355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Казимеж Пшерва » Ha горных уступах » Текст книги (страница 8)
Ha горных уступах
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:22

Текст книги "Ha горных уступах"


Автор книги: Казимеж Пшерва



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

А если человека убьешь в горах или в лесу, можешь ходить спокойно. Он за тобой не станет гоняться. Тут ведь не один охотник человека убивал – взять хоть Тилька из Дяниша, что троих спящих обухом уложил… а он ведь лет 20 еще на охоту хаживал. Это ничего! А уж если ты по совести кому‑нибудь отомстил, так тебе и оглядываться нечего!

– А что в Татрах разные духи, разные «страхи» водятся, так это так! Везде их там полно, и искать нечего! Вздрогнешь слегка где‑нибудь в долине, где пусто – ого, нечисть тут, как тут! То цепью зазвенит у тебя над головой, или так тебя в глаза ударит, словно все звезды посыпались, или тебе их золотом запорошило.

Много странного случилось с Бартком в горах, многое он рассказывал.

А из всего, что люди от него слышали, самым странным был рассказ о диком человеке, – хотя неизвестно, был ли это дикий человек, или сумасшедший.

– Шел я раз поздней осенью, когда уже снежок порошил, по Крулевой Горе низом, у потока; я нес дюжую козу на спине (я ее убил в Граноте) – смотрю, а в воде что‑то плескается. Какой же чорт купается теперь, когда холодно и снег идет? Подошел я, – в воде стоит человек, одет как горец, венки на нем из сосновых, из еловых веток, из трав всяких. Подошел я ближе, – я не боялся, ружье у меня было наготове, – а он прыг к лесу! Я за ним. Убежал он от меня, на минуту скрылся за молодыми сосенками, смотрю потом – снова он тут! Стоит, смотрит на меня. Я к нему иду, кричу: «стой! а то стрелять буду!» Я это только так для острастки; чего мне в него стрелять? Он стоит, окинул меня глазами… глаза у него большие… откликается – не то поет, не то говорит:

Грехи мне простишь?

Грехи мне простишь?

Сердце мчит вода

Вдоль лесов зеленых,

Сердце мчит вода,

Мчит в водах студеных…

Видишь, видишь дно

Под водою зыбкой?

Вот плывет оно

Там красивой рыбкой…

Грехи мне простишь?

Грехи мне простишь?

И опять поет сначала. Я стою и слушаю, а он мне все свое, раза три повторил или, вернее, пропел, точно молитву какую заученную… До сих пор я его так вижу… Иногда он мне снится, или так просто мерещится, где‑нибудь в лесу, в поле или еще где‑нибудь… «Грехи мне простишь? Грехи мне простишь?» А пел он так жалобно, что сил не было слушать. Я ему говорю: прощу, только подойди ко мне! Думал я – он юродивый, нужно с ним говорить на его лад.

Хотел я его в деревню на Буковину отвести, пусть с ним делают, что знают. Нет, не идет!.. – Пойди сюда! пойди! – он ни с места. Кинул я кусок хлеба, который у меня в мешке был спрятан, за пазухой, показываю ему – он ничего. Все пятится к лесу. Взял я и бросил ему хлеб. Он еще дальше попятился. Посмотрел на меня так, словно ждал от меня чего‑то недоброго, а я все понять не могу, чего ему надо? Посмотрел он еще и говорит: – Я к тебе с хлебом, а ты ко мне с камнем. Я к тебе с кровью, а ты ко мне с плевком! – Смотрю я, взял он ветку с земли и перекрестил меня. Я говорю: – Что же я тебе сделал, что ты рассердился? Еще крестишь меня! – А он – в лес, и пропал! Я за ним не пошел, коза была тяжелая, козу‑то я на дикого человека ведь не променяю, человека не съешь! Так и пропал он… Потом еще раз он откликнулся в лесу, да только я не мог понять, что он говорил. Больше я его нигде не встречал. Слышал я от пастухов в Панщице, что видели они его, да только удрали – испугались… Я его не боялся. Я его иногда искал, когда забредал в ту сторону, да только напрасно… пропал куда‑то, леший! Молодой был, лет двадцати пяти, не больше… Одет был, как горец, но по говору было слышно, что он не здешний, а из Кракова или откуда‑нибудь из другого места. Вот ведь и на такого чудака наткнешься в лесу… Очень просто и обморочить бы могло!.. Эх, лес не шутка!

* * *

Однажды слег Бартек в постель, тифом заболел; потом у него на некоторое время словно ноги отнялись, и он полтора года в лесу не был. За ружья он очень боялся, что ржавчина их испортит… Голод был в избе, просто невтерпеж.

Наконец, вырвался он в лес, к Голице, где у него была спрятана самая лучшая двустволка. Нашел ее, вычистил, оскоблил, зарядил и пошел дальше, в глубь леса… Вдруг глазам его представилось страшное зрелище. И случилось это так неожиданно, что ему в первую минуту казалось, что его что‑то морочит. Огромная площадь леса была вырублена. Стволы с обрубленными ветвями лежали всюду, куда ни глянешь.

Инстинкт толкнул Бартка назад: он попятился с ружьем в чащу.

И пустился бежать, словно от ядовитой змеи.

Побежал под Голицу, убегая от этого страшного места; у Жабьего озера опять стало просвечивать меж деревьями – и снова увидел он огромное пространство сваленных деревьев. И стал убегать он все выше, и казалось ему, что на каждом шагу перед ним откроется страшное зрелище. Он понял, что это возможно. В первый раз в жизни он не знал, куда бежать, останавливался, колебался, боялся в лесу…

В первый раз в жизни Бартку Грониковскому из Буковины стало тесно в татрских лесах. Вырубки были везде до самого Рыбьего озера. Бартек Грониковский забрался в чащу и лег на землю. В горле у него пересохло, глаза горели, неведомое чувство безнадежного страха охватило его. А вдруг он услышит тут же над собой стук топоров, скрежет пилы и треск падающих сосен. Стоило ему прилечь головой на мох от смертельной усталости и бессилья, как он тотчас поднимал ее и прислушивался… Его преследовали пустые, лысые поляны. Яркое солнце, которое он видел в просеках, наполняло его ужасом и отвращением… его, который мог целых полдня качаться на солнце, где нибудь на верхушке дерева в лесной глуши.

Теперь уже не было безлюдно в Татрах. Но не горцы бродили по ним, что проводили здесь по нескольку месяцев; не лесничие, один из‑под Ледяного озера на Сниже, другой из Посреднего Верха на Липтове, третий из Воловца на Ораве, не лесничие, рассеянные в разных концах чащи, – а какие‑то чудовища заселили лес, вековые девственные пущи, уничтожая их и истребляя хуже, чем огонь и горный ветер. Бартек Грониковский дрожал и судорожно сжимал в руке ружье. Теперь уже не он охотился, а на него охотились – и не какой‑нибудь Хорват или Добровольский: за ним гнались, его преследовали лысые, пустые просеки, гналось за ним страшное, проклятое «Видно» – охотился на него «Свет».

Бартек Грониковский на коварство отвечал коварством, на пулю – пулей, но, видя, что рубят леса, он почувствовал себя бессильным: он «кончился».

Не знал он, было ли это на самом деле, но воображению его мерещилось, как падают под топорами огромные сосны в Копровой Долине, шумливые, широкие яворы под Рогачами, блестящие ели за Сивым Верхом. Все Татры, все татрские леса лежат так, стволы на стволах, суки и ветки в кучах… и только оставшиеся пни белеют, белеют на земле, белеют в солнечном свете, как мертвые кости.

Все кончилось!

Ветер, что несся с шумом с гор и раскачивал сосны над Бартком, показался ему какою‑то страстной, жалобной музыкой, какой‑то похоронной, кладбищенской песнью.

Первый раз в жизни загрустило сердце Бартка Грониковского при шуме ветра.

Над лесом виднелись скалы у Жабьего озера, твердые и крутые. Злобой вскипел он на них.

– Хорошо вам там, высоко! – крикнул он им, поднимая кулак. – Что вам сделают там? Не понесут вас в мешке на мельницу молоть… А лес!..

И так будет уж всегда – завтра, послезавтра, через год, через десять лет, через тридцать… пока не вырастут снова сосны… Эх!.. не дождешься!..

Страшное, зловещее, гибельное для Бартка «Видно» пришло в татрские леса вместе с грохотом топоров и визгом пил и разлилось по ним, как половодье по засеянным полям… Останутся пустыри, мертвенные пустоши…

Бартек сидел под деревом, опершись спиной о ствол и плакал без слез. Держал ружье в руках, стволом к себе, как ненужную вещь, держал, как потерпевший крушение держит обрывки канатов от руля, разбитого волнами.

Смеркалось. Ветер тянул к озеру. Вдруг что‑то захрустело и зашелестело в чаще, и прямо на Бартка, в нескольких шагах, вышел из чащи олень. Ветер был от него – и он не сразу почуял человека. Остановился, начал глядеть на Бартка, который чуть виднелся в сумерках, сидя без движение под сосной, словно мертвый. А Бартек Грониковский взглянул на его прекрасные рога, на широкую грудь, махнул ему стволом ружья и грустно проговорил: «Что теперь будет с нами?»…

Олень повернулся на месте и прыгнул в чащу.

КАК УМЕР ЯКУБ ЗЫХ

В одно ясное декабрьское утро Якуб Зых сказал своей жене Катерине:

– До сегодня жил, а сегодня умру.

Было это в Витове.

Когда он сказал ей это, она ответила:

– Ах, ты горемычный мой, горемычный!

И вздохнула.

– Каська, – снова заговорил Якуб Зых, – жил я, почитай, больше девяноста лет, может, три, или четыре…

Она опять вздохнула.

– А тебе будет под восемьдесят. Тебе не больше семнадцати было, как я брал тебя. А мне было без малого тридцать, а может и больше.

– Ах, ты горемычный мои, горемычный!..

– Не хотела ты идти за меня, стар, мол, был я.

– Ох, Боже, Боже!..

– Да тебя заставили – богат я был…

– Ох, ох, Боже!..

– Ревела ты…

– Ох, ох…

– Родные тебя чуть не били!

– Ох, ох…

– Одна ты в семье была и не бедная – так на ум тебе не весть, что взбредало.

– Боже… так, так…

– А я сказал: если дадите мне Касю, так я весь долг заплачу за вас Янику, а если нет, так я подожгу вас. Деньги у меня были.

– Ох, ох…

– Деньги у меня были еще от деда, Шимона: он украл их где‑то в Венгрии из костела; и свои у меня были, тоже из Венгрии я принес.

– Ох, ох…

– С норовом я был и смельчак. Поджег бы, вот‑те крест!

– Ох, ох…

– Ну и отдали мне тебя, хотя я был уж не так‑то молод и тебе не пара…

– Ох, не пара, не пара…

– А тебе Юзек Хуцянский полюбился; он потом от горя под валившуюся сосну лег.

– Ох, ох… Боже…

– Молод он был, и двадцати годов не было. И красив был!..

– Ох, ох…

– Знаешь, сколько лет прошло?

– Ну?

– Шестьдесят и три… а может, и пять…

– Ох, ох, Боже…

* * *

В полдень Якуб Зых только молока немного выпил, лег на постель и больше не вставал. Пришел к нему кум его, Францишек Гомбос, – он на много был моложе Якуба.

– Да славится имя Господне. Что слышно? – сказал он, входя. – Люди говорят, кум, что ты умирать собираешься?

– Во веки веков. Здравствуй, кум, – ответил Зых с постели. – Люди говорят правду.

– Открылось тебе это как‑нибудь?

– С утра чувствую. Сразу почуял, как проснулся. Садись же!..

– Так уж надо… Сегодня ты, завтра я…

– Верно… надо, надо…

– Вчера ты чуял?

– Вчера? Нет. Только сегодня утром. Проснулся, еще не светало, а я уж знал, что она недалеко – смерть…

– Недалеко?..

– Что делать!.. Долго жил.

– Долго… Мало кто теперь столько живет.

– Теперь мало, а раньше и таких, что по сто годов живали, довольно было.

– Что и говорить… в старые времена не то бывало…

– Еще бы… Работали не в тягость и умирали не скоро. Кому двадцать лет было, тот еще коров пас, в длинной рубахе, – мальчишкой почитался! Ну, как же такому не прожить долго? А?

– Да! да! – поддакивал Гомбос.

– Штанов ему не шили до самой свадьбы. Никаких докторов никто тут не знал. Зато и умирали только те, кому суждено было. Не так, как теперь…

– Да…

– Все другим было… Воз… Купишь воз в прежнее время – он тебя переживет. Правда, железных ободьев ты бы на нем не увидал – на деревянных ездили. Да ведь далеко не ездили, ну и держалось.

– Держалось, держалось…

– Никто не покупал тогда ни подмазки для колес, ни мази какой… Едешь, а начнет скрипеть – вобьешь гриб во втулку, ну и оботрется…

– Как же… Еще бы не обтереться…

– Раньше не так бывало… Крестить… Коль уж очень плох был младенец, так бабы и сами крестили водой – и баста! Ведь в костел идти – мало толку выйдет, хоть и пойдешь. Зимой, в мороз лютый, с некрещеным ребенком под крышу не влезешь – богинки[4] сразу на шею сядут… под колокольней тоже не оставишь – и там найдут! Кум воткнет чупагу в стену, повесит на ней ребенка в мешке. Пока там его запишут, пока сторож сапоги наденет, пока поп облачится, а он уже спит каменным сном, как сосна. Замерз.

– Да, да, бывало…

– И никто не горевал по нем. Иной раз еще жалели, если мальчишка был, да с длинными пальцами: хозяином бы ему быть, овец доить, да на свирели играть!

– Да, да!..

– Дадут попу полтину – он и попоет и помолится… похоронят и пойдут домой!

– Гм… гм…

– Совсем иначе прежде бывало. На Сухой Горе дашь полтину за фунт соли, да уж что это за фунт был! Не вешал никто, гирями не мерил – весы деревянные были. На одном конце камень, эх – с твою голову! Это был фунт…

– Да, да! Так оно и было… давненько… да…

– Да… было и прошло…

* * *

Пополудни Якубу Зыху стало хуже. Пришла старуха, знахарка. Она была, пожалуй, постарше самого Зыха. Привела ее жена Зыха. Села она у печки, стала бросать угли крестом в миску с водой из девяти источников. Зых спокойно смотрел на нее с постели.

– Полегчало тебе маленько? – спрашивает его жена.

– От чего же мне легчать то будет? Не продлит она мне жизнь ведь ни на пять лет, ни на пятнадцать. Я никогда не болел, значит и умру не от хворости, а от старости. Дай‑ка бабке полотна и сала за то, что наплясалась с углями у печки попусту…

– А что, не послать ли за ксендзом в Хохолов?

– Мне его не надо. Чего я буду с батраком болтать, когда я с самим Хозяином скоро говорить буду.

– Да только Хозяин не такой, каким он Юзьку Смасю казался, с которым мы друзья были: что Смась в Ольке, то де и Бог в небе. Когда он сходился иногда с Самком Зрячим из Закопаного толковать, каково царство Божие, так солнце у них из золота, месяц из серебра, звезды – деньги рассыпанные. Хорошо их было слушать, мужики они были умные, приятные, – да только такие краснобаи! Говорили, что, когда месяц убывает, а звезд прибывает, так это, значит, Гослодь Бог из него звезды делает, «деньги чеканит». А когда месяц прибывает, ангелы, мол, раздобыли где‑то руды и принесли… Такие блажные!.. Я не раз смеялся над ними!.. Если б у кота свой бог был, он бы его котом рисовал и служил бы ему по‑кошачьи, как мы по‑человечьи служим. Так и конь, так и вол, всякая тварь!.. И словно как человек, что считает себя господином над всякой скотиной и зверьем всяким, и приказывать им любит, – так и Господь Бог надо всем хозяин, не делает ничего, а только володает.

– А ведь правда, кум! – откликнулся кум Гомбос убежденно. – Володает он, володает…

– Вот и володает, говорю… – сказал Якуб Зых, – да только не так, как люди думают. Подерется ли Бартек какой‑нибудь, или проспала Кунда ночь со Стаськом – так уж Господь Бог судить должен! Рассказывай!

– А разве это не грех? – сказал кум недоверчиво.

– Грех! – ответил Зых.

– Господень суд страшен… – сказал Гомбос.

– Страшен, правда, – ответил Зых. – Небо будет гнуться, а земля дрожать. Ангелы будут на трубах играть, а горы и скалы будут разрушаться от их игры. Тогда уж никто не улизнет, не вывернется. Да, Господь Бог мудр. Он знает, что, если кто‑нибудь разбойничал, воровал, да не десять, не пятнадцать, не пятьдесят, а целых сто лет – так это не вечность; он знает, что гора горе рознь. Чистилища – вот чего боюсь, а ада нет.

Кум Гомбос ответил осторожно, но убежденно и зная, что с ним спорить не будут:

– Ты говоришь, кум, что ада не боишься?.. Как же так? Неужто же его нет?.. Да где ж бы черти сидели, если б его не было? А ведь черти есть.

– Есть, – ответил Зых, – и разные. Есть Вельзевулы, Аштароты, есть черти полевые, водяные, лесные, домашние, чтобы людей искушать. Крестом святым их прогонять нужно, они его боятся. Караулят они всюду человека. Ведь и тут в избе их полным‑полно, – может, их здесь сто, а может, и тысяча…

Вздрогнул кум Гомбос, а жена Зыхова зашептала:

– Спаси, Господи!.. Иисусе Сладчайший, спаси нас!.. Царица Небесная!..

А Зых продолжал:

– Черти искушают и томят. Злы они страшно и упорны!.. От сотворение мира все пробуют какую‑нибудь душу в ад утащить, но ни одной еще не утащили и не утащат, – им мудрость Господня не дает!

– А ксендзы иначе говорят с амвона! – сказал Гомбос.

– Ну, и пускай их. Ксендзы знают, почему так говорят. Говорить они могут, как хотят, – ответил ему Зых…

– Еще бы… Ксендзы знают, – проговорил Гомбос.

Жена Зыха вступилась:

– Да ведь они учатся в семинарии.

Посмотрел на нее Зых мудрыми глазами и сказал:

– А кто их учит в этой семинарии? Господь Бог, или люди – такие, как и мы?

Замолчали кум Гомбос и Зыхова жена.

Через некоторое время внуки, и правнуки Зыха, которые жили тут, на месте, а не на чужой стороне, сошлись в его избу, чтобы проститься с дедом, который собрался умирать. Видно было, что он думал о чем‑то; время от времени он обводил присутствующих белесоватыми глазами, гаснущими глазами столетнего коршуна, и искал между ними, выбирал.

Несколько раз провел он уж так глазами, всего дольше останавливаясь на Сташке Тылке, сыне своей младшей дочери Викты, любимом внуке. Он был уже взрослый парень, красивый, умный, сильный и смелый на‑диво. Потом Зых сказал:

– Идите все в поле, а Сташек пусть здесь останется.

Все вышли.

– Сташек, поди‑ка сюда ко мне, – сказал он.

Сташек подошел к постели.

– Слышь, дитятко, – говорит Зых, – выбрал я тебя; ты мне всех милее и сдаешься мне молодцом парнем. Смел ты?

– А нет, разве?

– Силен?

– С кем хочешь, справлюсь!

– Ну, так слушай. У часовенки св. Яна под Новым Торгом в том месте, куда тень от часовни падает, как только солнце на небо взойдет, зарыты в котелке деньги, которые мы с Юзьком Смасем, с Лущиками Ярваня и с дедом твоим по отцу, Мартыном Тиралой, принесли из‑за Татр и там заговорили…

К вечеру совсем ослабел Якуб Зых. Тогда он сказал жене:

– Поди сюда, старуха!

Жена подошла к нему.

– Нагнись.

Она нагнулась, а он обнял ее руками за плечи и поцеловал в обе щеки; и она его также.

– Прощай, старуха!

– Эх, Куба… Куба…

– Эх, Кася…

– Бог тебя да поведет в вечность.

– И тебе да поможет в смертный час.

– И тебя, Куба, да примет во славу небесную. Аминь.

– И тебя, Кася, когда‑нибудь. Аминь.

– Аминь!

– Аминь!

Дети, внуки и правнуки Зыха, – старые седые мужики, бабы – старухи с поседевшими волосами, мужчины в годах, женщины в цвете лет, некоторые с грудными ребятами, рослые парни, подростки, мелкая детвора – все стали у постели Зыха, а он их благословлял. Потом сказал:

– Расступитесь!..

Встал без чужой помощи и, как лежал в постели – в лаптях, в порках, – так и встал; опираясь о плечи и грудь тех, которые окружали его, шатаясь, медленно подошел он к окну. В окно видны были Червонные Верхи, Витованские горы, поросшие старыми соснами, вековыми лесами, видны были поляны и широкие снежные долины.

Красное солнце сияло на горах, как огонь, и, как огонь, горело на зимнем небе. Тогда Зых сказал:

– Медведь спит, – пора и мне. Оставайтесь с Богом, скалы и горы!..

И прошел несколько шагов вдоль стены, опираясь о нее рукой, к полке, на которой лежал его старый разбойничий нож с кривым острием и с тремя медными шариками на рукоятке, сделал им три креста в воздухе и трижды им перекрестился. Потом наклонился и, опираясь о стол рукой, провел концом ножа круг по тому месту, где стоял. Все отошли к стенам. Он лег в этом кругу, закрыл глаза, вздохнул несколько раз и умер.

На третий день его положили в гроб, сколоченный из еловых досок. В гроб ему положили трубку, кремень, старинную запонку от рубашки и разбойничий образок, нарисованный на стекле, который он особенно любил при жизни.

Гроб никто не провожал, никто не шел за останками. Костел был далеко, а снега были большие и топкие. Старший сын закутал гроб рогожей, положил в сани, опоясался соломенным поясом, взял топор, вилы железные, сел на гроб, перекрестился и тронул лошадь. Смотрел он во все глаза, как бы лошадь где‑нибудь, испугавшись волков, не вышибла гроба из‑под рогожи и чтобы из него чего‑нибудь не выпало. Он хорошо помнил, что отец‑покойник ему не раз говорил: «Когда мертвого везешь, так Боже тебя храни потерять что‑нибудь, что вложат в гроб покойнику из того, что он при жизни любил: трубку, табак, или образочек – он тебе задаст! Станет в туче, десятин семь градом выбьет. А потеряешь, вернись и ищи! Должен! Пусть их лежат с ним!»

Так умер Якуб Зых и так его хоронить везли.

ОРЛИЦЫ

Был мужик в Перонине по имени Куба Копинский. О нем говорили, что ему никогда дождь не нужен, разве зимой. И впрямь, не знаешь, чего у него было больше, полей ли, по которым вода протекала, или воды, что по полям текла.

«Кубе в половодье хорошо – говорили мужики, – у него‑то вода уж не разольется». Если дождь лил, говорили: «У Кубы хозяйство прибыло». Ехал он с плугом, шутили: «Смотри, как бы случаем земли не задеть, а то плуг испортишь». «Едет Куба воду пахать, форель вырастет!» Идет он с граблями, опять шутят: «Такого еще рыбака не бывало, чтобы лососей граблями ловил». Едет Куба на возу: «Смотри, как бы не протекло. Лучше бы бочку взял». И так далее. Прозвали ого Кубой‑Водяным.

Сердился Куба и болел душой от смеха людского. Да ведь люди, как люди. Они – точно псы: залезет чужой пес к толстым городским овчаркам, или попадет меж деревенских собак – все на него гуртом! И самая добрая защищать не станет, – дай Бог, чтобы хоть вместе с другими не тормошила. Да и то не от жалости, а от лени или от старости. И всегда бывает так и иначе не бывало.

Сердился Куба и болел душой от этого, а тут еще нищета его душила. Когда же подросли три его дочери, три дочери, что тополи, – Рузя, Улька и Викта – ни накормить их нечем, ни одеть по‑людски. Мать не узнала этого горя и стыда: умерла, родив последнюю, Викту. И как она только выросла, Господь ведает… Ульке было два года, а Рузе три. Козьим молоком вскормили… Эх… таково‑то на воде хозяйничать…

Зато, что это за род был! Копинские были мужики, как буки, такими были и Цапки, от которых он жену взял. Бабы – что ворота железные. Если какая‑нибудь девка из этого рода станет в дверях – и не пробуй пройти: голову хоть под мышки спрячь, а между ее бедром и дверью не пролезешь. Юбки на них так и прыгали на ходу; молодежь говорила – от радости, старики – от дородности. Зубами гвозди крошили, а силища!.. мало было таких силачей, кого бы они не могли грохнуть оземь, схватив за пояс. Правда, что насчет поясницы мужики всегда слабее баб.

Когда снопы нужно было на воз подавать или на омет вскидывать, ты бы посмотрел на них. Сильные были девки! И работящие, и проворные, и красивые. Так и созданы для замужества. Но кто бедную девку возьмет? Дурак разве, или старик, которому другой не дадут. Девки Копинского были настоящие Цапки: сильные, работящие, проворные, красивые. Только приданного у них было: камней немного, лесу ни пяди, земли десятина (да и то еще какой!), постройки – Боже ты мой, Боже; воды, сколько влезет; у каждой по две рубахи, по две юбки, по одной повязке и по одному платку на голову; на троих один тулуп – от матери остался. Зимой так по очереди и выходили. Кто ж возьмет такую?

И никуда они никогда не ходили, ни на свадьбу, ни так повеселиться к кому‑нибудь: не в чем было.

– У Кубы Водяного всегда весело, – говорили люди, – девкам никуда и бегать не надо. Вдоволь и дома напляшутся, когда холодно, а животами как играют! – у них‑де в пустом брюхе играет.

И никто их не звал. Кому охота нищих сзывать? Только нищему.

Девок Копинского, которых звали, по матери, Цапками – часто так и называли «нищенками».

Они плакали от этого.

Жил Куба над водой у берега, на пустыре. Нигде вокруг ни одной избы. Лес кругом, но чужой. Вот это были хозяева, чей лес был. У многих было по нескольку коров, по нескольку десятков овец, по три, по четыре лошади. У Копинского и коровы не было – одна лишь коза.

Девки питались летом грибами, ягодами, которые собирали в лесу. А зимой или весной – не приведи Бог! По два, по три дня ничего в рот не брали, кроме щепотки муки, разведенной в воде. А когда Улька украла раз у Павлицы кусок овсяного пирога – то‑то праздник был!

Росли они – воздухом и водой – дико, как ели в лесу. По целым месяцам не видывали человека по близости.

Хоть Рузе было двадцать лет, Ульке девятнадцать, а Викте семнадцать, ни один парень к ним не шел. Ободранные они были, жалкие, худые, грустные. Хоть и красивые. У Рузы волосы были черные и глаза черные, горели, точно искры. У Викты и у Ульки волосы были светлые и глаза светлые, и тоже точно искры. Кости у них были гибкие, сильные, но тела на них не было – не из чего было толстеть. Никто бы не полакомился ими.

И они тоже, точно воли Божьей не чуяли… Ведь девкам о чем думать? О парнях. А тут надо было думать о голоде и о холоде, как бы с голоду не помереть, как бы от холода не замерзнуть. Не почуять Божьей воли такому человеку.

Надоела, наконец, Кубе эта нищета, да и смех людской: «Куба Водяной! Куба Водяной!..» Накажи их Господь!

Раз осенью, когда все уже согнали с гор скотину, Куба сказал дочкам:

– Ели вы сегодня что‑нибудь?

– Бруснику.

– А есть хочется?

– Хочется.

Помолчал немного Куба.

– Жаль было бы вам избу бросить?

– Зачем?

– Чтобы уйти из нее, куда глаза глядят.

– Куда?

– В мир.

– Зачем?

– За хлебом.

– Да куда же?

Помолчал опять немного Куба.

– Девки! – говорит он через минуту.

– Ну?

– Соберите из сундука, что там есть. Тряпки какие, холст. В узелки свяжите.

– Пойдем разве?

– Пойдем.

Забрали все, что было.

– Тятька! – говорит Викта, – возьму я образочек этот; он после матери покойницы остался.

И снимает со стены над постелью образочек святой Женевьевы.

– Возьми, – говорит Куба.

– А я возьму топор, – говорит Руза.

– А я козу, – вставляет Улька.

– Куда же мы пойдем?

– За мной идите.

Вышли. Запер Куба избу. Оглянулся на нее, вздохнул, плюнул и махнул рукой.

– Пойдем.

Пошли за ним девки. Прямо к берегу, за воду, в поля. К Пардуловке, от Пардуловки к лесу, потом в Татры. Прошли Белые Воды, над лесом, подошли к Зеленому Озеру, к Железным Воротам. Было еще рано, есть страшно хотелось, а из дому нечего было взять. Щипали только бруснику по дороге.

– Тятька, я дальше идти не могу, не поевши, – говорит Викта.

– Что ж я тебе дам?

– Куда мы пойдем, тятька? Туда, в горы? – говорит Улька.

– Да.

– Да ведь там и брусники нет, – говорит Рузя.

– Нет.

Замолчали.

Коза пасется на траве; жует траву. Рузя поднялась с земли, взяла топор, подошла к ней – трах ее обухом по лбу. Коза упала, даже не застонав. Рузя перерезала ей горло острием топора.

– Тятька, разводи костер, – говорит.

– Ты мою козу убила, – кричит Улька.

– Да ведь она и так бы туда не дошла – говорит Рузя, показывая на скалы.

– Тосковать я по ней буду, – говорит Викта.

– Коза моя была, – говорит Улька.

– Как твоя, так и моя, – говорит Рузя.

– Да ведь я ее из дому вывела!

– Наша была, общая!

– Да ведь я вела ее!

– А я ее убила!

Стало тихо; Рузя так крикнула, что даже страшно стало.

– Не будешь что ли ее есть, когда тятька костер разведет? – говорит Рузя и начинает сдирать кожу.

– Рузя хорошо сделала, – отозвался Куба, который тем временем собирал хворост для костра. – Я бы сам ее убил. Туда бы она не взошла, а нам есть нечего.

– Мы туда, в скалы, пойдем?

– Да.

– А что там?

– Венгрия. Лидтов.

– А дальше?

– Посмотрим!

– Пойдем на работу? Служить?

– Я вас не затем вскормил, чтобы вы в люди работать шли.

Содрали кожу с козы, часть зажарили и съели, остальное с собой взяли. В первый раз в жизни девки мясо ели.

– Ну, как коза на вкус? – спрашивает Рузя у Ульки.

Улька закусила губы, а Викта говорит:

– Эх! она уж больше не будет блеять. Съесть я ее съела, и еще буду, – а только жаль мне ее.

– Эх, детка, – говорит Куба Водяной, – если б человек жалел обо всем, что не так, как быть должно, он бы скоро целое море наплакал!

Вздохнул, плюнул, и все тронулись дальше.

Идти нужно было по скалам, по сосновым лесам, из лесов опять в скалы; пришлось пробираться по узким тропам над обрывами к Литваровой скале, – казалось, будто земля из‑под ног уходит.

– Тятька! – кричит Викта. – Сдается мне, упаду я!

– Не смотри вниз, под ноги.

– Ой! И какая же там пропасть! – кричит Рузя и смотрит вниз.

– Того и гляди, ногти оборвешь, цепляясь, – кричит Улька.

– Держитесь! Дер‑жи‑тесь! – напоминает Куба Водяной. – Если кто из вас вниз полетит, вдребезги разобьется!

– У меня словно ног нет! – кричит Викта. – Словно я по воздуху лечу!

– Смерть под тобой! Не смотри вниз!

– Эх! как летит! – кричит Рузя, столкнув ногой камень.

– Как шумит!..

– Разбился!

– Сколько сорвалось за ним!

– Как гудят!..

– Как гремят!

– Тррр!..

– Смотри, смотри – вода!..

– Озеро!

– Как блестит!

– Как солнце на нем играет!

– Тятька! тятька! Видишь – озеро!

– Вижу.

– А как далеко, внизу!

– Живым не долететь…

– Только чернеет и горит!..

– Ветер от него тянет.

– Не от него, а от скал!

– Тятька! Тятька! Видишь?! Козы! Козы!

– Где?

– Там! Выше! Вверх смотри! Вон, где эта скала! Такая лужайка зеленая!

– Вижу! Вижу!

– Где же? Где они?..

– И‑и‑и… хи!.. гей!..

– Вижу!.. И я вижу!.. Эй! вот бы нам!

– И‑и‑и… гей!.

– Песок столбом поднялся!

– Одна, две, три, четыре…

– Пять, восемь, десять, одиннадцать!..

– С пятнадцать будет!

– А то и больше!

– Тринадцать!

– Да ведь мы их уж больше насчитали!

– Двадцать одна! – отозвался Куба Водяной.

– Ишь! Ишь! Двадцать одна.

– Пропали в горах…

– Словно их никогда и не было…

– Так и с благословеньем Божьим бывает, – сказал Куба Водяной.

По ребрам скал на скаты, – по песку, по каменным осыпям шли они к перевалу.

– Тут хоть голова не кружится! – говорит Викта.

– Там казалось, что так и полетишь вниз, – говорит Улька.

– Крылья бы пригодились, – говорит Рузя.

– Что значит на сосну влезть – в сравненьи с горой!

– Или на ель!

– Сто сосен нужно было бы поставить одну на другую…

– Тысячу!

– А то и сто тысяч!

Вышли к перевалу.

– Тятька! Ради Христа! Да это сон, что ли?.. – кричит Рузя.

– Липтов!

– А что это там белое?

– Город… дома…

– Словно поле…

– Как светло там!

– Никогда у нас солнце так ясно не светит!

– Какая равнина…

– По левой руке Спиж, по правой Орава.

– Какие леса!..

– А там? Что за горы?

– Нижние Татры.

– Выше, чем наши?

– Ниже.

– Ишь, какой большой мир тут!..

– И не скажешь, что он такой может быть!..

– И огромный какой!

– В длину! В ширину!

– И красив же!

– Эх, Господи!.. Как красив!..

– Веселый!

– Смотреть радостно!

– Туда пойдем, вниз?

– Посмотрим!

– И‑и‑и… гей!..

– Голос пропадает…

– Страшно тут, пусто вокруг.

– Какие скалы над нами!

– Точно церкви!

– А сюда можно пройти?

– Нет! Таких лужаек много на Польском Гребне.

Снова поели козы.

Куба Водяной знал о Батыжовецкой Долине, знал, что есть там шалаш; когда он был молод, он пас тут одно лето овец у липтовского горца. Давно. Свернул он от Железных Ворот к Батыжовецкой Горе, спустился к Кончистой, с маленькому озерку, перешел через хребет; а потом спустился вниз, карабкаясь по скалам. Солнце скоро должно было зайти. Всю Липтовсвую долину солнце словно засыпало золотыми фиалками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю