Текст книги "Порою блажь великая"
Автор книги: Кен Элтон Кизи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
– Может, горошку? – спрашивает Джен.
– Спасибо, Джен, я…
– Да куда ж без этого! – Генри с грохотом огибает стул, направляясь к плите. – Ты ведь ничего не имеешь против горохового пюре, сынок?
– Нет, но я бы лучше…
– А как насчет грушевого компота?
– Может… в другой раз. В смысле, я сейчас с ног валюсь после дороги. Мне бы соснуть пару часиков…
– Вот ведь черт! – Генри громыхает обратно. Нависает над Ли, пышет жаром, перенятым от плиты: – Мальчик, наверно, подыхает от усталости! И как мы не подумали? Конечно. Тарелку – в комнату! – Он зачерпывает горсть печенюшек из вазы в виде Санта-Клауса и вываливает их на тарелку Ли: – Вот так, вот так-то!
– Мам, а нам можно немножко печенья?
– Да погодите вы!
– Ах да! – Внезапно Джо Бен вскакивает с места… в кухне – не протолкнуться… и начинает что-то говорить… и почему все стоят?.. но давится бисквитом, что был у него во рту. Принимается прочищать горло коротким, быстрым кашлем, тянет шею, будто петух, изготавливающийся к кукареканью: – И! И!
– Ну ма-аам!
– Не сейчас, радость моя.
– Ты уверен, Малой? Может, перекусишь сперва? – Хэнк рассеянно похлопывает по спине сипящего, посеревшего лицом Джо Бена. – Там холодновато наверху, для ужина…
– Да я так устал, что кусок в горло не лезет, Хэнк.
Джо Бен наконец избавился от бисквита и квакает придушенным голосом:
– Его багаж. Где его сумки? Я хотел их принести.
– Сиди, сам схожу! – говорит Хэнк, направляясь к задней двери.
– А вот фрукты…
Джен достает из холодильника два морщинистых яблока.
– Погоди, Хэнк…
– Да бог с тобой, Джен. Разве ты не видишь, что мальчику и стоять-то тяжко! Ему нужен отдых, а не эти два твоих ублюдочных заморыша! Чес-слово, Лиланд, не понимаю, как можно жрать такую дрянь? Но, скажу я тебе, – дверца холодильника снова распахивается, – вот я тут груш припас, свежих, вчера собраны…
– Что такое, Малой?
– Да не было у меня никакого багажа, не помнишь? Не в лодке, по крайней мере.
– А и верно. Я еще на переправе озадачился.
– Водитель автобуса не счел возможным…
Голова Генри снова появляется из холодильника:
– Ага! Вот, попробуй! Здоровущие-то какие! – Груша получает прописку по соседству с печеньями. – Самое то, что надо, после дальней-то дороги. Меня-то с пути всегда крепит – и тут с грушей ничто ни в какое сравнение не пойдет!
Все БЕРЕГИСЬ! встают.
– Слушай! – Джо Бен прищелкивает пальцами. – А место-то для него есть?
Боже. Все продолжают суетиться…
– Ах да, – Старик Генри с силой захлопывает дверцу холодильника. – Верно! – Он наполовину внедряется в дверной проем, вытягивает шею, словно высматривая там портье. – Верно. Ему нужна комната, так?
Пожалуйста! Все просто…
– Да я уж все подготовил для него, пап.
– Мам, ну ма-ам!
– Я привезу его сумки! – Джо Бен устремляется к выходу, впереди всех.
– Он сказал, они на автобусной станции.
– Не забудь свою тарелку, Ли!
– Думаешь, жрачки тебе хватит, парень? Джен, дай ему стакан молока.
– Да не надо. Правда. Пожалуйста. – Пожалуйста!
– Пошли, Малой. – Хэнк…
– А если еще что понадобится – только крикни нам!
– Да я…
– Да не парься. Малой…
– Да я…
– Не парься. Прямо наверх – и все.
Ли не чувствовал руки Хэнка, направлявшей его в странствии через холл: ее прикосновение растворялось в общей дрожи… Я – такой же? Они – свои? Эти люди? Эти психи?
(– После покалякаем, – кричит батя. – У нас еще будет уйма времени для трепа.
Парень заикается о чем-то в ответ, но я говорю ему:
– Наверх, Малой! А то он тебя до смерти заболтает!
И я, не мешкая, подталкиваю его к лестнице. Он поднимается по ступенькам передо мной, бредет, будто контуженный или что-то вроде того. Когда же мы взбираемся на второй этаж, указывать ему путь не приходится. Он останавливается аккурат перед своей старой комнатой. Ждет, пока я вожусь с замком, и заходит. Такое впечатление, будто он ее сам по телефону забронировал – такой он уверенный.
– А ведь ты мог ошибиться, знаешь ли, – скалюсь я. – Ну как я другую какую комнату имел в виду?
Он оглядывает комнатушку, где все по люксу – свежие занавески, чистые полотенца, готовая постель – и мне в ответ:
– Ты тоже мог ошибиться, Хэнк, – говорит он тихо, оценивая, как я прибрал его старую каморку. – Я ведь мог и не приехать. – Но он-то не улыбается. Для него это не смешно.
– Ой, знаешь, как Джо Бен своим ребятишкам говорит: лучше соломки подстелить и не упасть, чем фунт зеленки извести!
– Хорошая мысль, чтоб отойти с нею ко сну, – говорит он. – Ладно, увидимся завтра.
– Завтра? Ты что, всю жизнь продрыхнуть надумал? Еще ж только шесть, а то и половина.
– В смысле, позже. Увидимся позже.
– Ладно, Малой. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи! – говорит он, закрывает за мной дверь – и я почти что слышу, как этот бедолага вздыхает.)
Секунду Ли стоял в целительной тишине своего пристанища, потом быстро подошел к кровати, поставил тарелку и стакан молока на тумбу в изголовье. Сел на постель, руками обхватил колени. Сквозь пелену усталости смутно различил затихающие шаги на лестнице. То были шаги мифического тролля-людоеда, отправившегося поохотиться на беспечных пастухов.
– Чур меня, чур меня! – прошептал Ли, потом сбросил кеды и закинул ноги на кровать. Опустил затылок на скрещенные руки и принялся изучать древесные узоры на потолке, постепенно знакомясь с ними заново. – Это похоже на детскую сказку для психоаналитиков. С новым поворотом. Мы видим героя в логове людоеда, но что привело его туда? Каков его мотив? Явился ль он туда, отважно сжимая в руке карающий меч праавосудия, поклявшись истребить великанов, столь долго разорявших окрестности? Или же он решил принести себя в жертву этим извергам? Милое дополнение к классическому «Мальчику-с-Пальчику». Элемент психологического детектива. Кто победит – Мальчик? Или Великан? А чья правда – и в чем? – Эти люди… это место… как разрубить мне тот узел? О господи, как?
Уже погружаясь в дрему, он будто бы услышал чье-то пение в соседней комнате, словно в ответ на его вопрос… сладкоголосые… звонкие… сочные трели дивной волшебной птицы:
Будет утром угощенье, и варенье, и печенье,
И лошадки всех цветов…
Во сне лицо его блаженно расплывается, черты смягчились. И песня прохладным ручьем орошает его иссушенный рассудок.
В серых яблоках каурки, и буланки-сивки-бурки,
Все лошадки всех цветов!
Песня расходится кругами, отдается эхом. За окном на телефонных проводах переругиваются зимородки. В городе, в «Коряге», граждане вновь задаются вопросом, что стряслось с Флойдом Ивенрайтом. В своей хибаре на плесе Индианка Дженни пишет письмо издателям «Классических Комиксов». Интересуется, не думают ли они выпустить тибетскую «Книгу Мертвых» с картинками? В горах над Южной Вилкой старый драный алкаш подходит к краю обрыва и посылает над пропастью свой крик – просто чтоб услышать в ответ человеческий голос. Мозгляк Стоукс встает из-за стола после ужина с намерением доковылять до своей лавки и пересчитать консервы. Хэнк, оставив Ли в его комнате, направляется было к лестнице, но, заслышав пение Вив, возвращается, деликатно барабанит пальцами в ее дверь.
– Ты готова, дорогуша? Ты ведь туда к семи собиралась?
Дверь открывается, Вив выходит, на ходу застегивая белый плащ.
– Чей это голос я сейчас слышала?
– Это малыш, дорогуша. Это он. Приехал-таки. Что скажешь на это?
– Твой брат? Поздороваться бы с ним надо… – Она устремляется к комнате Ли, но Хэнк придерживает ее за локоть.
– Не сейчас, – шепчет он. – Он, по-моему, в край уморился. Лучше пока оставить его в покое. – Они прошли к лестнице, спускаются. – Увидишь его, когда вернешься из города. Или завтра. А сейчас и так опоздала маленько… Что так подзадержалась-то, кстати?
– О, Хэнк… Не знаю даже. Просто не знаю, стоит ли мне туда идти…
– Ну, при таком раскладе, наверно, нет. Тебя туда, как бы, никто силком не гонит.
– Но Элизабет меня особо пригласила…
– Тоже – цаца! Элизабет Прингл, дочь старого сморчка Прингла…
– Она… Все они так нешуточно разобиделись на меня в первую встречу. Ну, когда я отказалась играть с ними в слова. Другие дамы тоже не играли – так никто и внимания не обратил. Но я-то что такого досадного сказала?
– Ты сказала «нет». А для некоторых это всегда досадно.
– Догадываюсь… Вообще-то, признаться, я в самом деле не лезла из кожи вон, чтоб поразить их дружелюбием.
– А они? Они хоть раз тебя тут навестили? Я тебя предупреждал перед женитьбой, что не стоит рассчитывать на победу в конкурсе популярности. Дорогая, ты – жена признанного головореза. Само собой, у них некоторое предубеждение против тебя.
– Да не в этом дело. Не только в этом… – Она замолчала на секунду, глядя в зеркало, что висело у лестницы внизу. – Порой кажется, будто они пытаются меня виноватой сделать. Будто завидуют или что-то вроде…
Хэнк отпустил ее руку, идет к двери.
– Нет, милая, – говорит он, изучая текстуру дверного косяка. – Просто ты слишком добрая душа. Потому тебя и клюют. – Он улыбается, что-то припоминая. – Да уж. Но видела б ты Майру, маму Ли. Вот у кого поучиться разносу этого курятника!
– Но Хэнк, я бы хотела дружить с ними… с некоторыми, по крайней мере.
– Чесслово, – вспоминает он с нежностью, – она-то уж умела им укорот дать, овцам этим. Ладно, потопали!
Вив спускается за ним по ступенькам крыльца, решив на этот раз быть не такой доброй душой и пытаясь вспомнить, неужто и дома, в Колорадо, заведение подруг требовало таких усилий? Всего несколько лет назад… «Неужто я так изменилась, за эти-то годы?»
На севере, на шоссе, ведущем в Портленд, Флойд Ивенрайт возится на обочине, меняет колесо. Двух месяцев не отъездил скат – и нá тебе: лопнул, черт-их-всех-побери! Всякий раз, когда баллонник соскакивает в темноте, сдирая очередной лоскуток кожи с костяшек, Флойд хватается за предательски ослабший живот и вновь перебирает внушительные четки из эпитетов, которыми успел наградить Хэнка Стэмпера с момента фиаско в его доме: «херососущий, жополизучий, дерьмоедствующий» – в удивительно методичной, ритмичной, псалмовой манере, все более тяготеющей к благоговейной.
А Джонатан Дрэгер, в мотеле в Юджине, пробегает пальцем по списку лиц, с которыми надо повидаться, всего насчитывает двенадцать, двенадцать встреч, перед тем как он продолжит свой путь в Ваконду, чтоб поговорить с этим – он сверяется со списком – с этим Хэнком Стэмпером, которого следует вразумить и… тринадцать встреч, несчастливое число… и потом уж можно всласть помечтать о возвращении домой. Ох уж эта доля бродяжья! Закрывает свой блокнот, зевает, ищет тюбик «десенекса».
А Хэнк, переправив Вив и усадив ее в джип, возвращается и слышит оклик Джо Бена с крыльца:
– Скорей, выручай меня! Старику уховертка под гипс заползла – так он уж за молоток взялся!
– Не худшая из моих тревог, – бормочет Хэнк с усмешкой, торопливо швартует моторку.
А в Ваконде, в светлой конторе на Главной улице, доставшейся новому владельцу после того, как прежний отказался выкупать закладную, Главный по Недвижимости мистер Хотвайр вырезает на коленях очередную фигурку из белой сосны и томится черными думами. Особенная головная боль – ваяние голов, ибо если над головами фигурок не морочиться, лица все как одно выходят этакими карикатурами на некоего генерала, впоследствии президента. [28]28
Имеется в виду Дуайт Дэвид («Айк») Эйзенхауэр (1890–1969) – 34-й президент США (1953–1961), во время Второй мировой войны сначала командовал вооруженными силами США в Европе, а затем был Верховным главнокомандующим Союзных сил в Европе.
[Закрыть] В Войну Хотвайр служил в Европе, заведовал кухней и приобрел кое-какую репутацию бравого добытчика провианта. Там он и повстречался с этим человеком, сделавшимся кошмаром последующих двадцати лет его жизни. Как-то раз этот самый генерал, со всей своей свитой из адъютантов, заместителей и задоподтирателей, закатился в их лагерь с инспекцией. Генерал изъявил желание оттрапезничать по-солдатски, с личным составом, и, к великой своей радости, открыл для себя кулинарные и снабженческие таланты одного отдельно взятого бравого добытчика провианта одной отдельно взятой столовой. В полдень генерал и его свора гуськом вошли в эту столовую. Генерал высоко оценил аромат стряпни бравого добытчика, поставил в пример санитарное состояние кухни, но несколькими минутами позже вдруг пожаловался на некий чужеродный предмет в своей тарелке с супом из бычьих хвостов. Предмет оказался германским офицерским перстнем, который Хотвайр купил у одного пехотинца с тем, чтоб отправить домой отцу. Увидев это, Хотвайр окаменел. Он не то что не посмел предъявить права на безделушку, но божился, что никогда раньше в глаза-то ее не видел, и с пылом бросился уверять, хотя никто и не выражал сомнений на сей счет, что хрящик, приправленный злосчастным перстнем, – это хрящ именно бычьего хвоста. По выражению генеральского лица он понял, что допустил ошибку, но слово уже вылетело. И всю оставшуюся войну он был снедаем липким страхом перед топором (который так и не упал), а к демобилизации выродился в жалкую запуганную личность. В чем же дело? Он был так уверен в неминуемой репрессалии… И он не понимал, что удерживало на весу ужасный топор все эти годы, до того момента, как генерал составил зловещий, мстительный план по выдвижению себя в президенты и со всем коварством его осуществил. Теперь-то, теперь-то возмездие грянет! И грянуло. Экономический спад. Его ресторанный бизнес, бутон, только-только набравший сок, зачах, так и не распустившись. В глубине души он знал, что эта финансовая засуха, насланная на всю невиновную нацию, в действительности преследовала лишь одну-единственную цель: погубить, подточить пивные корни его раздаточных кранов. И бог бы с ним, с его бизнесом, но целый народ! Ему-то за что такие страдания? Он поневоле чувствовал, что есть и его доля вины в национальной драме. Если бы не он, этого бы никогда не случилось. И какие еще напасти уготовило грядущее?
Еще худшие. В эти восемь лет тирании генерала он выжил лишь милостью божьей да рукоделием супруги. И только сейчас научился раскрывать утреннюю газету без боязни прочитать там объявление его врагом народа, подлежащим расстрелу на месте. Только сейчас он узрел хоть какой-то свет в конце тоннеля… а тут – этот гнусный удар в спину, эта чертова забастовка. Забастовка? Не есть ли и она дело рук этого старого?.. Нет. Не может быть, решает он. Это кто-то еще строит против него козни, кто-то новый, вот и все. Он уныло скребет резаком деревянную фигурку, с ожесточением скрежещет зубами, вонзенными в глотку старых воспоминаний… Этот сукин сын мог бы хоть колечко вернуть!
А за городом, под серебряным лезвием луны, размеренно шевелится лесистая гряда, будто штабель бревен под безжалостным, безмолвным и сияющим диском пилорамы. За зданием фермерской ассоциации дикий плющ ищет опору цепкими слепыми пальцами. Мирно гниют доски построек консервного завода. Соленый ветер с океана выдувает жизнь из поршней, шестеренок, проводов, трансмиссии… Из дверей «Коряги» появляется маленькая, пухленькая, будто плюшевая пышечка, семенит по тротуару Главной Улицы мелкими, сердитыми шажками. Вечерний туман капельками повисает на ее ресницах, уличные огни индевеют в ее черных кудрях. В бешенстве она проходит мимо знакомцев, не глядя по сторонам. Ее округлые, сдобные плечики передернуты негодованием. Ее ротик – суровая клякса малинового варенья. Она хранит эту гримасу разъяренной нравственности, пока не скрывается от Главной улицы за углом Шейхелем-стрит. Там она останавливается у своего легкового «студебеккера» и дает наконец выход гневу:
– Ууу! – С протяжным вздохом и звуком, напоминающим кремовый шлепок торта о физиономию, она оседает на блестящее росинками крыло машины…
Ее зовут Симона, она француженка. В сорок пятом вышла замуж за десантника и перебралась в Орегон, будто сойдя со страниц Мопассана. Она не видела супруга с тех пор, как он семь лет назад десантировался из ее жизни, на прощанье не крикнув даже «ура!», оставив заложенную машину, стиральную машину с непогашенным кредитом и пятерых детей, за которых до сих пор не рассчитались с роддомом. Немного опечаленная мужской ненадежностью, она все же сумела удержаться на поверхности, благодаря природной плавучести и аппетитности своего округлого тела, которое без предрассудков укладывала под одно одеяло с тем или иным лесорубом-меценатом. Не корысти ради, конечно, – она была благочестивой католичкой и убежденной аматеркой, – но исключительно по любви и только по любви; однако не отказываться же от добровольных пожертвований богу любви, в пределах разумного? И столь обворожительна была эта сладкая пышка горькой судьбы, и столь сознательны были ее благодетели, что через семь лет стиральная машина была оплачена вчистую, автомобиль оплачен почти, а дети избавлены от необходимости каждый божий месяц объяснять бухгалтерии роддома, почему не могут родиться обратно. И почему-то, несмотря на все ее успехи, никому из городских обывателей, даже не из числа ее клиентуры, не приходило в голову счесть подобный ее промысел хоть немного предосудительным. Вопреки расхожим слухам, маленькие городки не столь уж подвержены мании первыми бросать камень. Вдруг хорошего человека покалечишь? В маленьких городках здравый смысл зачастую перевешивает соображения нравственности. Женщины Ваконды говорили:
– Симона – лапушка, каких поискать, и плевать, что иностранка. – Потому что в борделях Куз-Бея брали по десять долларов за раз, по двадцать пять за ночь.
А мужчины отзывались так:
– Симона – хорошая, чистая девочка. – Потому что Куз-Бей славился самым чесоточным и шанкровитым мужским населением во всем штате.
– Может, она и не святая, – признавали женщины, – но уж точно не Индианка Дженни!
Так и жила Симона, во грехе, да не в обиде. Когда же раздавались голоса осуждения, мужчины и женщины единой стеной вставали на ее защиту.
– Она чудесная мать! – говорили женщины.
– Она попала в неслабую передрягу, – говорили мужчины, – и лично я всегда готов посодействовать ей в беде.
И содействовали – истово и регулярно. Движимые одною лишь филантропией. Официально же она добывала средства к существованию, работая кухаркой по вызову. Что ж, это ни для кого не было секретом. И в дневное время этой пухленькой маленькой женщине и в голову не приходило задумываться о том, что знали все.
Она пила пиво с Хови Эвансом, бригадиром из «Тихоокеанского леса», носившим на цепочке собственный позвонок, удаленный в больнице после неудачного падения. То ли отсутствие этого позвонка в положенном месте, то ли его тяжесть на шее – но что-то крючило его осанку так, что она повергала в ужас жену, внушала отвращение теще и вызывала прилив материнской жалости в Симоне. Они светски общались весь вечер, толкаясь коленками под столом, а когда было выпито положенное количество пива, она заметила, что уже поздно. Хови помог ей надеть пальто, мимоходом обронив, что надо бы заглянуть в логово к братцу и узнать, не поможет ли тот достойно закруглить вечер. Симона знала, что брат Хови отбывал от одного до восьми лет в Вакавилле за подделку чеков; она ждала развития мысли, счастливо улыбаясь, представляя, как попробует изгладить из тела несчастного Хови его сутулость, в логове его брата, но в отсутствие оного. Она смотрела на него неотрывно, облизывая губы, но едва суть стала всплывать на поверхность – «И я вот подумал, Симона… то есть, если у тебя нет каких-то особых планов…» – он вдруг запнулся.
Хови попятился:
– Знаешь, Симона, – сказал он после секундной паузы, хихикая и потрясая головой, в которой забрезжило некое недоумение. – Знаешь, я хотел у тебя спросить, как бы тебе глянулась идея… – Он снова запнулся. – Уф! Ладно. Черт. Ты подумай. Я ж никогда раньше таких фантазиев себе не помышлевывал…
Она нахмурилась, а он, дробно потрясая озадаченной головой, хихикал над чем-то таким, о чем прежде «не помышлевывал». Пожал плечами и протянул вперед обе свои лапы, вверх ладонями, дублеными тяжким трудом, словно демонстрируя, до чего они пусты. Он продолжал нервно хихикать и мотать головой.
– Я на мели, Симона, цыпочка… вот в чем дело-то. Без гроша. Эта хренова забастовка. А за дом – плати, за все – плати… А я уже столько без работы торчу… Ясный пень, у меня самого-одного просто денег нет на это.
– Денег? Каких денег? На что денег?
– На тебя, цыпочка. На тебя нету у меня денег.
Она мигом взорвалась упругой, скандальной яростью. И, декорировав его щеку красным оттиском своей пятерни, выскочила из бара, грохнув дверью. Нет, она-то уж точно не Индианка Дженни! И столь горяч был ее гнев, вызванный намеками Хови, что две кварты пива – сущая капля, вообще говоря, – неистово забурлили, вскипая внутри нее, и, когда она добралась до машины, потребовали выхода наружу.
Обессиленная рвотой – согбенная, опираясь пухлой детской ладошкой о машину, что через месяц будет ее полноправной собственностью, Симона вдруг осознала с ясностью пронзительной и нестерпимой, как откровение Хови только что, – осознала истину, столь долго отрицаемую.
– Никогда, никогда и никогда больше! – поклялась она вслух, на всю улицу, рыдая от страшного стыда. – Никогда больше, клянусь Святой Девой! – Она взбивала тесто своей памяти в судорожных поисках самого виновного, самого ненавистного. Первым делом подумала о своем бывшем муже. – Дезертир! Бессовестный предатель! – но был он и слишком ничтожен, и слишком недосягаем для удовлетворительного проклятия. Должен быть кто-то еще, ближе, сильнее, значительнее – годящийся для начинки пирога ее ненависти, что выпекался в маленьком очаге ее сердца…
Перст указует. Ивенрайт проклинает. Дрэгер спит. Главный по Недвижимости кромсает резаком белую сосну, изучает фигурку, вполголоса отрешенно мурлычет под шорох белой стружки. Через улицу его зять закрывает тощий гроссбух и уныло плетется к питьевому фонтанчику в фойе, чтоб смыть красные чернила со своих изможденных отбеливателем рук. Дженни, дыша изморозью на луну, кладет еще трех крохотных древесных лягушат в замшевую суму. Всякий раз, извлекая полузамерзших тварей из-под коряги или из-под камня, она бормочет слова из «Классических Комиксов», запавшие в память в тот день, когда она умыкнула эту книгу из аптеки, пока хозяин, Гриссом, ходил в магазин за кока-колой.
– Труд и пот – в оборот! – Лягушка шевелится в пальцах, Дженни чувствует, как учащается пульс. – Жар огня и стужи лед. – (Впоследствии она сварила свою добычу с лавровыми листьями, собранными также на местности, и употребила вовнутрь с маслом и лимоном.) Вдали в дюнах, под сенью крон корабельных сосен сквозь залежи хвои проклевывается мухомор, будто некое исчадие ада просачивается в этот мир. На заливных лугах преданные летом цветы из-под первого осеннего инея бросают преданные взгляды на темные звездные кущи в небе, прощально и зябко машут поникшими лепестками: паучник и синяя вербена, красоднев и ужовник, алое сердце и жемчужный бессмертник, и упырь-трава с ее цветом, пахнущим смертью. В скандинавских трущобах на краю города кровавый плющ тянет пальцы профессионального душителя, цепляясь за сучки, червоточины и оконные карнизы. Прилив истирает плавучий причал о сваи, сваи – о причал. Батареи окисляются. Кабели гниют. Ли спит, и губы его полуоткрыты, лелея гримасу ребяческого ужаса, ужаса детских снов, в которых падаешь, бежишь, спасаешься от погони, все равно падаешь, снова и снова, пока внезапно не просыпается, не вытряхивается из сна каким-то шумом, до того громким и близким, что поначалу он тоже кажется отголоском ночного кошмара, замешкавшимся в ушах. Но шум не прекращается. Проснувшись уже по-настоящему, Ли вскакивает с кровати, стоит, вздрагивая, устремив взгляд в неизменно злокозненную темноту. Удивительное дело, но обстановка его не смущает: он тотчас припомнил, где находится. Он в своей старой комнате, в старом доме, что на реке Ваконда Ауга. Но он совершенно не может вспомнить, как здесь очутился. Зачем? И когда? Некий колокол гудит в его уши изнутри, но в какой точке его бытия разыгралась вся эта черная какофония?
– А? А? – Его голова, оказавшаяся в эпицентре торнадо смутных образов, вертится из стороны в сторону. – Что? – Он как ребенок, разбуженный и смятенный до паники внезапным и неведомым звуком.
Только… этот звук не такой уж неведомый… И где-то я уже слышал его; это глумливое эхо чего-то давнего, что некогда было очень привычным (секундочку… сейчас вспомню)… такого, что некогда слышал очень часто. Потому этот звук так меня и переполошил: потому что я узнал его.
По мере того как мои глаза пообвыклись с обстановкой, я понял, что комната не так уж темна, как показалось сначала (короткая пика света протыкает комнату, целя в пиджак). Да и звук – далеко не такой реактивный рев, как послышалось в первый момент (пиджак лежит в изножье кровати, обхватив сам себя рукавами, будто в агонии леденящего ужаса. Короткая пика света разит из дырочки в стене, из соседней комнаты…) и шел он не изнутри меня, а, напротив, откуда-то с улицы. Я осторожно обошел кровать, держась ее гладкого, полированного бока, затем нерешительно пересек комнату, подошел к серому светлому квадрату и поднял окно. Звук тотчас ворвался в комнату, обгоняя натиск холодного воздуха: «Вяк вяк вяк…тоннннгггг… вяк вяк вяк». Я наклонился вперед, высунул голову в окно и узрел маслянистое сияние керосинки, болтавшейся над прибрежной дамбой. Свет тонул в густом тумане, который, казалось, только усиливал звук. Керосинка замирала на весу, мерцая, будто кусок трухлявого пня в ночи – «Вяк вяк вяк», – потом скользила вперед на несколько ярдов, перед тем, как снова замереть: «Тоннннгггг». Я вспомнил, что когда-то перекладывал эти звуки на Пятую симфонию Бетховена: «Вяк-вяк-вяк То-онг! Ту-ту-ту-тууум!» А затем я вспомнил, что это Хэнк выходил на дамбу всякий раз перед сном, пробирался по склизким мосткам с молотком и лампой, обстукивал доски и тросы, на слух выявляя, не дрогнула ли где крепежка под постоянным напором реки, не проржавел ли какой кабель…
То был еженощный обряд, припомнил я, – этот ритуальный обход береговых укреплений. Облегчение и ностальгия захлестнули меня, и, впервые с того момента, как нога моя ступила в этот дряхлый старый дом, я нашел хоть какой-то из его многочисленных шумов приятным и тешащим слух. (Он поворачивается, скользит взглядом по стене, к соседнему окну…) Этот звук всколыхнул во мне красочную метель стародавних смешных фантазий – не из разряда тех ночных кошмаров, что ассоциировались с ревом Гренделей-трелевщиков, но фантазий куда более управляемого свойства. По ночам я часто воображал, будто заточен в некую адскую тюрьму за деяния, которых не совершал. А братец Хэнк – старый верный тюремщик, что совершает еженощный обход, проверяет решетки на прочность своим молоточком-камертоном, как это делали в триллерах с Джимми Кэгни. [29]29
Джеймс Кэгни (1899–1986) – голливудская кинозвезда в амплуа «крутой парень».
[Закрыть] Тушить свет! Тушить свет! В сводах отдается лязг автоматических ворот. Сирена возвещает комендантский час. А я, затаившись под столом в свете запретной свечи, вынашивал хитрые планы побега из тюрьмы, с проносом «томпсонов», расчетом времени по долям секунды и распределением ролей между надежными дружками с кличками вроде «Джонни Волк», «Большой Луи» или «Ствол». И все они разом поднимались по моему кодовому стуку по водопроводной трубе: Час Икс. Темный двор наполнялся грохотом бегущих ног. Прожектора! Вой сирен! На стенах мелькают плоские, двухмерные фигурки в синих фуражках, автоматы трещат над рукопашной свалкой, громоздятся трупы. Арестанты отступают в панике. Побег сорвался. То есть так кажется непосвященному глазу. Но это лишь уловка. Волк, Большой Луи и Ствол принесены в жертву, чтоб отвлечь внимание своей ложной атакой во дворе, а мы – я и мама – в это время бежим на свободу по тоннелю под рекой.
Я посмеялся над этой остросюжетной драмой и тем фантазером, что ее сочинил (он снова втягивает голову в комнату – «Конечно, тоннель под рекой, путь к свободе», – прочь из прохладной, пропитанной сосновым дымом ночи, в теплый дух нафталина и мышей…), и принялся осматривать комнату, чая найти еще какие-нибудь воспоминания об этом маленьком драматурге и его творчестве. (Окно он закрыть не смог: заело. Бросив безуспешные попытки, возвращается к кровати, садится…) Но в комнате я не нашел ничего, кроме коробки древних комиксов под окном. (Он съедает холодную отбивную и одну грушу, глядит прямо перед собой, в распахнутое по-прежнему окно. До него доносится запах горелой сосны, холодный и темный…) Я посидел на кровати, размышляя, что делать дальше, перелистывая черно-белые приключения Пластикмена, Супермена, Аквамена, Ястребмена и, конечно, бравого Капитана Марвела. [30]30
Персонажи одноименных комиксов. Пластикмен – персонаж Джека Коула (с 1941); стал совершенно гуттаперчевым после того, как, участвуя в ограблении химического завода, подвергся действию химикатов; затем стал борцом с преступностью. Супермен – персонаж Джерри Сигела и Джо Шустера (с 1938), инопланетянин с планеты Криптон, обладающий сверхчеловеческой силой и способностью летать. Аквамен – персонаж Морта Вайзингера и Пола Норриса, способный жить под водой и телепатически общаться с морской живностью. Ястребмен – персонаж Гарднера Фокса (с 1939, с 1961), коллекционер древнего оружия, крылатое перевоплощение древнеегипетского принца Кнуфу и борец со злом. Капитан Марвел – персонаж Билла Паркера и Чарлза Кларенса Бека (1940), разносчик газет Билли Бэтсон, от могущественного волшебника получивший Дар перевоплощаться в Могущественнейшего Смертного капитана Марвела.
[Закрыть] Там, в коробке, этих Чудо-Капитанов было больше, чем всех прочих чудес в ассортименте. (Он ставит тарелку на пол, берет пиджак с кровати, подается вперед, чтоб положить его на стул, когда же распрямляется – тот пучок света, которого он так старательно избегал, ловит его прямо за лицо…) Мой единственный и неповторимый великий герой, Капитан Марвел. Он по-прежнему на две головы выше всяких там замешкавшихся с раскруткой дилетантов, вроде Гамлета и Гомера (свет удерживает его – «Я воображал себе, как злой Сэр Мордред из кожи вон лезет, чтоб заманить в ловушку хитроумного разорителя своего замка, доблестного Сэра Лиланда Стэнфордского, которому ведом каждый потаенный проход, знакóм каждый коварный камень от шпиля самой высокой башни до самых глубин сырого подземелья», – бьет в лицо, пришпиливает, пронзает, будто какую-нибудь сценическую иллюзию, создаваемую скрытыми зеркалами…) и он по сей день мой самый любимый из всех и многих супергероев. Потому что Капитан Марвел не всегда был Капитаном Марвелом. Отнюдь. Во время, свободное от феерических полетов и надирания задниц всяким супергадам, он был пареньком лет десяти-двенадцати, тщедушным засранцем и неудачником – но умел превращаться, под раскаты громов и вспышки молний, в монстра с могучей челюстью, способного практически на все. (Он сидит очень долго, глядя на свет, что вырывается из дыры в стене. Стук за окном отдается в голове мерным подсознательным ритмом заклинания вуду… «Я когда-то умел неслышно прокрасться к потрескивающим во мраке электродам, замкнуть цепь и исполнить симфонию заветных рубильников, приводящую в действие неумолимых стальных големов». Вся же остальная комната, объятая полумраком, колышется где-то на окраинах его поля зрения…) А все, что требовалось этому парню для его чудесной трансформации – молвить волшебное слово: Сизам. С – Соломон и мудрость. И – Икар и крылья. Ну и так далее: Зевс, Атлант и Меркурий.
– Сизам, – произнес я негромко в этой холодной комнате, улыбаясь сам себе и думая: а может, не Капитан Марвел был моим героем, но Билли Бэтсон с его магическим словом? И я все искал свое заветное слово, свою волшебную фразу, которая немедленно наделила бы меня чудесной силой и неуязвимостью… (Наконец остальная комната исчезает совершенно. Лишь эта яркая дыра, подобная сверхновой звезде, разбухшей светом на черном небосклоне, – «Я ткал персидские ковры из эфемерного эфира следов Человека-Невидимки…») Однако не ищу ли я это слово и по сей день? Мое волшебное слово? (Свет манит его, поднимает с кровати…)