовской подписью, безупречно исполненной, как умею делать только я.
Отец ничего не знает о моей проделке. У меня сейчас нет друзей по соседству, никто не обращает на меня внимания. Это почти грустно. Всю зиму меня как будто нет. Никому я не нужен. А мне нужна только Аня Скууг. Но я по-прежнему могу лишь случайно встретить ее, когда она спешит на трамвайную остановку. Тогда у меня начинает стучать сердце. И учащается пульс.
Я теперь одиночка. И в одиночестве весь пасмурный март хожу на соседнюю остановку, чтобы шпионить за своей сестрой. Я не тревожусь за нее, как отец. Хотя она и прекратила всякое общение с нами, но за ее маской ясно виден интерес к жизни. Ее что-то занимает, она чем-то увлечена, из-за чего-то глаза у нее стали большими и испуганными. Она не хочет, чтобы мы об этом узнали. И я, конечно, не собираюсь ее выдавать. Вовсе не обязательно рассказывать отцу то, что я, возможно, узнаю сегодня. Я иду на трамвай в начале десятого, заранее простившись с Катрине, чтобы она не сомневалась, что я уже давно сижу за партой и зубрю французские слова. Отец, по обыкновению, уехал в город рано утром. Каждое утро таит для него надежды, каждый вечер приносит разочарования. Я не понимаю, откуда у него берутся силы, ведь он выглядит таким слабым. Может, его стимулирует сама грусть? Или горе? Я хорошо его знаю – он никогда не сдается. Сейчас он работает над одним зданием в центре города, которое надеется продать Компании кинематографов Осло.
Катрине, как обычно, садится в трамвай на нашей остановке. Я вижу, как она проходит в голову вагона. Может быть, это единственное, что я когда-либо узнаю о своей сестре. Она любит сидеть в передней части вагона. Не все так много знают о своих сестрах. В наших старых трамваях я могу через окно следить за ней из своего второго вагона. Я полагаю, что она сойдет на Майорстюен, Валькирие пласс или у Национального театра. Но она встает, когда трамвай приближается к Сёрбюхауген, маленькой остановке, где можно сделать пересадку на трамвай, идущий из центра в Колсос. Значит, она собирается пересесть на ту линию, думаю я. Ей придется подождать там минут пять, пока из города придет трамвай, следующий в том направлении.
Я в замешательстве. Сёрбюхауген – слишком маленькая остановка, чтобы я мог незамеченным выйти из вагона и перейти на противоположный перрон. Поэтому я наблюдаю за ней через окно трамвая. Неожиданно я вижу Катрине такой, какой она была в то роковое воскресенье. Оказывается, я годами жил рядом с ней, вообще не видя ее. Для меня она была просто Катрине, некой константой, постоянной величиной, моей сестрой, так я всегда воспринимал ее. Но теперь я знаю, что она не такая. Она взрослая, думаю я, глядя, как она идет по перрону к переходу. Неожиданно я замечаю, что она стала как-то необычно одеваться. На ней платье и пальто. Она выглядит совсем взрослой женщиной, думаю я. И у меня колет сердце от страха, что я теряю ее. Мне невыносима мысль, что и Катрине тоже уйдет из моей жизни. Что же тогда останется от семейства Виндинг? Я смотрю на нее, прижав нос к стеклу и забыв, что она может меня увидеть, когда мой трамвай будет проходить мимо. Но она погружена в свои мысли, это ясно. У нее взгляд человека, находящегося в трансе, он напоминает мне взгляд мамы, когда она бывала пьяна. Однако Катрине трезвая. Эта восемнадцатилетняя девушка бросила школу за два месяца до сдачи выпускного экзамена. Отец не сумел поговорить с нею, а я боюсь задать ей хотя бы один вопрос. Вечно всем недовольные личности обладают необъяснимой властью, даже если они маленькие, слабые и трусливые. Однако Катрине вовсе не недовольная личность, думаю я. Она не маленькая, не слабая и не трусливая. Просто ее что-то занимает, причем гораздо больше, чем мы с отцом, чем Кафедральная школа или мамина смерть. Интересно, заметила ли она меня? Нет. Мой трамвай катит мимо Катрине. Она ждет у перехода, смотрит на небо, под ногами у нее слякоть, вокруг все окутано утренним туманом. У меня в глазах стоят слезы. Так уж я устроен, мне все кажется грустным – мамина смерть, жизнь отца. Жизнь Катрине. То, что она бросила школу, это катастрофа. Я бросил школу, потому что мне нечего терять. К тому же у меня есть план. Но у этой восемнадцатилетней девушки, что стоит и ждет, когда проедет трамвай, нет никакого плана. Она напоминает мне туберкулезных девочек на картинах импрессионистов. Куда, скажите на милость, она направляется? Заметила ли она меня? Нет. Мой трамвай подъезжает к следующей остановке. В ту же минуту туда подходит трамвай, идущий в обратном направлении, в Колсос. Он запоздал. Я могу успеть на него, думаю я. Это легко, ведь я сижу в хвосте последнего вагона, идущего в город. Я тут же вылетаю из вагона, чуть не сбив с ног старую даму. Я бегу наперегонки с моим трамваем, хотя он уже медленно тронулся с места. У меня несколько метров форы, и я пробую перебежать через рельсы под носом у отчаянно сигналящего вагоновожатого. В то же время трамвай, идущий в Колсос, начинает движение в противоположном направлении. Если один из них остановится, они зажмут меня между собой. Я машу рукой и встречаюсь глазами с другим вагоновожатым. Он тормозит, поняв, что мне нужно попасть на его трамвай. Что я спешу, словно речь идет о жизни и смерти. Я взбегаю на перрон. Двери открываются. Со вздохом облегчения я прыгаю в вагон. Кондуктор с удивлением смотрит на меня. В ту же секунду я соображаю, что сел в первый вагон через первую дверь, в которую на следующей остановке войдет Катрине. Вагон почти пустой. Только пожилой господин и какая-то таинственная женщина сидят по обе стороны прохода. Я ищу, куда бы мне спрятаться, но сначала нужно взять билет. Я роюсь в бумажнике, роняю его на пол. Спешу.
– До какой остановки? – спрашивает кондуктор.
– Не знаю! – Самый глупый ответ из всех, какие можно придумать! – До конечной, – с трудом выговариваю я. – Только побыстрее!
– Куда ты так спешишь? – спрашивает кондуктор.
– По делу, – отвечаю я и в отчаянии расплачиваюсь с кондуктором в ту минуту, когда трамвай подходит к остановке, где его ждет Катрине. Как сумасшедший, я бросаюсь в конец вагона. Мое поведение привлекает внимание, я смотрю на Катрине и понимаю, что она тоже направляется в конец вагона, тогда я растягиваюсь, занимая сразу два места, словно собираюсь там спать. Тут же ко мне подходит кондуктор.
– Так нельзя! – говорит он. – В трамваях запрещено спать!
Никто с этим не спорит. Мало кто не храпит во сне. Я сажусь, пытаюсь закрыть лицо шарфом. Катрине садится спиной ко мне. Я могу уткнуться носом в ее волосы. Но она не оборачивается, ее не интересует, что происходит у нее за спиной. Это для нее типично. Она нелюбопытна. Ей хватает своих забот. Так мы и сидим: она – впереди, я – сзади, как две зажженные свечи. Пассажиров в вагоне почти нет. Она не знает о моем присутствии, не догадывается, что нос ей щекочет запах туалетной воды ее родного брата. Она чихает. Я сижу ни жив ни мертв, готовый нырнуть вниз, если ей вздумается обернуться. Мне интересно, что у нее на уме и где она собирается выйти. И как в таком случае мне себя вести, думаю я и ничего не могу придумать. Мы проезжаем несколько остановок. Следующая – Беккестюа. Катрине встает. Я с облегчением вздыхаю. Беккестюа – большая остановка, но что толку, если в вагоне всего четверо пассажиров. И тут происходит чудо. Два пассажира, сидящие впереди, тоже встают. Все выходят на Беккестюа! Но я все еще сижу и жду, чтобы Катрине оказалась уже на перроне. Паузам меня научила музыка. Однако не все паузы могут длиться слишком долго. Я слышу по звуку, что двери вот-вот закроются, но я выбрал свой темп, я выжидаю и выскакиваю в последнюю секунду. Потом, на перроне, я поворачиваюсь спиной к ничего не подозревающей Катрине и жду. Жду, когда она дойдет до перекрестка. И направляюсь за ней. Мне надо узнать, куда она идет. Почему бросила школу? Почему ничего не сказала ни отцу, ни мне?
Катрине минует перекресток, она идет по направлению к предыдущей остановке. Я немного успокаиваюсь, потому что понимаю, что ей тут все знакомо. Она и не собирается оборачиваться. Что ей здесь понадобилось? – думаю я. Среди богачей и тугодумов. Меня удивляет, что она не поехала в город, где жизнь бьет ключом. Здесь, среди вилл, так тихо и скучно. На склоне лежит тяжелый туман. Снег потихоньку тает. Асфальт мокрый и черный. На улице попадаются лишь отдельные пенсионеры. Лает собака. Несколько малышей в непромокаемых комбинезонах тащатся не спеша за своей воспитательницей. Все, что я вижу, грустно и серо. Я иду за своей сестрой, отстав метров на триста. Любимый братик. Я часто думал: может, она меня ненавидит? У нее могли быть для этого причины, мне доставалось больше внимания родителей. В ушах у меня зазвучала детская песенка: «Это может младший брат, только-только младший брат и никто другой». Я был еще совсем маленький, когда понял, что родители уделяют мне больше внимания, чем Катрине. Мелкие знаки: мои рождественские подарки были больше, куски мяса у меня на тарелке – мягче. Внимание. Мне нравилась музыка, которую слушала мама. Я иду за своей сестрой и думаю о нашем с ней долгом детстве, о том, чего у нас с ней не было, не считая коротких мгновений, тем не менее я помню возню на диване, особые светлые дни, гордость, которую я испытывал, когда мне разрешали пойти с Катрине на каток. Вижу ее стройные ноги. Гибкую спину. Пышные волосы. Ее пируэты, которые зрители награждали аплодисментами. И больше всех – я, ее младший брат. Но это ничего не меняло. Ведь мамы с отцом там не было. Они не были свидетелями ее побед. Они оставались дома и кричали друг на друга. Никто не знал этого лучше, чем мы. Когда мы с ней возвращались домой, и там царила тишина, мы слышали эхо их криков между всхлипами, доносившимися из спальни, где безутешно рыдала мама.
Катрине идет по Бьеркелюндсвейен. Неожиданно она подпрыгивает и делает пируэт. Я не верю своим глазам. Сразу после этого она входит в какую-то калитку. Желтая вилла, окна в мелких переплетах. Дом на одну семью, сколько бы людей там ни жили. Я прячусь за автомобилем в пятидесяти метрах ниже по склону. Катрине останавливается и смотрит в мою сторону, но увидеть меня она не может. Я спрятался за задним стеклом машины. Может быть, она принимает меня за играющего в прятки ребенка.
Потом она звонит в дверь.
Она не ждет, чтобы перед ней распахнули дверь. Она сама ее распахивает. Есть нечто фамильярное в том, как она входит в этот дом.
Что еще я могу сделать?
Моя сестра скрылась в чужом доме, хотя должна находиться сейчас в Кафедральной школе. Она, у которой всегда были только отличные отметки. Я стою перед таинственной желтой виллой. Что происходит там, за ее стенами? Кто там внутри ждет Катрине? Меня бьет дрожь, я не смею додумать эту мысль до конца. И чувствую тошноту, настоящую тошноту.
Меня рвет.
Потом я медленно возвращаюсь на остановку трамвая.
Что со мной творится? – думаю я.
Непонятно почему, но я чувствую себя обманутым.
Я вспоминаю странный прыжок Катрине. Ее пируэт. Радость, которую она, должно быть, испытывала в ту минуту. Знает ли об этом отец? Об этой Желтой Вилле? Нет, думаю я. Ни при каких обстоятельствах я не расскажу об этом отцу.
Ничейная земля
Приходит весна. Однажды днем я сижу в гостиной и пытаюсь одолеть сложную фугу Баха до-диез мажор из первого тома «Хорошо темперированного клавира». Неожиданно звонит телефон.
От страха я подпрыгиваю на стуле. В это время нам обычно никто не звонит. Ведь дома никого нет. Но телефон словно схватил меня и не отпускает. Я встаю из-за рояля и не спускаю глаз с черного аппарата. Он продолжает звонить. Может, это какой-нибудь торговец? Или полиция? Или кто-нибудь хочет сообщить, что в Мьёсу упала атомная бомба и мы все должны бежать в ближайшее бомбоубежище? А может, это Аня Скууг? Я хватаю трубку. Это отец.
– Ты дома? – спрашивает он и смеется безрадостным смехом.
– Я плохо себя чувствовал утром, – говорю я.
– Уволь меня от этого, Аксель. Я разговаривал с ректором. Мне все известно.
Он молчит. Это невыносимо. По коже головы бегут мурашки. Но я не боюсь отца. И он это знает. Поэтому и звонит. Потому что это он меня боится. У него никогда не хватало смелости смотреть маме в глаза, когда ему нужно было сказать ей что-нибудь важное. Катрине он боится еще больше. Но и меня все-таки тоже боится.
– Что ты хочешь, чтобы я тебе сказал? – спрашиваю я.
Я слышу, что он раздумывает. Потом решается:
– Это непростительно, Аксель! Столько времени, и ты не сказал мне ни слова! Я жду от тебя извинений.